Мы не могли договориться, подавать ли в суд: если бы мать и была жива, никаким образом не заставить ее вернуть банку деньги, а значит, и смысла нет затевать долгий и дорогой процесс. Это было мое мнение, Седов же настаивал, что я должна вступить в наследство как полагается, и суда не миновать, пусть ответчика уже схоронили. Севастьянов отмалчивался и злил, я искала его поддержки, но он ушел в тень и сидел с нами так, из вящего любопытства.
После второго самовара – куда в купцов столько влезает без последствий? – я подписала бумаги, дающие Седову право инициировать процесс о возвращении моего имущества в начальное состояние, что бы под этим ни подразумевалось.
Он мог меня надуть, но пришлось ему довериться, как это сделал мой отец.
Седов был расположен, и я спросила, как быть с богохульником и можно ли на него донести, на что получила назидательное, что то дела Хранящих и нас не касаются. Я в запальчивости думала возразить, но вспомнила слова Феклы, незавидную судьбу Убей-Мухи, проигрыш Лукищева и признала, что есть вещи, происходящие сами собой. Неизвестно, как бы мне аукнулись произнесенные клятвы о мести тому же князю, реши я сама претворить их в жизнь.
Лукищев явился через пару дней, не то чтобы трезвый, но и не в дупель никакой, я запретила его пускать, и он вопил под моими окнами, как, должно быть, орал под окнами дома Софьи. Притрусил дед Семен, а он умел утихомиривать буйных. Колотушка деду не понадобилась, Лукищев убрался сам, сотрясая воздух карами на мою голову.
Князь Убей-Муха скончался, и вездесущий Степка донес, что княгиня в сильной печали. Я чувствовала тянущие боли в спине, меня шатало от восторга до обреченности, и все, чем я могла вдову поддержать, это плюнуть Убей-Мухе на могилу.
Седов оставил мне указания, как я могу сыскать его, если будет потребно. Анна спала в квартире Севастьянова, где-то бродил или валялся в своей коляске пьяный Лукищев, успевший навестить станционный буфет, а я сидела в кабинете и писала последнюю волю.
Я просила… нет, умоляла Севастьянова не оставлять мою дочь и моего сына, и пусть дела мои шли все еще скверно и в материальном плане я была на бобах, я назначала его опекуном. Я указывала, что он один может действовать в интересах Анны и Анатолия, и завещание мое не было витиевато-юридическим, как у отца, не изобиловало емкими оборотами, в него я вложила все отчаяние матери, которая боится за будущее своих детей.
Мне нужны были два грамотных вольных свидетеля, желательно одновременно, или непременно одновременно, а у меня под боком только сестра – последняя, кому бы я сказала о завещании, и я надеялась погодить с родами до утра, пока не появятся люди на станции. В дверь постучали, я сжала кулаки, уверенная, что это Лукищев проспался, и, громыхнув ящиком стола, подошла к двери. В кухне есть кочерга, не вилы, но тоже сойдет.
– …кройте! Барыня Любовь Платоновна мне нужна!
Голос был знакомый, я взялась за засов и негромко крикнула, не веря своей удаче:
– Тимофей Карлович?
– Я, откройте, мне барыня нужна!
С Шольца сыпался снег, был он озябший, подпрыгивал, пытался согреться. То ли у него с зимой не задалось, то ли одежонка была плоха, но продрог он здорово. У меня стоял еще горячий самовар, и я пригласила Шольца в кабинет, не пряча радость.
– Угощайтесь, Тимофей Карлович, – хищнически улыбнулась я, выставляя на стол все, что у меня было к вечернему чаю, а Катерина расстаралась как никогда. Я снова использую кабинет Севастьянова для застолья, но какого черта: в комнате спит сестра, и дай-то бог, чтобы она опять не прилипла к двери, подслушивая разговор. – Тимофей Карлович, скажите, для завещания мне два свидетеля разом нужны?
Шольц, в отличие от доктора, на еду не накинулся, хотя в доме Софьи наворачивал за троих, и было то уважение или он не хотел меня объедать? Но от чая не отказался, прихлебывал кипяток и жадно поглядывал на ватрушки, пирожки и печеные яблочки с медом и орехами. Я подвинула к нему корзинку, но он выжидал.
