Глава 20. Дно

Первые несколько дней свободы были похожи на жизнь после клинической смерти. Мир существовал за толстым слоем стекла — я видела его, но не слышала и не чувствовала. Я не вернулась в общагу. Мысль о том, чтобы встретить там Катю, ответить на ее вопросы, увидеть вещи Макса, которые он мог оставить, вызывала панический ужас. Я сняла самый дешевый номер в гостинице для дальнобойщиков на окраине города. Комната пахла сыростью, табачным дымом и отчаянием. Я платила за сутки вперед деньгами, которые копила на «свадебное платье». Ирония была горькой и абсолютной.

Я не включала телефон. Он лежал в сумке, мертвый груз. Я боялась увидеть сотни пропущенных звонков от Макса, от Кати, от неизвестных номеров. Боялась смс — проклятий, мольб, вопросов. Боялась, что там будет пустота. И то, и другое убивало бы по-своему. Лучше ничего. Лучше тишина.

Я почти не спала. Когда закрывала глаза, передо мной вставали картины-воспоминания, острые и яркие, как вспышки магния. Глаза Макса в тот последний звонок — не глаза, а раны. Лицо Виктора в момент, когда он сказал «исчезни» — каменная маска, под которой, я знала, бушевало цунами, но для меня уже не было в этом ни капли тепла. Я металась на жестком матрасе, вставала, пила воду из-под крана, смотрела в потрескавшееся зеркало на свое бледное, осунувшееся отражение. Кто это? Узница, сбежавшая из тюрьмы? Или тюремщик, потерявший смысл жизни без своего заключенного?

Голод пришел на третий день — тупой, физический, настойчивый. Он вытащил меня на улицу. Я купила в ближайшем круглосуточном магазине самую дешевую еду — батон, пачку сыра, йогурт. Девушка за кассой, моя ровесница, с ярко-синими волосами и скучающим взглядом, бросила на меня оценивающий взгляд — потрепанные джинсы, мятый свитер, пустые глаза. Я видела, как она мысленно ставит мне диагноз: «наркоманка» или «сбежавшая из психушки». И, возможно, была недалека от истины. Я была зависима. И я была безумна. Просто моим наркотиком был человек. А психушкой — целая жизнь.

На четвертый день я включила телефон. Он взорвался вибрацией и звуковыми оповещениями. Десятки пропущенных вызовов. От Макса. От Кати. От незнакомых номеров (его друзья? родители?). Голосовые сообщения. Я не слушала. Я открыла смс.

Первые от Макса были полны боли и непонимания: «Алиса, где ты? Позвони, пожалуйста, мы должны поговорить. Я не сержусь, просто не понимаю». Потом тон менялся: «Ты что, вообще не собираешься объясняться? Это же просто трусость!» Потом приходили обвинения: «Я знаю, что ты с ним. Ты всегда была продажной дрянью, просто хорошо маскировалась». И, наконец, последнее, отправленное вчера: «Отец все рассказал. Как ты его соблазняла, шантажировала, вымогала деньги. Я тебя презираю. Если появишься в моем поле зрения, я не отвечаю за себя. И не вздумай кому-то рассказывать свою ложь. Все и так знают правду».

Я прочитала это и медленно опустилась на краешек кровати. Правда. Какая правда? Версия Виктора. Та самая, где я — коварная соблазнительница, а он — жертва моего манипулятивного гения. Он сделал именно то, что обещал: взял весь огонь на себя, но предварительно облив меня горючей смесью лжи, чтобы ненависть ко мне была абсолютной и не оставляла места сомнениям. Это был гениальный ход. Жестокий, циничный и абсолютно в его стиле. Он спасал наши с ним шкуры, но для этого ему нужно было навсегда похоронить в Максе того ангела, которым тот меня считал. И он это сделал.

От Кати сообщения были полны паники и беспокойства: «Алис, ты где? Макс врывался сюда, был страшный скандал, он все крушил, искал тебя! Он говорит какие-то ужасные вещи! Позвони мне, ради Бога! Ты жива?» Потом тон стал осторожнее: «Алиса… мне позвонил Виктор Федоров. Он сказал, что ты… что у тебя проблемы и ты нуждаешься в деньгах, и что ты больше не вернешься в общагу. Он передал тебе твои вещи, я собрала. Что происходит? Это правда?»

Значит, он позаботился и об этом. Выдал официальную версию: девушка сошла с дистанции, связалась с дурной компанией, попрошайничает, не беспокоить. Аккуратно, чисто, без шансов на возвращение. Он вычеркивал меня из всех повествований, оставляя лишь короткую, позорную сноску.

