Глава 11. Добро пожаловать в пустыню постидеологии


Мне снились осенние поля, колючие от стерни или отяжелевшие от излишка, умирающие, несущие в себе то же омерзение, что и разбухшие от воды трупы.

Я ходила между ними, между двумя секторами мерзости — ограбленной природой и природой, оставленной умирать. Небо становилось все темнее, но дождь никак не мог хлынуть, и в этом была огромная трагедия, во сне это ожидание дождя превратилось в апокалиптическую фантазию. Я шла между двумя полями, смотря на небо, пока не поняла, что меня хватают за ноги.

Я посмотрела вниз, и оказалось, что там, под землей, люди, живые люди, которые тянутся ко мне не потому, что хотят мне зла, как мертвецы в фильмах ужасов. Они под землей, они ничего не видят, и только руки их способны нашарить хоть что-то на поверхности.

Множество, множество людей. Бесчисленные поколения тех, кто не может подняться. Небо, наконец, разразилось, но не дождем, а телефонным звонком. Не вполне проснувшись, я взяла трубку, приложила ее к уху.

— Да? — спросила я хрипло.

— Я буду у тебя через час, — сказал Рейнхард.

— Хорошо. Доброе утро.

— Доброе утро, Эрика.

Как только формальная вежливость оказалась соблюдена, я тут же пренебрегла всеми остальными формулами этикета и повесила трубку. Пару минут я лежала в кровати, не понимая, почему мое сознание воспроизвело вместо Дома Жестокости осенние поля, подмена казалась мне странной, почти пугающей.

А затем я подумала: Дом Жестокости был подо всем этим, скрытый, но очевидный. Все это время я должна была догадываться о нем. Законы, требующие больше, чем человек способен соблюсти, контроль воспроизводства населения, сверхэлита с ее сверхпривилегиями. Судьба тех, кто умер, кто погиб "технически наиболее совершенным способом", по крайней мере была известна. Что касается людей, попавших в Дом Жестокости, то от них даже памяти не осталось.

Я перевернулась и увидела рядом Роми. Она спала, свернувшись калачиком и не прикасаясь ко мне, так что тепло, от нее исходящее, казалось слабым, почти не существующим. У Роми всегда были строгие правила по поводу сна. Она могла спать под музыку, крики, агониальный шум ремонта, но никак не могла заснуть, соприкасаясь с кем-то, так было с самого-самого детства, и я наизусть помнила правила наших ночевок — никогда не касаться Роми плечом и не дышать в ее сторону.

Хорошо, подумала я, что кровать достаточно просторная. И хорошо, что у Роми достаточно совести, чтобы не заставлять меня спать с Вальтером.

Я вышла из комнаты и увидела, что Вальтер все еще сидит на кухне. Я подумала, что если не обращать на него внимания, он уйдет. Так что я неторопливо приняла душ, закуталась в халат, принесла Роми антисептик, марлю и мазь, а то с нее сталось бы забыть обработать спину. Я написала ей записку: «доброе утро, Роми! План таков: разворачиваешь марлю, разрезаешь ее на две части. Одну мажешь антисептиком, вторую мазью, и трешь ими спину так, как полотенцем, но нежнее. Если тебе не нравится мой гениальный план, но ты доверяешь Вальтеру, то обратись к нему.»

Мои расчеты не оправдались, и когда я вышла на кухню сделать себе легкий завтрак, Вальтер все еще сидел там. В одной руке у него была сигарета, в другой кружка с кофе. Судя по тому, как тряслись у него пальцы, явно не первая. От кофе Вальтер, казалось, еще больше отощал, черты лица его словно бы заострились.

— Сколько кофе ты уже выпил? — спросила я.

— Это одиннадцатая кружка.

Я вырвала ее у Вальтера из рук и вылила кофе в раковину.

— Заканчивай.

Вальтер кивнул, а потом глубоко затянулся сигаретой. В пачке на столе оставалась еще одна, и я забрала ее. Закурив, я отошла к окну, посмотреть на потемневшее небо, подождать дождя и дать Вальтеру еще один шанс уйти.

Он вдруг сказал:

— Знаешь, Эрика, я все-все поняла.

Я выпустила дым, он на секунду заволок передо мной зелень деревьев и стремительно темнеющую синеву неба. Мне вспомнилось ощущение из сна, трагическое ожидание дождя. Я медленно спросила:

— Что?

— Весь ужас происходящего на земле состоит знаешь в чем?

