Руку и сердце мне здесь еще никто не предлагал. К ним прилагался гнилой лукищевский ливер, пьянство, долги и куча прочих проблем.
Стол с книгами, салфеточкой, шкатулкой и лампой был ко мне соблазнительно близко, и я, притворяясь взволнованной, взяла салфетку за край. Лукищев вскинулся и цапнул ее, я убрала руку.
– Я в сложном, но естественном для женщины положении, – ухмыльнулась я и снова потянулась к салфетке. Лукищева передернуло, он остался сидеть, но был готов из кресла меня выкинуть, если я вновь попробую нарушить заведенный порядок. – Досадный нюанс – я не вдова, и дети мои внебрачные. Если вам не сказали, у меня уже есть и дочь.
На фоне покушения на предметы на столе мои признания в распущенности меркли, Лукищеву на мою репутацию плевать, в отличие от тщательно упорядоченного пространства. Он щурил глаза, топорщил усы и, кажется, даже плешь его вставала от раздражения дыбом.
– Ну… – протянул он, морщась и пристально следя, чтобы я опять не дала волю своим шаловливым ручкам. – Право… обвенчаемся, как родите, сколько вам ходить-то еще? На капище и по снегу проехать возможно, а полынья ни в один мороз не замерзает.
– На колокольню я с таким животом и не поднимусь, – всхлипнула я, отметив нескрываемое пренебрежение к местным божествам. Лукищев еще сильнее перекосился, почему – я не поняла, что бы его вдруг ни устроило, не включать же ему задний ход.
Севастьянова этот спектакль не то возмущал, не то забавлял. Черт возьми, он взял меня под свое покровительство, хотя я его об этом не просила, но он женатый человек, что сидеть, словно я ему двух ежей в штаны сунула?
– Наш с вами брак решит и поправит многое, Любовь Платоновна, – продолжил после паузы Лукищев и на секунду отвернулся, чтобы постучать по столу трубкой. Я воспользовалась случаем и схватила одну из книг, Лукищев вздрогнул, запихал себе в глотку желание на меня наорать – когда уговариваешь женщину выйти за тебя замуж, нрав свой глупо показывать, время будет еще взболтать все дерьмо. Но пепел из трубки просыпался, Лукищев вскочил, понесся в другой конец комнаты, принес тряпку, самолично вытер все, тут же, рядом со столом, вытряс пепел, свернул аккуратно тряпку, отнес ее на прежнее место и вернулся.
У него все паршиво с психикой, но что мне это дает? Попытаюсь его довести, он меня и прикончит, и Севастьянов не станет помехой.
– Каким образом? – хлопнула я глазками, повертела книгу в руках и положила ее на самый край. Она качнулась и упала, Лукищев из бледно-похмельного стал красным, того и гляди его хватит апоплексический удар. – Ипполит Матвеевич, чем наш с вами брак поможет нам обоим? Мы в нищете, мы разорены! У меня еще и дом сгорел, да вы, верно, слышали.
Он кивнул, но, казалось, жалел, что привел как аргумент финансовое положение. Если он и знал Любовь, то как типичную курочку, но рядом сидит Севастьянов, вдруг он меня подучил.
– Матушка имение заложила, думая, что я сгинула, – упрямо гнула я свое. – Заклад оспорить можно, но деньги на выкуп земель у банка мне нужны. Есть у вас деньги, Ипполит Матвеевич?
Господи, неужели мать была настолько тупа, что не скрывала свой подлог от соседей? Она определенно сказала об этом Лукищеву, раз он готов взять меня и с ребенком, и с животом, и со славой гулящей женщины. Он давно доведен до ручки, не знает, как выкрутиться, если решил подобрать жену, считай, из подворотни, лишь бы она хоть что-то ему принесла, хоть призрак выгоды.
В чем его резон? Если он женится на полновластной хозяйке Соколина, пусть заложенного, он сможет его продать. Целое имение больше, чем половина, Лукищев рассчитывает сделкой покрыть долги – не покроет, сущая чушь, но надежды питают не только юношей, но и вполне зрелых мужей.