Я не ответила никому. Я вынула сим-карту, сломала ее пополам и выбросила в урну на улице. Теперь у меня не было номера. Я была призраком по-настоящему.

На пятый день деньги стали подходить к концу. Нужно было думать о работе. Но куда я могла пойти? В мою старую кофейню? Макс знал это место. Он мог прийти. Или прислать кого-то. Мысль о его возможном появлении, о его взгляде, полном ненависти и презрения, заставляла меня физически содрогаться. Нет, не туда.

Я бродила по улицам в районе вокзала, где кипела дешевая, серая жизнь, не требующая паспортов и вопросов. Я увидела объявление в замызганном окне закусочной: «Требуется посудомойка/уборщица. Посменно». Зарплата — гроши, но их хватило бы на комнату в общежитии еще более убогом, чем мое прежнее, и на еду. Работать пришлось бы по ночам. Это было идеально. Ночью меньше людей, меньше шансов быть узнанной.

Хозяйка, полная, усталая женщина лет пятидесяти с вечными синяками под глазами, звали ее тетя Люда, посмотрела на меня без особого интереса.

— Документы есть?

— Паспорт есть, — сказала я. Трудовая была чиста — я официально нигде не работала, только подрабатывала неофициально.

— Больничный не плачу, прогулы — увольнение. График сутки через трое, с десяти вечера до десяти утра. Моешь посуду, моешь полы в зале и в сортире, выносишь мусор. Плачу в день выхода. Согласна?

— Согласна.

— С завтрашнего дня начинаешь. Придешь в девять сорок, покажу, где что.

Я кивнула. Так просто. Никаких собеседований, никаких вопросов о прошлом, о целях. Ты — тело, способное держать в руках губку и швабру. Твоя история никого не интересует. В этом была своя, горькая свобода.

На первую смену я пришла в старой черной толстовке и таких же черных спортивных штанах, купленных на последние деньги в секонд-хенде. Черный стал моим цветом. Цветом траура по Алисе Соколовой, студентке, невесте, хорошей девочке. Цветом невидимости.

Работа была адской. Горы жирных тарелок, сковородок, покрытых пригоревшим маслом. Пол в туалете, который к полуночи превращался в болото. Постоянный запах старого жира, хлорки и человеческого пота. Руки от горячей воды и химии краснели, покрывались трещинами. Спину ломило от постоянной сгорбленной позы над раковиной. Но в этом был странный, почти медитативный покой. Не нужно было думать. Только делать. Скребок, губка, струя воды, стопка чистых тарелок. Монотонность движений убаюкивала боль, заглушала голоса в голове.

Клиенты закусочной — таксисты, мелкие торговцы с соседнего рынка, опустившиеся алкаши, ночные барышни с потухшими глазами — видели во мне часть интерьера. Невидимую рабыню. Иногда кто-то отпускал похабную шутку, тыкал пальцем. Я не реагировала. Просто продолжала мыть. Мое безразличие обжигало их сильнее, чем любая грубость в ответ, и они отставали.

Тетя Люда оказалась не злой. Суровой, да. Но однажды, под утро, когда я, обессиленная, протирала последний стол, она поставила передо мной кружку с чаем и бутерброд с колбасой.

— Жри. Вид у тебя, как у покойника. Не помрешь тут на мне.

Я пробормотала спасибо и проглотила еду, почти не чувствуя вкуса. Это был первый акт человеческой, не требующей ничего взамен, доброты за долгое время. От этого в горле встал ком.

Я сняла угол в коммуналке в старом, разваливающемся доме. Моими соседями были такие же потерянные души — алкозник, вечно находящийся в запое, и пожилая женщина с кошками, которая разговаривала сама с собой. Комната была крошечной, с одним окном во двор-колодец, пропахшим плесенью и тлением. Но это было мое. Моя клетка. Моя берлога. Здесь меня никто не искал.

Ночью, возвращаясь с работы на рассвете, я иногда позволяла себе долгую дорогу через центр. Проходила мимо сияющих витрин, мимо того самого ресторана, где когда-то поскользнулась. Мимо его дома. Я не останавливалась. Просто шла, сгорбившись, в своих черных одеждах, и смотрела на эти маяки другой жизни, в которой я когда-то была посторонней, потом пленницей, а теперь стала призраком.

Я думала о нем. О Викторе. Что с ним? Исполнил ли он свою часть «сделки»? Удалился ли из жизни сына? Уехал? Или они как-то… выяснили отношения? Мысль о том, что они могут помириться, построив свою мужскую солидарность на костях моего характера, была невыносима. Но более невыносимой была мысль, что Макс так и останется с этой раной, с этой ненавистью к отцу. Парадоксальным образом, я не желала зла ни тому, ни другому. Я просто хотела, чтобы боль прекратилась. Для всех.