Я не знала. За последнее время я видела достаточно ужаса, чтобы понять, что ничего я о нем не знаю. У него было множество ликов, заглянув в один из которых, забываешь все остальные. Так что осознать весь ужас земли полностью не представлялось возможным. А может быть, я просто еще не вошла в ту степень тревоги и депрессии, которая даст мне эту предвечную мудрость. Вальтер продолжал:

— Живые говорят от лица мертвых. Понимаешь, даже те, кто сам документировал свою гибель, те, кто вели дневники умирающих от болезней или знали, что не переживут следующую ночь и писали последние письма — все эти люди были живы, когда писали о смерти. Смерти, как таковой, не существует. Мертвых не существует. Никто вообще ничего не может обо всем этом сказать.

Я развернулась, взяла пепельницу и поставила ее на подоконник, снова посмотрев на небо. Может быть, мой дом действует на людей таким образом?

— Ты понимаешь, Эрика? Мертвые не говорят ни о чем. Все эти смерти, пусть их будет сколько угодно много — это тишина. Последнее число всегда ноль. Ты понимаешь это, Эрика? У них нет ответов, и вопросов они не задают. Половина нашей жизни — это тишина, пустота. Как если взять что-нибудь цельное, а потом потом половину закрасить черным. Нет, это тоже не подходит. Половины просто нет, ничего нет, у нас так много тишины, пустоты, неизученного пространства. Так много ничего.

Он говорил все быстрее и быстрее, казалось, скоро я перестану понимать его слова. Я затушила сигарету и обернулась к нему.

— Вальтер, — сказала я вкрадчиво. — Вальтер, пожалуйста, успокойся.

Взгляд его бегал, глаза казались еще темнее, чем на самом деле. А потом он встал и прошел к плите, чтобы заварить себе еще кофе.

— Знаешь, я оказалась там совершенно случайно, — сказал он. — Прежде я на карательных акциях не бывала, у нас маленький городок, ничего особенно страшного не происходило. Хемниц тихий, в нем даже скучно. Да, конечно, приходилось кого-то отправлять в Хильдесхайм, но это же совсем другое. Некоторые возвращались.

Я подошла к холодильнику, вытащила масло и хлеб, принялась делать себе бутерброд. Мне не хотелось впускать в себя это знание. Больше никакой боли.

Но Вальтер не останавливался, а я не могла его прервать. Мне было его жаль.

— Я готовилась к тому, что мне придется убивать, но как-то все не случалось и не случалось.

Мне захотелось спросить его, поэтому ли он убивал лягушек в детстве, и засмеяться, но я не стала. Я намазала бутерброд и Вальтеру. А он сделал кофе и для меня.

Мы сели за стол, и я снова посмотрела на Вальтера.

Он продолжил:

— Словом, приехали большие шишки из гвардии. Из самого Хильдесхайма, Эрика. Они выслеживали их, они сами их брали, я не знаю даже, где. В общем-то, это было дело не нашего уровня. Они созвали четверых из нас, когда все было кончено. Все было на какой-то заброшенной фабрике за городом, в километре от леса. У меня всегда были хорошие характеристики, и я вошла в списки. Там от здания-то толком ничего не осталось.

Я слушала его спутанную речь, слушала, как он перескакивает с детали на деталь, и испытывала от этого почти то удовольствие, которое получают от детективов.

— Словом, там никто ничего не убирал. Но поставили столы, накрыли их белыми, просто как снег, скатертями. Была и выпивка, и что поесть тоже было. Как праздник, понимаешь? Там были гвардейцы, десять мужчин, и еще одна женщина. Она сидела рядом с главным из них.

И я подумала: Маркус. Я вспомнила, что говорил кениг, вспомнила Кирстен Кляйн и, наконец, поняла, что это за история.

— Там была здоровая такая яма. Проломленный бетон. Может, последствия аварии. Я не знала. Перед ней лежали связанные ребята и несколько девушек. Огромная яма, как общая могила, понимаешь? Так вот, она сидела рядом с главным, не ела, не пила. На ней была грязная одежда, и среди нарядных гвардейцев за богатым столом, она так глупо смотрелась. А богатые гвардейцы и нарядный стол глупо смотрелись на заброшенной фабрике. Все было глупо. Нам сказали убить их всех, одного за одним. Они бы и сами могли. В конце концов, они их поймали. Преступников, значит. Но им хотелось посмотреть. Я и не знала, что это за преступники такие. Говорили, что очень опасные.

А я знала.