Лукищев, набычившись, повернулся к безразлично сидевшему на стуле Севастьянову, положил трубку, взял карты. Севастьянов не среагировал, и Лукищев вернулся ко мне.
– Деньги, Любовь Платоновна, решим после… Для вас хороший вариант, для меня тоже. Я даже не предлагаю подумать, я предлагаю обговорить сроки.
Изумительный вариант – для прежней Любови. Не сегодня-завтра Лесобогу надоедят насмешки, и Лукищев сковырнется с лошади на охоте, или его канделябром приласкает партнер по игре. Законная жена, безутешная вдова, так себе наследница, но мать предполагала примерно так, иначе зачем ей вообще это ничтожество, кроме как не для торжественных похорон.
– Мне, Ипполит Матвеевич, интереснее предложение господина Кукушкина, – неприятным скрипучим голосом проворчала я.
– То было до… – Лукищев, едва не проговорившись, тяжко вздохнул и растер усы тыльной стороной ладони. Я побоялась, что они сейчас осыпятся, как труха. – До того, как упокоилась Мария Георгиевна. Нет, нет! – гаркнул он, видя, что я собираюсь уцепиться за эту оплошность. – Говорить с вами более насчет всего, кроме женитьбы, я не намерен. Считайте, что я вам в присутствии свидетеля сделал предложение, вот и думайте, как скоро его принять.
Мне не нравилось выражение лица Севастьянова, он был на грани, но конкретно чего – злости, отчаяния, разочарования – кто поймет. Но с Севастьяновым мне было еще жить и жить и бок о бок работать, а на Лукищева я могла с чистой совестью плюнуть, поэтому я поднялась, подивившись, как легко и грациозно мне это удалось с животом, а затем, прикинувшись, что не так и просто далось мне вставание с кресла, сдернула на пол салфеточку вместе с лампой и табакеркой.
– Нужна ли вам, Ипполит Матвеевич, такая неуклюжая жена? – переждав грохот, хохотнула я и вышла, за мной – ничего не понимающий Севастьянов. Лукищев что-то с руганью искал на полу, я выбежала под дождь и замахала, подзывая деда Семена.
– Вы резки, – сухо подытожил Севастьянов, когда мы отъехали от дома. Да и ладно, наглость – второе счастье, про себя парировала я. – Он предложил вам неплохой вариант.
– Это вы меня сейчас так оскорбили? – не выдержала я, вспыхнув и проклиная себя за это. Гормоны. Когда я начну кормить, все станет еще сложнее. – Я и без вас знаю, как на меня смотрит местное дворянство. Развратная, как последняя деревенская девка. Кстати, Иван Иванович, у крестьян родившая девка, пусть не замужняя, считается очень хорошей партией. Плодовитая, проверенная, можно брать. Мое отношение к крестьянам намного лучше, чем к дворянскому сословию, так что хотели оскорбить, но похвалили.
Севастьянов, может, и подумывал возразить, но колею полностью развезло, и стало не до разговоров. Коляску мотало по дороге, лошадь фыркала и упрямилась, я шипела от страха, хватаясь за бортик, и молилась всем по очереди местным богам. Когда фантазии для молитвы не хватало, я выдумывала кары Семену, но мы наконец проехали противный участок, не опрокинувшись, и возвращаться к спору ни я, ни Севастьянов смысла уже не видели.
– Вон барин едет, – сказал Семен, обернувшись к нам. – Как есть лядащий! Пошто ее сиятельству такое? Мот, игрок, как мужик, простите, барыня, и то ни на что не годен. Вот целыми днями жрет да по дому шляется, а ее сиятельство так и не понесла. Тьфу!
Убей-Муха проехал мимо нас на измученной поганой дорогой лошади, Семена он не узнал, а ни меня, ни Севастьянова за капюшоном не видел.
– Семен? – позвала я, зная, что второго шанса не будет, его вообще может больше не быть никогда. – Семен, гони в имение ее сиятельства!