– Нужны, – подтвердил он, глотая слюни. – Вам подписать? Так со мной Капитон, писарь. Вольный и грамотный.
– Зовите его сюда, – зловеще прошипела я.
Шольц на крючке, ему лучше иметь меня в союзниках. Он с моей матерью вел нечистые дела, наверняка и не с ней одной, я же обещала ему честный заработок, и метнулся он мухой, а когда поднимался на крыльцо, я расслышала ругань.
– Пусти! – орал Лукищев и, видимо, пытался снести урядника с пути, а Шольц даже не отбрехивался. Крики резко стихли, вошли Шольц и обещанный Капитон, и я от неожиданности попятилась.
– Осторожно, громила ты косолапый, – предупредил Шольц Капитона. Позорная капитуляция Лукищева стала ясна – я судорожно думала, куда писаря усадить, в нем без малого два метра росту и настолько косая сажень в плечах… нет, две. – Стой тут, пока барыня не позовут. Там, Любовь Платоновна, Ипполит Матвеевич с нетрезвых глаз к вам просится. Капитон его в коляску отнес, положил.
– С… с-па-сибо, – выдавила я. В спину вступила сильная боль, будто меня ударили, и сползла в низ живота, я скрипнула зубами. – Завещание, Тимофей Карлович.
– В двух экземплярах, – обрадовал Шольц, потирая руки и садясь. На мое перекошенное лицо он то ли не обратил внимания, то ли списал его на эффект появления Капитона. – У вас оба готовы?
Я, борясь со спазмами в спине, принялась копировать завещание. Это доводило меня до истерики, я привыкла к чистому, словно книга, тексту, размеренному стуку клавиш, а предстояло обмакивать перо в чернильницу, ставить кляксы и карябать текст, кой черт я так расписала, могла бы короче! Шольц ждал, и чай его остывал, ждал и послушный Капитон, и наконец я закончила.
– Поверенному вашему с надежным человеком пошлите, – посоветовал Шольц, ставя заковыристую подпись. Наступила очередь Капитона, он осторожно подкрался, и я опасалась, что под ним пол проломится, но обошлось. Капитон так же аккуратно вышел, поклонившись напоследок, Шольц, смотря на меня настороженно, произнес: – Так я по делу к вам, Любовь Платоновна. Пожар я разобрал.
Он взглянул на потолок, я тоже, ничего там не было занимательного.
– Нонче замыло все и замело, так я до крайнего срока ходил, больше никак, дознание столичное доклад требует.
Да не тяни ты, черт побери. Я болезненно охнула, Шольц растерялся, и я, потирая спину, умоляюще простонала:
– Тимофей Карлович, время нынче особо дорого…
– Как, Любовь Платоновна, мог загореться дом, а с ним три избы, когда ветра не было и вся деревня цела? – спросил Шольц, подняв вверх палец. Я усмехнулась про себя: он взяточник и проныра, но кто без недостатков, он опередил эпоху на сотню лет, а кончит в тюремной камере, ибо сколько веревочке ни виться.
От барского дома остались одни головешки, что и как он мог там найти?
– Господский дом с концами сгорел, там ничего не попишешь, а избы мужики от огня отстояли, – продолжал Шольц, наклоняясь ко мне через стол, и глаза его сияли азартом. – След поджога я нашел явственный. Масло для ламп разлили, Любовь Платоновна. Баба ваша, которая коня мне все сулила куда придется, показала, а прочие подтвердили, что барыня масло берегла, жгла, когда помещики соседские наезжали, а так держала бутылку под замком.
Мог ли Кукушкин, бывавший у матери как доверенное лицо Лукищева, что-то знать? Опросил ли его его Шольц? Мне скажут ровно то, что сочтут нужным.
– Барский дом сперва загорелся и задолго до изб, а сгорел начисто, – шептал Шольц так тихо, что я разбирала с трудом, – потому что окна-двери плотно заперли. Потом как полыхнет, и спасать нечего да некого. Избы подожгли после, мужики ваши тушить кинулись. А как в барском доме заприметили огонь, так туда побежали, и дед ваш велел сундук ломать, как то ему барин покойный, батюшка ваш Платон Сергеевич, наказывал. Успели.