— В общем, у них были завязаны глаза, и они лежали. Знаешь, даже убежать не попытаешься. При попытке к бегству умереть не так страшно, наверное. В общем, приходилось переступать через них, одна нога слева от него (или от нее), другая справа. Вставать вот так, а потом стрелять в лицо. У них были повязки на глазах. Главный из гвардейцев сказал: это чтобы они не знали, когда. В общем, мы так и шли. Я не знаю, сколько их было, я даже не посчитала. Около двадцати, наверное. Нет, все же чуть меньше. Выстрелить, переступить, снова выстрелить. Вроде какого-то танца. Девушка эта за столом смотрела, кусая губы, но не вскрикнула ни разу. Они тоже не кричали — рты тоже были завязаны, как руки, как глаза. В общем, мы все сделали. Тогда нам предложили сесть с ними и поесть. Я села, а потом я ела и пила вместе с ними. Когда я вышла, чтобы покурить, меня стошнило. Я подумала, а ведь это все было для чего? Чтобы впечатлить ту девушку рядом с главным. А она держалась лучше меня. По крайней мере, так казалось. Когда нас отпустили, мы обрадовались. Наверное. Но на обратном пути молчали. Туда ехали — смеялись, а на обратном пути молчали. Мы даже не знали ничего о них, понимаешь, Эрика? Даже глаз их не видели. И в тот момент все казалось очень легко. Еще пару дней я исправно ходила на работу, а затем собрала вещи и уехала. Я просто больше не могла там оставаться.

Маркус, подумала я, устроил массовое убийство, от которого сошел с ума мой кузен. Как тесен мир. Я не могла полноценно впустить в себя драму этих молодых идеалистов, взорвавших однажды здание полиции под влиянием идей Маркуса Ашенбаха, дирижировавшего впоследствии их уничтожением. Кирстен Кляйн была единственной ниточкой, связывавшей меня с этими людьми, а с ней нас объединял только взгляд. Благодаря воспоминаниям о Кирстен Кляйн я смогла, по крайней мере, ощутить, что это были живые люди, и что теперь их нет.

— Мальчишки! — сказал Вальтер. — Вечно они придумают что-нибудь, из-за чего друг в друга стрелять. Сколько их там все-таки было? Хотя последнее число всегда ноль, так что это все равно. Ну да ладно! Эрика, понимаешь, мне нельзя назад! Я даже ничего не знаю, но я сбежала оттуда.

Кто же знал, что у моего брата такая слабая психика.

— Ты ведь меня не выгонишь? — спросил Вальтер. Он взял меня за руку, сжал мое запястье. — Я не хочу там оказаться. Там, на той фабрике.

Я подумала, что есть места и пострашнее. А затем эта мысль показалась мне кощунственной. Разные люди, разные судьбы. Как решить, чья ужаснее? Мне вдруг стало стыдно, что я еще здесь, сижу на прокуренной кухне, смотрю на бутерброд и планирую, что у меня будет еще один день, а за ним следующий, и так далее.

— Оставайся. У меня хорошая протекция.

— Спасибо тебе, Эрика! Спасибо!

— Но не бесконечная.

Я посмотрела на часы и вскочила.

— Мне пора!

Я посмотрела на Вальтера. Его все еще трясло от кофе. Я сказала:

— Ради всего святого, отдохни, Вальтер.

— А ты купишь мне чулки?

— Да, куплю.

— Со стрелками?

— Обязательно.

Я вдруг наклонилась к нему и поцеловала его в макушку.

— Мы что-нибудь придумаем.

В сущности, я ничего для него не сделала, но мое бесполезное сочувствие облегчило боль мне самой. Дождь, наконец, пошел. Такой же сильный, как и вчера. Или позавчера? Я потеряла счет времени, оно уходило слишком легко.

Вальтер остался на кухне с моими несъеденными бутербродами и своим неизбывным чувством вины. Я сбрызнула духами затылок, живот и локти, убрала заколками волосы и надела пыльно-розовое платье прежде, чем поняла, зачем я все это делаю. Мне хотелось быть красивой. Я разозлилась на саму себя, но отступать от намеченного плана уже не было времени, и я прошлась по губам вишневой помадой.

Я выбежала из дома за десять минут до потенциального приезда Рейнхарда. Я не хотела, чтобы он поднимался ко мне. Он больше не жил здесь, это место перестало быть его домом. Было бы неправильно приглашать его сюда. Я выбежала во двор, под дождь, и села на скамейку. Почти с радостью я мокла, ощущая, как из женщины, желающей нравится, я превращаюсь в женщину, желающую попасть в теплое и сухое помещение. Я запрокинула голову. Дождь был теплый и сильный, закрыв глаза, я ощутила себя под душем. За шумом дождя я не услышала, как подъехала машина.