Предстоял здоровенный крюк, я не спросила, как на это посмотрит Севастьянов: это его коляска, его рабочее время, скоро пойдет обратный поезд, и по-хорошему ему необходимо быть на станции. Я чувствовала вину, кусала губы и не находила смелости, чтобы попросить извинения или хотя бы покаянно вздохнуть. Я думала о Софье и злилась еще сильнее уже на нее, и понимала, что все бесполезно, и моя эскапада с визитом к ней – тоже.
– Тревожитесь, Любовь Платоновна, – негромко заметил Севастьянов, и я его расслышала с трудом, коляска скрипела, Семен ругался. – Оставьте, ее сиятельство сама…
– Нет! – перебила я и, не отдавая себе отчет, схватила Севастьянова за руку и крепко сжала. – Вы не знаете того, что знаю я. У меня есть причина опасаться за жизнь и здоровье ее сиятельства. Она… умная, очень умная, но, к сожалению, юная и неопытная. Я обещала ей помочь, я обещала, что не брошу ее, но…
Взгляд Севастьянова стал недоуменный, и я прикусила несдержанный свой язык. Еще бы, Любовь всего на несколько лет старше Софьи, рождение ребенка делает из нее разве что даму, опытную в кормлении грудью, я же вывернула все так, будто жизнь прожила, прошла огонь, воду и медные трубы. Да, прожила, прошла, но.
– Я должна была спросить у вас дозволения, прежде чем приказывать Семену ехать к княгине, все так. Простите, я не подумала.
Я прежняя буду постарше, чем Севастьянов, но перед ним корчит из себя умудренную жизнью барынька лет двадцати четырех, нищая, беременная, разоренная и ославленная по самое не могу.
– Позвольте и мне тревожиться за вас в таком разе, Любовь Платоновна.
Я спохватилась и отняла руку.
Дорога казалась мне без конца и без края, я исходила злобой на Семена, на тех, кто раскатал чертову глину, на ливень, на то, что я мокла, на Софью, которая меня без колебаний предала. Какими бы ни были ее мотивы, просьба избавиться от меня исходила от князя, и причиной тому была моя выходка, когда Убей-Муха избил Мартына. Он возмутился моим присутствием в доме, Софья растаяла и указала мне на дверь, и вот к чему привело ее переосмысление супружеской жизни.
«У тебя столько классных молодых здоровых парней, – в бешенстве думала я, – крепких, красивых, любой был бы рад замутить с барыней, давно бы уже забеременела, признал бы этот сморчок ребенка, куда бы он делся». Крамольные мысли, которые Софье в голову не заглянули, а очень жаль.
Имение Софьи… нет, не пришло в упадок, но сказалась нехватка рабочих рук, и я подумала, что Лукищев мог ей наобещать или уже продать крестьян, а я опоздала и вместо крестьян могу получить только само это чучело. В сравнении с барином, который сейчас мертвецки пьян, а завтра либо запорет тебя до смерти, либо затравит медведем, княгиня выигрывала, а я – а я нет, хотя у меня не было за спиной садиста-мужа, но кто поймет мужиков, когда даже Мартын считал Лукищева барином лучшим, чем Убей-Муха.
Я напрасно искала знакомые лица, деревенские улицы были безлюдны, кое-где вился над крышами изб темный дым. Во дворе нас не встретили, только занавеска дернулась в окне, а потом выбежала измотанная Матрена.
– Барышня Любовь Платоновна!
– Софья?.. – крикнула я в ответ, неловко выбираясь из коляски, недосуг было ждать, пока Семен или Севастьянов помогут. – Что-то с ее сиятельством?
Пусть бы уже решилось хоть что-нибудь! Матрена застыла, и я не могла разобрать, дождь течет по ее лицу или слезы.
– Забрали бы вы нас, матушка, – всхлипнула она, глядя на меня с неизъяснимой мольбой. – Забрали, за то Хранящие вам воздали бы! За что нам мучаться так, что баре один другого хуже?
