Глава 8. Вторичные разработки


Мы лежали рядом, и я то и дело целовала его. Рейнхард почти сразу натянул перчатки, словно бы открытость кожи причиняла ему боль. Он был одет, а я обнажена, и прикосновение жесткой ткани к коже было в чем-то отрезвляющим. Где-то минут с пятнадцать я вовсе ни о чем не переживала. Мы лежали на кровати, и я думала, что кроме его одежды все вокруг такое мучительно белое.

А потом он сказал:

— Здесь не помешал бы ресторан. Я не отказался бы от шампанского и закусок. И от чего-нибудь цветного.

Он прикрыл глаза, и мне показалось, что гастрономические фантазии вызывают у него гедонистический интерес особенного сорта. Я поняла, что он относится к жизни с жадностью, в его интонации появилось нечто чрезмерно вовлеченное. Дорогие вещи, подумала я, дорогая выпивка, все то, на что прежде ты бы и внимания не обратил.

Это было не хорошо и не плохо, просто я кое-что о нем поняла. Я подалась к нему и коснулась носом кончика его носа. Он попытался сфокусировать на мне взгляд, и это выглядело забавно.

— У тебя были женщины за эти…эти три недели?

Это ведь вся его жизнь. В данном личностном континууме по крайней мере.

— Мне многое было интересно про то, зачем люди живут.

— И ты узнал?

— Да. Их физические ощущения очень яркие. Прежде я чувствовал все довольно смутно, теперь я чувствую себя…

Он щелкнул пальцами:

— Заостренным.

Рейнхард вдруг поцеловал меня, рука его раздвинула мне ноги, он доставил мне краткое, опасное удовольствие прикосновения, скользнув в меня только на секунду. Я закрыла глаза, но и поцелуй, и прикосновение почти тут же прекратились. Рейнхард достал из кармана портсигар, и мы неторопливо закурили, одновременно выдохнули дым вверх, и в комнате стало еще больше белого. Когда Рейнхард затянулся, я увидела, что на его пальцах были белесые пятна спермы, выделявшиеся на черной коже перчаток, и тускло поблескивавшая кровь. Отсутствие брезгливости было в нем не просто качеством, одним из многих, оно делало его отчего-то еще менее человечным.

— Для этого есть концепция.

— Если скажешь мне, для чего именно, я буду лучше поддерживать разговор.

Я стряхнула пепел прямо на подушку, словно бы мне не нужно было спать на ней. Фрау Винтерштайн, наверное, очень разозлится.

— Колонизация сознания угнетенных угнетателями.

— Что?

— Ты не попыталась меня раздеть. Тебя это заводит, так?

— Если бы меня спросили, какие сексуальные практики мне ближе всего, я ответила бы: политический садомазохизм.

Он криво улыбнулся. Я не поняла, нравится ему то, что он наблюдал или нет. Интонации его считать было очень сложно, и хотя мы говорили на одном языке, мне казалось, что сама речь не родной ему инструмент, и он не вполне владеет тем, о чем другие даже не задумываются.

— Символ боли, смерти и страха стал для тебя сексуальным фетишем. Что бы ты ни думала, ты делаешь то, чего от тебя и хотят.

— Странно, — я пожала плечами. — Я надеялась иронически обыграть.

Кажется, Рейнхард понимал сарказм. А может в моем исполнении он был слишком банален, а потому всем доступен. Быть может, Рейнхард и раньше его понимал.

— В конце концов, — сказал он. — Нет большой разницы между тем, встанешь ты на колени, чтобы принести присягу или чтобы отсосать.

— Это разве не опасные слова?

— Если бы их произнесла ты, наверное, они могли бы такими показаться.

— И что ты об этом думаешь?

Мне хотелось задавать ему этот вопрос раз за разом, он говорил достаточно, но его собственные мысли были скрыты. Слова, словно сверкающие инструменты, холодный металл, который погружают в тело. Ничего личного. В этом сходны медицина и война — ничего личного, мы просто вонзаем что-то в твою плоть.

— Я ничего об этом не думаю, — сказал он. — Я лишен рефлексии в этом смысле. Это наблюдение.