— Эрика!

Когда я открыла глаза, то увидела его, стоящего у автомобиля. Водитель держал над ним зонт. На Рейнхарде был длинный кожаный плащ, неизменная повязка с дагазом от дождя, казалось, алела еще более ярко.

Я неторопливо встала, и с как можно большим достоинством пошла ему навстречу. Если он не помыл машину от крови Роми, я принесу туда достаточно воды для этого. Рейнхард обнял меня, уткнулся носом в макушку, и я почувствовала желание обнять его в ответ, обессиливающую нежность.

Я тебя не люблю, подумала я, не люблю тебя, не люблю.

Мы сели в машину, и он включил кондиционер. На этот раз в салон хлынул теплый воздух.

— Так куда мы едем? — спросила я.

— В «Рейнстофф».

— Ты же там завтракал.

— Настало время обеда.

— Ты вообще работаешь?

— Преимущественно во второй половине дня. Кениг предпочитает спать допоздна.

Мы надолго замолчали. Я отодвинулась от него как можно дальше, принялась смотреть в окно, хотя интересного за ним было мало. Когда мы выехали с территории проекта «Зигфрид», Рейнхард сказал:

— Мы поговорим с воспитанником Отто.

— Разве Карл этого еще не делал?

— Я думаю, у тебя получится лучше.

— Почему?

— У тебя получалось даже со мной. Твоя работа — максимально содействовать мне в поиске Отто. Сейчас это приоритетная кампания для моей фратрии.

Я кивнула.

— Хорошо, я поняла. Но почему мы не могли побеседовать с ним здесь? Он же здесь, в конце концов, живет.

— Потому что в столовой не подают устриц.

— Если бы ты чуть меньше времени уделял плотским удовольствиям, мы продвинулись бы быстрее.

Я не понимала, отчего злюсь на него. Он помогал мне, он спас нас с Роми, но в то же время все, что связано с ним, так пугало меня, что я ощетинилась превентивно, стараясь казаться больше.

— Эрика, мне тридцать пять лет.

— Я знаю. Как и мне.

— Я не закончил. Мне тридцать пять лет, как и тебе. Но ты жила тридцать пять из них в мире, более или менее, приближенном к реальному. Я хочу попробовать все, что приносит удовольствие тем, кто способен ощущать.

Он задумался, а потом добавил:

— И повторять это снова и снова.

— Хорошо. В таком случае это оправдывает сложную логистику людей и товаров.

— Эрика, почему ты злишься?

— Потому, что ты — монстр.

Но я лгала. Вернее, соглашалась с неправдой. Я не злилась. Я боялась.

— Разве не ты меня таким сделала? — он криво улыбнулся.

— А у меня был выбор?

— Это философский вопрос. Выбор, строго говоря, всегда есть. Вы все почему-то думаете, что выбор между покорностью и смертью, это не выбор.

— Ты так говоришь, словно тебя это не касается.

Но он не ответил. Остаток пути мы ехали молча, так что тишина салона, скрывавшего даже шум дождя, показалась мне в конечном итоге невыносимой.

Машина остановилась у «Рейнстоффа». Водитель открыл дверь, теперь он держал зонтик над нами обоими. Я подумала, а ведь если бы я пришла сюда одна, вымокшая насквозь и не внушающая доверия, меня бы даже на порог не пустили.

Но с Рейнхардом лакей придержал бы дверь даже перед обезьяной. Это было удивительное чувство, почти равняющееся вседозволенности. Мир Рейнхарда был полон искушений, и я начинала понимать, отчего он ведет себя именно так. В зале все дрожало, бесконечно от всего отражаясь. Стекло, металл, зеркала — все, что способно было подарить мне отражение, собралось в этом аккуратном и роскошном месте.

— Они знают толк в дизайне, — сказал Рейнхард. — Стиль — изменчивая категория. Удовольствие смотреть на себя — вечно.

Мы сели за стеклянный столик перед большим, во всю стену, окном. Даже меню здесь было пропечатано черными буквами на прозрачных листах. Нарциссический бар, где платишь за удовольствие подцепить самого себя. Все непрозрачное непременно должно быть, в таком случае, хромированным.

Неотражающие предметы должны почти перестать существовать, чтобы быть допущенными в это пространство.

Рейнхард поймал мой взгляд.

— Разрыв между самовлюбленными фантазиями и самоуничижением, почти полным уничтожением себя, прозрачностью. Идеальный проект нарциссической личности.

— Такой, как ты?

— С чего бы еще мне так любить этот ресторан?