– Он вас бьет? – спросила я, вглядываясь в ее лицо, но знала ответ и так – разумеется, бьет, я видела собственными глазами, и бьет смертным боем, упиваясь властью и безнаказанностью. – А что княгиня? Где сестра моя?
Наденька отменно пригрелась у Софьи на груди и заправляла всем, чем прежде я. Не ревность, нет, но поперек лавки бы эту дрянь положить и отлупить за всю ее никчемность, раз два убийства я никак не смогу доказать.
Дождь был беспощаден, я промокла, мне заливало глаза, туманя взгляд, Матрена махнула рукой в сторону дома, а занавеска снова шевельнулась.
– Софья? – я побежала к парадной двери, Матрена перехватила меня, качая головой и слишком крепко сжимая мое предплечье. – Что с ее сиятельством?
Как и все крестьянские бабы, Матрена намного крупнее и сильнее меня, но она никогда не стала бы нападать на беременную дворянку, и я воспользовалась преимуществом. Шлепая по глубоким лужам, вся мокрая, я оставила позади и верещащую Матрену, и растерянного Семена, и Севастьянова – тоже какого-нибудь. Он мне не скажет, сколько раз передумал обо мне всякое, и скверное, и хорошее, но я и не хотела бы знать.
Для меня мой поступок вмешаться в чужую семью логичен и правилен, для него – глуп и подл, и ничего с этим не сделать, это мировоззрение, это дух времени, никто не считается ни с чем, даже с риском для жизни одной юной, богатой, влюбленной – наверное – и очень самонадеянной титулованной девчонки.
Я дернула дверь, но кто-то уже успел ее запереть изнутри, и я выругалась, конечно. Я торопливо пошла, переваливаясь и чавкая по глине, через роскошные розовые кусты, сейчас голые, неприкаянные, и встала под то окно, где дергалась занавеска.
Кабинет Софьи, пока я жила в этом доме, там находилась ее студия. Я просто хотела узнать, что происходит, почему она не выходит ко мне, почему не прикажет прогнать, если уж я ей так досаждаю.
– Софья! – требовательно завопила я, не думая, что меня слышат те, кому бы не следует. – Софья, милая, если вам нужна помощь, дайте мне знать!
Она ничего мне не скажет, она выбрала, и выбрала не меня. Она выбрала, но ошиблась, отказалась от собственной безопасности и уверенности в завтрашнем дне. Софья бледная тень себя прежней, князь обобрал ее до нитки, возможно, она тоже уже в долгах, и сделка с крестьянами Лукищева, если она в самом деле была, – беспомощное трепыхание, попытка исправить то, что уже нельзя.
– Софья, велите меня впустить!
Хоть посмотри, блаженная дура, что я с животом пляшу под твоими окнами! Но занавеска чуть отодвинулась, я разглядела лицо княгини – бледное, похудевшее, ей очень шла худоба, она похорошела, – уставшее, но без следов насилия. Она счастлива, а я своим животом недвусмысленно намекаю, что со всем этим счастьем она никак не добьется цели.
Я себя утешаю, иначе останется горько завыть или, что будет в разы разумнее, напомнить себе, что моя забота – Анна и Анатолий.
Занавеска закрылась, и я как побитая вернулась в коляску. Шла я с гордо поднятой головой, но толку, я признала поражение и сдалась, я в гробу видела чертовы эмоциональные качели.
Меня начинало потряхивать, я продрогла, и Севастьянов снял с себя шинель, накинул мне на плечи, вместе с Семеном они усадили меня в коляску. Матрена что-то прошептала мне вслед, я крепилась, пока дом Софьи не растворился за пеленой дождя, а потом прорвалось все и сразу: страх предстоящих родов, усталость и теснота, в которой я жила все это время – на что я вообще не имела права жаловаться. Мои неведение и неосведомленность, местные законы, наследство, долги, проекты и планы, вся эта непонятная, сложная жизнь, которой мне нужно учиться заново, ответственность перед детьми – все разом. Я ревела, уткнувшись в жесткий мундир, размазывая сопли и слезы, пугая беднягу Семена и удивляя в который раз Севастьянова, который молчал и гладил меня по голове, и проявлял не нужное мне отцовское участие.
