Глава двадцать восьмая

Никаких выводов на эмоциях, приказала я себе, всматриваясь в безмолвное здание вокзала. Это не может быть мой муж, нет смысла накручивать себя, это не он, я буду надеяться до последнего.

– Иди с Иваном Ивановичем, солнышко, – я легонько подтолкнула Анну к Севастьянову. – Я скоро приду.

Двое детей и безмятежная сельская жизнь в трудах и заботах – плачу наличными, авансом до конца своих дней за подписку на деревенское хюгге, чтобы ни потрясений, ни перемен.

На перроне хозяйничал подметальщик, два железнодорожника что-то обсуждали возле кассы, баба-торговка перекладывала сочные красные яблоки из лотка в мешок. Чужеродную высокую фигуру в форме я увидела сразу, офицер неторопливо вышагивал вдоль перрона спиной ко мне, потом он дошел до края, развернулся, заметил меня и устремился ко мне, убыстряя шаг.

Изящно-манерный, как голливудский киноактер пятидесятых годов, Всеволод из полубеспамятных снов был полной противоположностью этому громиле. Широченная крокодилья улыбка офицера не нравилась мне еще больше, чем он сам, она провоцировала расслабиться и начать доверять, черта с два, я ни от кого здесь не жду ничего доброго.

От дворянского сословия определенно не жду, Севастьянов – приятное исключение.

– Любовь Платоновна! – воскликнул офицер настолько радостно и искренне, что я не нашлась, что сказать, и хлопала глазами. – Вот я вас и нашел, наконец-то.

Он засмущался, опустил взгляд на мой живот, я пожала плечами и покосилась в сторону железнодорожников. Люди – сейчас на мое счастье – любопытны, они пусть не таращились, но ненавязчиво наблюдали за нами. Офицер же закончил пялиться на мое пузо, горделиво расправил плечи, подкрутил пышный ус, я ждала, что за этой пантомимой последует.

– Далековато вы забрались! – развязно изрек он и подкрутил второй ус. – Ваш человек, Аркашка этот, бить бы его смертным боем, Любовь Платоновна, раззява и олух, каких поискать.

Я твоего совета не спросила. Ты кто?

– Времени у меня немного, да и в дороге поиздержался… – продолжал офицер теперь уже суетливо. – Представляете, я напрочь запамятовал, что Соколино! Поехал в Орлово, вот что мне вступило в голову? Вообразите, Орлово! После тут вас искал, пока бабы не вспомнили, что вы и есть та самая барыня, что на станции живет.

Он опять подергал ус, вздохнул, он явно нервничал и нервировал меня. Ни один разговор с таким долгим вступлением не обещает наслаждение обоим собеседникам, так не отправиться ли тебе к известной бабушке в гости, подумала я с раздражением, но промолчала. Зачем-то явился по мою душу этот франтоватый хмырь, так пусть излагает, пока у меня не иссякло терпение.

– Любовь Платоновна, – офицер выдохнул, осмотрелся, галантно подсунул мне локоть, я сделала вид, что ужимок не понимаю. Он недовольно захрипел, как взнузданная лошадь, но хотя бы перестал болтать, полез в рукав и вытащил оттуда сложенную в несколько раз плотную бумагу. – Прочтите, все честь по чести, двенадцать триста одиннадцать.

Кого там Аркашка не нашел? Какого-то гусара, если я верно помню, и если должник не идет к кредитору, то кредитор является к должнику. Подобное я прогнозировала, представляла, как действовать. Выйдет знатный скандал, вон и свидетели набежали.

Я скривилась так, будто он предъявил мне дохлую крысу, и брезгливо отвела его руку в сторону. Бронников, гусар Бронников, какого черта я вообще запомнила его фамилию, кто даст ответ.

– Господин Бронников, при чем здесь Аркадий, человек моего… мужа, что за бумага, к чему вам я. Вашей настойчивости позавидовать, но я никак не возьму в толк, зачем вы меня искали.

Бронников с каждым моим словом мрачнел, жевал губами, мял бумагу в руках, но делал это бережно, демонстративно, и намеревался то ли расхохотаться, то ли обозлиться. Брови его дергались, как у дурного комика, усы скакали белками, на лице широченными мазками была написана скорбь.

– Потрудитесь объясниться? – прокашлял он.

– Это вам стоит объясниться, Бронников, – ухмыльнулась я. Я тоже умею держать удар. – Это я ничего не понимаю.

И никогда не пойму, что заставляет здоровенного жлоба и при этом не отъявленного бандита являться к постороннему человеку и требовать с него – в уме не укладывается – уплаты чужого карточного проигрыша. Долгом чести назвать можно, что в голову взбредет, коллекторы хотя бы занимались назойливым прессингом и не любили слово «прокуратура».

– Ваш Аркашка забрал у всех все долговые расписки Всеволода, – Бронников потряс перед моим непонятливым носом бумагой. А тебя пропустил, и я расплачиваюсь за то, что тебя где-то тогда носило. – Сказал, все карточные долги вашего мужа вы собираетесь покрыть.

Ну, мало ли, что там Аркашка кому сказал.