Он продолжал мои мысли, легко подхватывал то, чего я еще даже не сказала. И мне нравилось с ним разговаривать.

— Ах да, — сказал Рейнхард. — Здесь невероятный айсвайн.

Он щелкнул пальцами, подзывая официанта. Молодой человек в строгом, безупречно идущем ему костюме, оказался рядом так быстро, что я засомневалась в его физической реальности. Рейнхард заказал айсвайн и шампанское, и то и другое называлось мудреным образом, так что я даже не была уверена, что правильно все расслышала. Еще он заказал устриц, черную икру на хлебе с маслом и какой-то прозрачный суп с морем странных ингредиентов. Больше всего этот суп был похож на дегенеративное искусство.

Я взяла себе салат с кроличьим мясом, самое бюджетное, что здесь подавали. Надо признаться, попробовать что-то в этом ресторане мне вправду хотелось. Салат оказался настолько вкусным, что я пожалела о том, что не заказала еще что-нибудь. Вряд ли дело было в моем так и не удавшемся завтраке. Он вправду переливался на языке оттенками вкуса, которых я прежде и не представляла. А может быть так божественно сладки были выброшенные на ветер деньги.

Рейнхард ел с аппетитом, с видимым удовольствием, но предельно аккуратно, словно правила этикета были введены в него искусственным путем. Впрочем, никаких метафор — так и было. Я чувствовала себя неловко рядом с ним, поэтому делала вид, что смакую свой салат, а не боюсь наколоть на вилку что-нибудь лишнее и уронить.

— Я дошел до пункта пятнадцать в меню, — сказал он. И я вдруг узнала в этом человеке моего Рейнхарда с его патологической тягой к цикличности и крохотным ритуалам. Я улыбнулась ему.

— Что ж, однажды здесь не останется не испробованных блюд, и придется расстаться с этим местом.

Он вдруг с нежностью коснулся моего подбородка.

— Попробуй.

Он взял крохотный кусочек хлеба с маслом и икрой на нем, положил мне в рот. Наверняка, этот хлеб еще как-нибудь назывался, чтобы на язык слово ложилось так же нежно, как он.

— Это вкусно, — сказал Рейнхард. И он был прав — удивительно вкусно.

Всякий раз, когда Рейнхард делал глоток шампанского, я вспоминала о каплях крови, стекающих в бокалы. Я просто не могла забыть. Так что я была рада, когда на десерт принесли сливки с сахарной пудрой и фрукты, а Рейнхард соответственно перешел к айсвайну. Десерт он ел с ленивым, медлительным наслаждением, каким-то сверхудовольствием, слишком интенсивным, чтобы получать его быстро.

Мне больше всего понравились сливки для фруктов, в них иногда попадались крошки нежного, наверняка очень дорогого шоколада.

— Так вот, возвращаясь к нашему разговору. Прозрачное, — он стукнул пальцем по столу, кивнул в сторону окна. — Ощущение собственной ничтожности и субъективной пустоты. Хромированное…

Я посмотрела на пол, на спинки стульев, потолок.

— Грандиозное осознание величия и красоты, — закончил Рейнхард. — Разве это не иронично?

Я кивнула. А потом не выдержала и добавила:

— Нарциссический рай по сути то же самое, что нарциссический ад.

— Именно.

Мы улыбнулись друг другу. И хотя в его улыбке не хватало чего-то важного, человечного, я с радостью приняла ее.

— Так где же Густав? — спросила я.

— Его привезут через полчаса.

— Значит, у встречи в два не было достаточного основания.

— Правда?

Неправда. Я хотела его увидеть. Крошка Эрика Байер, как тебе не стыдно обманывать саму себя? Ты столько для себя делаешь и так неблагодарно к самой себе относишься.

— Тогда предлагаю провести эти полчаса с пользой. Что ты думаешь о памяти? В глобальном смысле.

Рейнхард пожал плечами.

— Попытка конструирования будущего исходя из предыдущего опыта, не больше. Гораздо важнее, что я помню.

— Выбор того, что именно помнить, совершается бессознательно и конструирует наши личности.

— Поэтому фантазия и память, в принципе, способны смешиваться.

— Вернее, следует признать, что они не способны не смешиваться.

Я выдохнула. Это было так, словно мы пели песню. Я не могла позволить себе окунуться в этой с головой, но позволила. Мы говорили быстро, словно бы это были последние полчаса для того, чтобы поделиться друг другом. Мы перескакивали с темы на тему, так что больше всего это было похоже на викторину. В какой-то момент Рейнхард сказал:

— Все мы в той или иной степени искусственны, потому как вся человеческая культура — это непрерывное производство иллюзий. Ты так боишься меня, потому что я создан, а что настоящего в тебе, Эрика?