Большее не узнать. Я незаметно терла поясницу, пытаясь понять, как все случилось на самом деле. Мать улучила момент, когда сестра ушла, или подстроила так, чтобы Наденька спящая угорела, но затем то ли увидела дочь возле изб, то ли Надежда ее выманила – но сестра не расскажет, ей выгодно стоять до последнего и упираться, что виноваты мужики.
Или мать отослала сестру, предупредив, что подожжет дом, и встретились они в той самой крестьянской избе – матери на погибель. Чем Наденька ее душила – тканью, шалью, она все могла потом кинуть в огонь, с уверенностью я могла лишь сказать, что прикончила она мать с мстительным наслаждением.
Шольца выпрямился, что значило – это все.
– Не расспрашивайте, что да как, Любовь Платоновна, – попросил он, опасливо беря ватрушку, – я изложу, а дальше пусть господа столичные разбираются.
Зыбкие версии, тайны навсегда, и вряд ли дознание отыщет что-то в руинах. Дом и избы по весне разберут, и канет в небытие пожар в Соколино, обрастая легендами, и лет через двести мальчишки будут пугать друг друга призраком барыни.
– Матушка ваша – писать, что убиенная? Или прикажете – не писать?
Я переждала короткий приступ, схватила чашку, из которой не допил Шольц, и выпила залпом холодный чай. Все предисловие, он явился не для того, чтобы рассказывать о пожаре. Смерть матери – вот ради чего он здесь, и его заключения хватит, чтобы пусть не в поджоге, но в убийстве обвинили мою сестру. Доказано ли? Какая разница, а суд, с учетом того, что за косой взгляд на родителя можно выхватить полгода в камере, не примет как смягчающие обстоятельства побои и грозящий вынужденный брак.
– Что будет виновному?
Мне жаль сестру? Нет, ни капли. Она сама выстлала себе путь через тернии на эшафот.
– Каторга, Любовь Платоновна, – Шольц дожевал ватрушку, вздохнул и вытер о сюртук пальцы. – И с отшельника спросу нет.
– Хороший совет, – я сложила оба экземпляра завещания и поднялась. Живот стало тянуть сильнее, мне показалось, что по ногам течет. – Обождите, я тотчас вернусь, и отправьте Степана за доктором.
Шольц встал и вышел, я зашла в комнату – сестра спала, подложив руку под щеку, и, проходя мимо, я заметила в своем неземном сиянии, что на лице ее блестят слезы. Я добрела до спальни, с трудом присела, открыла сундук, зарыла завещание как можно глубже и вынула ассигнаций на полтысячи из денег, отказанных мне Севастьяновым. Затем я переждала, пока подо мной не образовалась лужа, сунула обратно большую часть ассигнаций, закрыла сундук и поднялась.
Наденька не шевелилась, а я ведь только что решила ее судьбу.
Шольц топтался в прихожей, я протянула ему ассигнации, и он смотрел на них и никак не мог сообразить, что значит настолько скромная сумма и что ему, бедному, теперь со всем этим делать.
– Про матушку мою, Тимофей Карлович, пишите…
Странное ощущение всевластия, будто я надела кольцо, покалывало легкие и разгоняло сердце. Я вручаю сестру в руки зыбкого правосудия, и обратного хода не будет ни у меня, ни у Шольца.
– Пишите как есть. А это вам за труды… похвальные. Муж рассказывал, что есть мастера сыска, как батюшка ваш.
В столицах живет свой великий Иван Путилин, газетчикам тоже найдется тем. А я умываю руки.
Наденька спит, но если я не переживу эту ночь, то не от замыслов своей несчастной, обесчещенной, давным-давно бесчестной сестры. Сейчас примчатся на долгожданное событие шумные и суетные повитухи, а Шольц пока тут постоит, постережет, не переломится. Я прислонилась спиной к стене, дверь содрогнулась.
– Любовь Платоновна, откройте! Откройте, или я сам войду!