Я никогда не знала отца – такого, каким он должен быть. Мужчина, женатый на моей матери, отцом никогда не был, и моя мать была не той, какой должна быть. Я оказалась не той дочерью, какую они рожали – и мы были квиты, и я перестала реветь, потому что не хотела видеть в единственном важном мне здесь человеке того, кого никогда не видела в прошлой жизни.
– Не надо меня жалеть, Иван Иванович, – предупредила я, отстранившись и решительно вытирая слезы. – Простите, у беременных это бывает.
И ты это знаешь по жене.
Мой жизненный опыт исключал бурю, искры, безумие. Мой брак был спокойным и сдержанным, мы понимали и поддерживали друг друга, и начиналось все тоже так – с моей стороны, в чужую голову я никогда не могла забраться, да и никто не может, все врут, что им легко удается предсказывать поступки и объяснять чьи-то мотивы. Моя любовь без страсти, без ревности, без томления сердца, одно желание твердо знать, что если я протяну руку, ее сожмут в ответ без слащавости и пустой болтовни.
Я утешусь тем, что Севастьянов и так был рядом, за исключением редких дней, когда он отправлялся в столицу.
Вернувшись, я переоделась под охи и ахи Ефимии, отогрелась, напилась обжигающего чаю с медом, написала письмо ван Йику и робко поскреблась в кабинет. Севастьянов поднял голову, кивком, как всегда, позволил войти, и я попросила его помочь мне с переводом.
– Я жутко безграмотна, – соврала я, – господин ван Йик не захочет иметь со мной дела, увидев, насколько паршиво я владею его родным языком.
На месте Севастьянова я бы проверила саму себя, написав в письме чушь, но, наверное, устная речь у местных барышень была сносной, а грамота прихрамывала на обе ноги, и Севастьянов не удивился. Он перевел письмо с листа, без запинок и без помарок, а я сидела и думала – боже мой, как я буду общаться с агрономом, у меня знаний ровный ноль, круглый и аккуратный.
– Отправлю Степана, – пробормотала я вместо благодарности, пряча письмо. Читать я его не стала, чтобы лишний раз не позориться.
Поздно вечером сияющий, как новенький купеческий сапог, Мартын притащил резную колыбельку, и я забыла обо всем. Во мне проснулся животный инстинкт гнездования, я визжала от радости и гоняла Ефимию и Катерину, подыскивая место для колыбельки, но где было разгуляться в нашей с Анной крохотной спаленке! Я приказала вытащить в другую комнату комод, кот в ужасе скрылся под кроватью, на грохот заглянул Севастьянов, улыбнулся в усы. Бабы проталкивали комод в дверной проем, он громыхал ящиками, Анна вопила, требуя немедля достать кота, кот тоже на всякий случай орал – какая бы жизнь ни была у него по счету, она ему была дорога, и за здорово живешь он ее отдавать не собирался.
– Стучат, что ли, барин? – громко спросил Севастьянова Мартын Лукич, кивая на дверь. – Али я глух?
За визгом Анны, которая вытащила-таки и теперь пыталась уложить в колыбельку кота, и воплями кота, который, естественно, был категорически против, за перебранкой Катерины и Ефимии и моим смехом я никакого стука не слышала. Но после слов Мартына наступила тишина, и в дверь действительно колотили – и зычно кричали, и похолодевшая я узнала голос Степана.
Я отправила его с письмом в поместье Софьи, что там могло произойти?
Прежде чем я отмерла, Севастьянов открыл ему дверь, и Степан ввалился – мокрый, бледный, весь перемазанный глиной.
– Барыня! – крикнул он, отыскав меня в пестрой толпе, и мне перестало хватать воздуха. – Барыня, с барышней беда! Дохтыря надо, помирает!