Он вдруг схватил меня за ногу под столом, рванул к себе, так что я проехалась вперед вместе со стулом. Никто не обратил на это внимания. Хотя, скорее, все сделали вид, что заняты чем-то другим.

Рейнхард расстегнул застежку моей туфли, стянул ее и бросил под стол. Я смотрела на него, закусив губу. Пальцы его путешествовали от моего колена до щиколотки, он гладил меня, ласкал, и это было приятно, но в то же время стыдно. Я чуть откинулась на стуле, стараясь придать себе как можно более небрежный вид.

— Ты приходишь в этот мир, и он уже готов. В нем есть все, даже язык. Тебя учат реагировать определенным образом на определенные раздражители.

Он перехватил меня за щиколотку, дернул ее вниз, и я когда моя ступня оказалась между его ног, я почувствовала, что Рейнхард возбужден.

— Тебя учат всему: что такое красиво, хорошо, плохо, стыдно. Что должно приносить тебе удовлетворение, что должно ранить. Ты бы, может быть, и сохранила кусочек своей индивидуальности, но ты думаешь, как и все остальные, хотя бы потому, что делаешь это на их языке. В конце концов, все твои убеждения лишь случайные совпадения смыслов, которые обусловлены тем, что ты читаешь, не менее случайными убеждениями твоих родителей, принимаешь ты их или отрицаешь, и случайным же опытом. Так почему же я ненастоящий, а ты настоящая?

Я собралась с духом. Это не было обидно, было азартно, и я не хотела растеряться. Я улыбнулась ему, а потом чуть двинула ступней, немного надавила.

— Потому что ты — сексуально неутомимый интеллектуал с нечеловеческой силой и золотыми часами. Ты идеален. И тебя не должно существовать.

Сказав слово "сексуально" я тут же покраснела, но фразу закончила, хотя и менее победоносно, чем планировала. Я гладила его ногой, а он пил свой айсвайн, с интересом рассматривая меня. Прежде, чем у него нашлись для меня слова, мы услышали:

— Папочка меня любит! Он хорошо со мной обращается!

— О, — сказал Рейнхард. — Мой потенциальный брат.

Я увидела Густава. Это был мужчина чуть за тридцать, смазливая красота его юности была похожа на слишком задержавшегося на вечеринке гостя. Человек, теряющий юность, но еще не вполне потерявший присущую ей нежность, выглядел странно.

Я попыталась убрать ногу, но Рейнхард удержал меня. Двое солдат усадили Густава на стул между нами, и он принялся бестолково озираться вокруг.

Рейнхард махнул рукой солдатам.

— Здравствуй, Густав, — сказала я. Рейнхард протянул руку, демонстрируя свои золотые часы, потрепал Густава по голове. А ведь они могли бы сидеть рядом, как равные.

— Привет, неудавшийся братишка.

— Где папочка? — спросил Густав. — Папочка обещал мне подарки.

— Твоего папочки больше нет, — сказал Рейнхард. — Его расстреляли, потому что он — гомосексуалист.

Я надавила на него ступней, наблюдая, как Рейнхард закусывает губу. Я не могла сделать ему больно, но я могла сделать ему приятно.

— Густав, — сказала я. — Твой папа уехал.

— Да, — сказал Густав. — Он уехал, чтобы привезти мне подарки. Он так и сказал.

История Густава была, пожалуй, самой мерзкой из всех, с которыми я встретилась в проекте "Зигфрид". Его отец, вдовец и служащий банка, ничем среди других не выделялся. Я видела его фотографию в личном деле Густава — такого захочешь запомнить, но никак не сумеешь, ничего примечательного вовсе. Кроме пристрастия к собственному умственно отсталому сыну, о существовании которого никто не знал. Отец Густава держал его в подвале двадцать девять лет. И Густав любил его, потому что за все эти годы он никогда не видел никого другого, отец был для него всем: источником еды, воды, любви и страдания. Густав искренне любил его и боялся всех остальных. И хотя папы его давным-давно не было на свете, Густав скучал по нему.

— Густав, — сказала я. Мне казалось правильным называть их по имени, потому как они важные, значимые. Всем нам нужно быть одобренными в своем существовании. Густав принялся раскачиваться, смотря на меня, потом стал кусать ноготь на большом пальце.

— Ты можешь нам немножко помочь?

— Могу, — сказал он. — Немножко вам помочь.