– Как подобает женщине благородной, – удовлетворенно закончил Бронников и снова уставился на мой живот.

Господи, бедные аристократы, как ими легко манипулировать с помощью скудного набора пафосных слов.

Это я-то благородная, хотелось рассмеяться мне, вот семимесячное доказательство моего благородства – я гулящая девка, по вашим стандартам, и мне наплевать. Но я продолжала притворяться, и пока было забавно, хотя я догадывалась, что удача может в любой миг повернуться ко мне задом.

– И что Аркашка сделал с расписками? Он, вероятно, отвез их жене Всеволода. – Должна же я извлечь пользу из двоеженства отца моих двоих детей. – Бронников, мимо вас никак не мог пройти этот скандал, и не прикидывайтесь, я никогда не была женой Всеволода, мои дети незаконнорожденные, если вы меня разыскивали, то видели, во что превратилось мое имение… Отправляйтесь к жене, спрашивайте с нее! – я пожала плечами и приготовилась уйти, момент был подходящий, пока Бронников не нашелся с ответом.

Аркашки и след простыл, обрывки расписок собрали крестьяне и пустили на растопку – лето летом, но готовили в печах, и за черновиками Софьи охотилась вся дворня. Софья редко что-то отправляла в окончательный утиль, но если что-то было в сердцах разорвано на клочки и выкинуто, то крестьяне налетали, как пираньи, я даже наблюдала пару беззлобных драк. Безучастными были те, кому доставались остатки княжеской трапезы. В том числе я.

Никаких улик и никаких следов.

– Постойте, Любовь Платоновна! – Бронников ловко заступил мне дорогу, а я – куда я могла удрать с животом. – Мне передали, что Аркадий по вашему распоряжению…

Он схватил бы меня за руку, но люди на перроне на нас смотрели, и мне их присутствие придавало смелости. Вмешиваться никто не станет, кто знает, как здесь квалифицируют нападение на офицера, но и у Бронникова не выгорит ничего.

– Вам натрепали, Бронников, – поморщилась я как можно более убедительно, делая назад пару шагов. – Мне, право, жаль, что кто-то обошелся с вами столь… непорядочно, но вам к… – как зовут законную жену моего незаконного мужа? Не помню. – Не ко мне с этими расписками, ради Хранящих.

– Суд, – веско заявил Бронников, становясь мрачнее тучи и тоже отступая, – после ваших обещаний будет на моей стороне, Любовь Платоновна.

А вот это возможно, учитывая, что по голословному заявлению матери меня чуть не упекли в острог. Языком Любови надо было мести меньше, дуре.

– Обращайтесь в суд, – милосердно позволила я. Нет человека страшней матери двоих детей, имела бы я эти двенадцать кусков, никому не отдала, хоть судебным приставам, хоть рэкетирам с паяльниками. На двенадцать кусков я могу порвать Бронникова – я уже невероятно близка к тому.

– Есть свидетели, я узнаю, с кем вы расплатились, – прошипел он, снова наступая, но я не двигалась, не позволяла ему почувствовать себя хозяином ситуации. – Ваше слово не стоит ничего, но вас принудят его держать. Что у вас осталось, кроме траченой юбки? Пара полудохлых от старости баб? Невелик навар, тогда долговая яма. Как вам, Любовь Платоновна?

Он остановился, потому что дальше мог только сбить меня с ног, а я с животом была весьма проблемной противницей.

– Ради чего Всеволод это все делал? – отчаянно спросил Бронников словно себя самого. – Кого ради, к чьим ногам бросил молодость, деньги, свободу? Умный же человек, связался с алчной, бессовестной… Он из-за вас, дряни бесстыжей и ненасытной, на каторге, а вы его имя втоптали в грязь. Шли бы, по старой памяти, к купчине немытому в содержанки, Любовь Платоновна. За вас, порченую, много не дадут, но все теплее в постели, чем в каземате. А я вас там, Хранителями клянусь, сгною.

– Я подумаю, – абсолютно серьезно сказала я, и на меня пала тень.

Ни Бронников, ни я голоса не повышали, расслышать нас не могли, люди столпились, но кто я, чтобы лишать их зрелищ. Севастьянов остался с Анной, и почему он явился, я не знала, его не касался разговор.

– Что за дело у вас к Любови Платоновне? – процедил он, в упор глядя на Бронникова, и я ощутила неприятный холодок. Со мной Бронников не вступил в открытую конфронтацию, а вот с Севастьяновым мог.

– Пустое, сударь, – отмахнулся Бронников, мгновенно подобрев не от испуга, а от того, что с ним заговорил человек, как он считал, рассудительный и здравомыслящий, не чета истеричной бабе на сносях, с семью пятницами на неделе – заплачу, не заплачу. – Не имею чести знать вас, но супруг Любови Платоновны мне проигрался… Вот расписка, а Любовь Платоновна все упрямится.

Севастьянов перевел внимательный взгляд на меня, и я подумала – с него станется уплатить. Эти дворяне с их малахольными принципами, не мои это деньги, но – нет, только не поощрение бездарного времяпрепровождения, которым здесь поголовно страдали все, кроме крестьян. Я понимала мужичью забаву «стенка на стенку», дуэли и карты – нет.