Однажды, это было уже через пару недель моей новой жизни, я увидела его. Не Виктора. Макса. Он выходил из дорогого клуба недалеко от того самого яхт-клуба. Он был не один. С ним была девушка. Высокая, стройная, с идеальной укладкой и холодной, модельной внешностью. Она смеялась, запрокинув голову, а он смотрел на нее тем же восхищенным, немного наивным взглядом, которым когда-то смотрел на меня. Но в этом взгляде теперь была иная глубина — что-то жесткое, надломленное. Он выглядел старше. И грубее. Как будто его мягкую сердцевину выскоблили и заменили на горькую, обожженную глину.

Я замерла в тени подъезда, в двадцати метрах от него. Сердце не заколотилось, не ушло в пятки. Оно просто тяжело, глухо качнулось в груди, как маятник в старой, остановившейся башне. Я смотрела, как он помогает той девушке сесть в такси, как на прощание целует ее в щеку. Он был жив. Он двигался дальше. Без меня.

В этот момент я поняла самую страшную вещь. Я не чувствовала ни ревности, ни тоски. Я чувствовала… отстраненное сожаление. Как будто наблюдала за героем грустного фильма, судьба которого меня тронула, но не задела лично. Он перестал быть моим Максом. Он стал просто Максом Федоровым, сыном человека, с которым у меня была… история. Этот разрыв, эта окончательная отчужденность были страшнее любой ненависти. Это значило, что я умерла для него. И он — для меня.

Я повернулась и пошла прочь. В сторону своего района, своей закусочной, своей комнаты с запахом плесени. И впервые за все это время я не плакала. Во мне не было слез. Была только усталость. Бесконечная, костная усталость.

Дно, на которое я рухнула, оказалось не острым, не травмирующим. Оно было мягким, вязким и бесконечно глубоким. Как болото. Оно не убивало сразу. Оно медленно засасывало, лишая сил, желаний, памяти о том, каково это — быть на твердой земле. Я мыла посуду, спала, ела дешевую лапшу, снова шла на работу. Дни сливались в одно серое, безвкусное пятно.

Иногда по ночам, когда в закусочной стихал гам и я оставалась одна с горами грязной посуды, я ловила себя на мысли о Викторе. Не о его прикосновениях, не о его губах. О его словах. О тех уроках, что он мне преподал. «Сила — в умении выдержать». «Контролируй каждый миллиметр своего тела». «Ничего не бывает чистым». Он подготовил меня к этому. К дну. К одиночеству. К выживанию. Он, сам того не зная, дал мне инструменты, чтобы не сойти с ума здесь, в этом аду повседневности. Его голос в моей голове стал моим единственным спутником. Ирония судьбы была абсолютной: мой мучитель и соблазнитель оказался единственным, кто по-настоящему подготовил меня к жизни. Настоящей жизни. Без иллюзий.

Прошло около месяца. Однажды тетя Люда, отсчитывая мне деньги после смены, крякнула и сказала:

— Девка, а ты держишься. Многие сваливают отсюда через неделю. А ты — вон какая тряпка, а работаешь.

— Мне некуда сваливать, — честно ответила я.

— Чую, — она кивнула. — Беда у тебя. Большая. Не пьешь, не колешься — уже хорошо. Держись. Авось, выкарабкаешься.

«Выкарабкаешься». Куда? На какую землю? У меня больше не было земли. Было только это болото.

Но в ту ночь, возвращаясь на рассвете и глядя на свое бледное отражение в темном витринном стекле, я вдруг увидела не просто тень. Я увидела очертания. Лицо. Свое лицо. Оно было другим. Не мягким и округлым, как раньше. Скулы проступили резче, взгляд из-под опущенных век стал пристальным, внимательным. В нем не было прежнего испуга или наивности. Был холод. Тот самый холод, который я видела в глазах Виктора. Холод выжившего.

Я не выкарабкалась. Я адаптировалась. Я стала частью дна. И в этой адаптации, в этом превращении в другое существо, была своя, горькая победа. Я была жива. Несмотря ни на что. И эта жизнь, уродливая и серая, принадлежала только мне. Никому больше.

Я потрогала пальцами свое отражение в стекле. Холодное, твердое, настоящее.

— Ну что, — прошептала я своему отражению. — Посмотрим, что из нас выйдет.

И пошла дальше, в наступающее утро, одинокая, сильная и абсолютно свободная в своем падении. Дно оказалось не концом. Оно оказалось новой точкой отсчета. И с этой точки только одна дорога — наверх. Пусть даже наверх из бездны — это всего-навсего уровень чуть менее густой грязи. Но это было движение. И оно было моим.

Загрузка...