— Спасибо, Густав. Я сейчас буду задавать тебе вопросы.

Я посмотрела на Рейнхарда. Он наблюдал за мной с интересом, может быть, ему хотелось посмотреть, какова я была с ним, со стороны.

— Задавай мне вопросы, Эрика.

Я улыбнулась ему.

— Густав, ты же знаешь, что Отто пропал.

— Да. Карл сказал, что Отто украли.

— Карл сказал неправду.

Густав покусал подушечку большого пальца, потянулся к скатерти и начал ее мять. Эта ситуация стала мне нравиться — Рейнхард притащил в лучший ресторан Хильдесхайма умственно отсталого и явно забавлялся.

— Я не знаю, — сказал Густав.

— Но вы ведь общались с Отто. Жили с ним вместе.

Я смотрела на Густава и думала, каким солдатом он был бы? В Доме Жестокости он брал бы мужчин или женщин? Что бы он с ними делал? Привязывал, как его привязывали?

— Да.

— Может, он рассказывал тебе, куда собирается?

— Нет, Отто никуда не собирался. Он говорил, что он теперь мне как папочка.

— Пикантно.

— Рейнхард, прошу тебя, — сказала я. Он криво улыбнулся, и я осознала, что говорю с ним как раньше, когда Густав по сравнению с Рейнхардом казался гением.

— Папочка обещал мне большую коробку сладостей.

— Да. И много-много других подарков. Но мы сейчас не о твоем папочке, а об Отто, да?

— Отто сказал, что он мне как папочка.

Я терпеливо кивнула.

— А еще что-нибудь он говорил перед тем, как уйти в последний раз?

— Лиза.

— Что, Густав?

— Он говорил: Лиза.

— Что?

— Лиза, Лиза, Лиза. Он вставал перед зеркалом и говорил: Лиза, Лиза, Лиза.

— А кто такая Лиза, Густав?

Он пожал плечами. Мы говорили еще некоторое время. Наверное, минут сорок я пыталась выяснить нечто важное, отрабатывая свою свободу. Но Густав разве что потрясал меня своим умением любую тему перевести на папочкин предполагаемый приезд. Ничего странного Отто не делал, друзей не водил, по телефону ни с кем не говорил.

Когда Густава увели, я спросила:

— Много нового узнал? Думаю, Карла бы вполне хватило.

Рейнхард все это время пил айсвайн и изредка записывал что-то в ежедневник. Он посмотрел на меня, затем сказал:

— Достаточно.

Я усмехнулась.

— Хорошо. И кто такая, по-твоему, Лиза?

Рейнхард перелистнул пару страниц, зачитал:

— Лиза Зонтаг, двадцать два года. Диагноз: неуточненное органическое поражение мозга. Пропала из Дома Милосердия Хемница два года назад.

— Так ты…

— Кстати, по загадочному совпадению, в Хемнице родился и вырос Отто Брандт.

— Тогда зачем…

— Я запросил список всех происшествий Хемница за последние десять лет. Вероятно, Отто Брандт так же виновен в нескольких поджогах. У меня была теория. И мне нужно было подтверждение.

Он надел перчатки, достал кошелек и положил на стол несколько купюр, таких крупных, что мне тут же захотелось их забрать.

Рейнхард взял меня под руку, и мы пошли к выходу, где нас ждал водитель с зонтом. Дождь стал слабее, и я надеялась, что вскоре он вовсе пройдет. Рейнхард шел быстро, и когда мы оказались в машине, он тут же нажал на кнопку, поднимающую стекло между нами и водителем. Я была возбуждена, в том числе и тем, как нетерпеливо вел себя он. Он поцеловал меня, я быстро ответила, а потом покачала головой.

— Сейчас.

Я опустилась на пол и принялась расстегивать ему брюки. До звезды порнофильма мне было далеко, однако отчего-то я нестерпимо хотела попробовать его на вкус. Я толком не знала, что делать, желание это пришло отдельно от умения. Я смущалась долго рассматривать его член, поэтому почти сразу обхватила головку губами. Рейнхард надавил мне на затылок, заставляя принять его глубже. Это было продолжение нашей с ним игры в ресторане — такое же постыдное и символически насыщенное. Я брала его в рот, совершая действие, дававшее мне иллюзию контроля. Я не была способна принять его глубоко, но я облизывала его, трогала, обхватывала губами, желая сделать Рейнхарду приятно. Это не было противно. По сути, не противнее, чем целовать ему руки. Член — символ власти и мужского, так что стыд исходил скорее из глубин моего культурного багажа, чем из физиологического отвращения.