– Я, Иван Иванович, ни о каких долгах ничего не знаю, – покачала я головой, – господин Бронников зря потерял время.

Бронников не спеша развернул перед Севастьяновым лист, и я аж вытянулась на цыпочках, пытаясь разобрать, что там написано. Сумму я прочитать успела, Бронников не соврал, но он и так-то не сказал ни слова лжи, если быть до конца честной.

Но есть у честности два конца: выгодный мне и невыгодный.

– Знать ничего не знаю, – повторила я, указывая пальцем на расправленную бумагу. – Кто расписку давал, тот пусть платит.

В Севастьянове сейчас взыграет д’Артаньян, и всеми правдами и неправдами, изворачиваясь, как червяк на крючке, призвав все свое красноречие, которого не было отродясь, я буду убеждать его, что деньги тратить на чужую распущенность – идиотизм. И, вероятно, не смогу убедить, потому что дурь у дворян в мозги с детства вколочена. Разочаруюсь в нем, а как иначе, зато мне станет немного проще жить.

– Покиньте перрон, сударь, – миролюбиво попросил Севастьянов, готовясь меня увести.

Коса на камень нашла внезапно, но ожидаемо. Бронников, как любой игрок, сам кругом задолжал и потому цеплялся за каждого своего должника как за соломинку, а какова еще жизнь картежника, она не сахар. Он не выдержал, схватил меня за запястье, и Севастьянов, не размахиваясь, впечатал ему кулак в скулу.

Он никогда не узнает, сколько бы времени ни прошло, что я думаю про карты, честь, дворянское слово… Хорошо поставленный удар – лучшая дипломатия, и мало кто так умеет: вовремя, точно и наповал.

– Простите, Любовь Платоновна, – нимало не смутился Севастьянов. Он потирал кулак, я с удовлетворением смотрела на синяк, наливающийся над бакенбардом Бронникова.

Он эту партию проиграл, но натура требовала реванша. Сообразив, что силы неравны, Бронников скорчился на перроне, изображая бессознательность. Люди подбежали ближе, всем хотелось посмотреть из партера, и проворно, подсобляя себе колотушкой, в первый ряд протолкался дед Семен.

– Жуков, Свиридов, помогите господину офицеру, – распорядился Севастьянов, и железнодорожники лениво шагнули вперед – охота была возиться, но дед Семен вызвался первый и, повиливая мосластым задом, подбежал к разом застывшему Бронникову. Он уже о чем-то догадывался, а мы еще нет.

– А это мы завсегда, господин анжанер, – преданно заглянул в глаза Севастьянову дед Семен и тюкнул Бронникова колотушкой по темечку. – Не извольте тревожиться, у меня глаз наметан, рука набитая. Вот теперича и помогать можно, а прежде-то и стараться не стоило.

Улыбка у деда была донельзя счастливая, глаза добрые-добрые, и я была готова поклясться, что он мечтал о чем-то таком всю свою жизнь.

Бронников не вернулся, а я следующие дни высматривала его со страхом и в каждом мужчине, хоть сколько-то похожем на образованного, опознавала судебного чиновника. Севастьянов ни слова не сказал о разрисованной Аннушкой комнате, Катерина все беспрекословно отмыла, и я была так благодарна, что пригласила ее отобедать с нами – со мной, Анной, Ефимией, Семеном и Мартыном Лукичом. Степка дежурил в паровозной бригаде и компании нам в тот день не составил, а Севастьянов предпочитал есть в вокзальном буфете, черт его знает почему.

Может, дед Семен и хотел сохранить это в тайне, но оттаявшая Катерина проговорилась, что он притащил ей какую-то жесткую расписанную бумагу и приказал немедленно сжечь, а она что, она неграмотная, а на растопку все хорошо пошло. Я выдала Катерине денежное вознаграждение, а после перепало и Семену, мол, спасибо, что наколол дрова.

Идея с продажей товаров в дорогу сработала. Купцы из Мошкова, равно как и проезжие, с радостью сплавили нам весь неликвид за гроши, а я выставила безбожные цены – и брали, даже расхватывали. Дорога сводила людей с ума, наверное, с тех самых пор, как этот ум у них появился и они решили куда-то поехать…

Я набрасывала прожекты: комнаты отдыха для пассажиров второго и третьего класса, детская комната, девичья комната, и насчет первых я не сомневалась, а последний вариант хотела проверить, используя знания, которые сама того не желая приобрела. Неприкосновенность, чистота, смущение, вся муть, которой пичкали девочек с рождения, фактически изолируя их от той части общества, с представителями которой потом девушкам предстояло создать семью. Но кто я такая, чтобы рушить устои, когда я всего лишь могу заработать на них крохи малые?

Поздним вечером, когда Анна уже уснула, я зашла к Севастьянову с чертежом новых вокзальных помещений, и взгляд мой в который раз упал на портрет молодой женщины.

– Любовь Платоновна, – окликнул меня Севастьянов, по привычке не поднимая головы. – Я все забывал спросить, тот офицер, он требовал у вас что-то не без оснований?

Загрузка...