Рейнхард запустил руку мне под платье и лифчик, сжимал мою грудь, вызывая внизу живота пульсирующее возбуждение. Его пальцы кружили вокруг соска, он ласкал меня, а потом вдруг резко, сообразно толчку, который совершал в мой рот, собственнически трогал мою грудь. Пульсация внутри от этой ласки становилась нестерпимой, и я запустила руку себе под платье не для того, чтобы показать, какой могу быть развратной, а чтобы облегчить возбуждение, почти ставшее болью. Рейнхард вдруг втащил меня на сиденье, легко и быстро, дернул к себе за ногу. Теперь я лежала на животе, растянувшись на сиденье. Рейнхард принялся ласкать меня прямо через ткань белья, эта преграда была мучительной, и я протянула руки, чтобы снять белье, но Рейнхард не дал мне этого сделать. Он ласкал меня, только слегка надавливая пальцами. Это было нестерпимо, но в то же время безопасно, отчего-то я все еще боялась почувствовать его внутри, может быть дело было в ожидании боли, а может быть в страхе перед ним.

Я застонала, я была вся мокрая, и в то же время отчасти я не хотела заполнять голодную пустоту внутри. Мужское по-прежнему воспринималось мною со страхом.

Я забылась, погрузившись в болезненную яркость ощущений, и вынырнула только когда он навалился на меня и вогнал в меня член. Это было неожиданно, но почти не больно, потому что к этому времени я была мокрой насквозь. Я громко застонала, и он на секунду зажал мне рот.

— Не забывай о приличиях.

— В таком случае ты мог бы спросить, — сказала я. Или подумала, что сказала. Я не была уверена в том, что произнесла нечто вразумительное. Он прижимал меня к сиденью, и я скользила по нему с каждым толчком Рейнхарда, он держал руку у меня на лбу, чтобы я не ударилась о дверь.

Мне хватило нескольких его толчков, чтобы кончить. Он продержался немногим дольше, это был подчеркнуто быстрый секс, и в этом была его прелесть. Вернее, секс был вполне обстоятельный, но проникновение должно было завершить его, а не продолжить. Я почувствовала его разрядку — пульсацию во мне, усилившуюся хватку, с которой Рейнхард прижимал меня к себе, влажность его семени внутри, и это почти заставило меня кончить снова, настолько противоречило это ощущение моим представлениям о безопасности и чистоте.

Он поцеловал меня в затылок, затем приподнялся, и я поняла, что все это время дышала с некоторым трудом.

— Тебя куда-нибудь подвезти? — спросил он. Рейнхард тяжело дышал, и я тяжело дышала. Я с некоторым трудом собралась с мыслями, села.

— Нет. Я лучше пройдусь. У тебя есть салфетка?

После секса все слова, то есть вообще все, казались мне просто чудо какими циничными. Рейнхард пожал плечами:

— Могу спросить у водителя.

Он потянулся к кнопке, но я остановила его.

— Не надо.

Тогда Рейнхард опустился к моим коленям, поцеловал их, раздвинул мне ноги. Теперь, когда все закончилось, я ощутила неловкость с новой, неизведанной прежде силой.

Рейнхард вылизал меня дочиста, без стыда и с удовольствием. Он снова сел, запустил руку в карман и вытащил салфетку, промокнул губы.

— Так тебя точно не нужно подвезти?

Отчего-то я страшно разозлилась.

— Удачного совещания, Рейнхард.

— Приятно, что ты помнишь мое расписание.

Я распахнула дверь и вышла из машины, ожидая, что меня снова сопроводит дождь. Однако, выглянуло несмелое солнце, и я зашагала от машины прочь, шлепая по лужам самым нелепым образом.

Некоторое время я обходила машины и один раз едва не упала в лужу. Постепенно моя локационная система пришла в норму, и я все-таки выбралась с парковки. Я решила пойти самой длинной дорогой, чтобы подольше не возвращаться домой. Я дошла до бульвара с влажными липами и мокрыми скамейками. Солнце становилось все игривее, все смелее. Я чувствовала, как испаряется с асфальта влага.

Я села на одну из мокрых от дождя скамеек, достала из сумочки сигареты и спешно закурила, словно бы куда-то опаздывала.

Влажная листва, с которой веселилось солнце, казалась такой яркой, что глаза мои невольно следили за ней. Я и не заметила, как кто-то подошел ко мне.

— Привет, сестричка.

Я обернулась на голос. Передо мной стояла молодая девушка, нарядная, как кукла.


Загрузка...