Я тогда поежилась, мне захотелось отвернуться. Вот что казалось мне странным с самого начала, чего так катастрофически не хватало. Он хорошо и спокойно рассуждал, не был похож на живого мертвеца, выполняющего приказы кенига, свободомыслия в нем было побольше, чем во многих вполне настоящих от начала до конца соотечественниках. Он мог, в сущности, думать что угодно, и никто не стал бы останавливать его. Потому что Рейнхард ничего не чувствовал по этому поводу.

Ментальные конструкты, в которых столько же жизни, сколько в чучеле животного или фарфоровой кукле. Имитация мышления на высочайшем уровне, она почти преодолела порог, за которым подделка приобретает большую ценность, чем оригинал. Но когда думала я, это было непосредственно связано с моими чувствами, мельчайшими их частичками или удушающими волнами. Рейнхард думал обо всем просто так, он опровергал максиму "я мыслю, а следовательно я существую", потому как не существовал в этом процессе действительно. Не было никакой нужды контролировать мысли солдат, потому как они ни к чему не вели.

Маркус Ашенбах мог, в принципе, остаться при своем мнении, только оно больше ничего не стоило, в нем не было никакого огня.

Я не знала, как к этому относиться. С одной стороны я была рада, что разум его ничем не стеснен, с другой стороны это была новенькая, сияющая вещь, лишенная субъективности.

Он явно был способен на чувства, но они были отделены от его мыслей. Я не совсем понимала, как это могло происходить, потому как Рейнхард представлял совсем иной способ думать, чем мой.

— Так кем ты работаешь? — спросила я и тут же зажала рот рукой, чтобы не засмеяться. Отличный вопрос, лучший, который можно задать в постели.

— Мы, — ответил Рейнхард. — Кем работаем мы.

Они взаимозаменяемы, ну конечно. Никакого частного опыта. Рейнхард продолжил:

— Кениг хочет квалифицированных людей, которые будут помогать ему, не относясь при этом к какой-нибудь конкретной сфере государства.

— Кто-то вроде советника?

— Наверное, так можно сказать. Мы еще не в полной мере преступили к своим обязанностям. Кениг хочет, чтобы мы понаблюдали, как все работает. Из чего все состоит. Он говорит, что нужно будет смотреть на все с его точки зрения, сверху.

— Наверное, ему очень одиноко, и вы что-то вроде его неформального кружка по интересам.

— Если тебе интересны инфляция, споры между министрами, долги и партийные чистки, то можно сказать и так.

Я посмотрела ему в глаза. Они казались мне очень яркими — бледность его кожи, бледность интонаций, и вдруг эти живые, почти доходящие до синего глаза. Это было не страшно, я смотрела на него с почти вызывающей смелостью. Наверное, я выглядела довольно забавно, учитывая всю ситуацию. Рейнхард сказал:

— И я пришел сюда не для того, чтобы заняться сексом.

— Я что-то такое слышала прежде, чем мы это сделали.

Слово "это" я выдавила из себя с трудом. В моей голове мог твориться либертинаж любой степени завершенности, однако озвучить слово "секс" оказалось гораздо сложнее, чем представлять его и даже им заниматься.

Он вытянул язык и затушил сигарету об него, а затем положил окурок на тумбочку. Удобно, если боль для тебя не существует.

— Ты считаешь, что я пришел тебя использовать. Это не так.

И тогда я вспомнила, где мы с болезненной отчетливостью, и белизна этой комнаты утратила свое очарование невинности, потенциальности и пустоты. Я прижалась к нему, обнаженной кожей снова ощущая ткань его формы (она так сроднилась с ним, что казалось под ней — обнаженное мясо).

— Рейнхард, пожалуйста, если ты вправду можешь помочь мне — помоги. Я не хочу здесь оставаться. Я не хочу, чтобы меня трогали, не хочу становиться вещью.

Я очень хорошо понимала эту разницу между игрой и реальностью. Между искусственностью самоповреждения и унижения в том, что произошло с Рейнхардом и настоящей болью и отвращением. Я не хотела, чтобы это происходило со мной и вообще с кем бы то ни было, чудовищное превращение в живой инструмент, в никого. Мне не хотелось быть расчеловеченной, разъятой на составляющие моего организма. Все мы здесь были в том или ином смысле вещами, это было бытие-для-Нортланда, но мне не хотелось потерять все, что осталось во мне живого.

Я старалась говорить серьезно, но больше всего вдруг захотелось хорошенько встряхнуть его и закричать:

— Рейнхард, помоги мне, я боюсь!

Он обнял меня, я прижалась ухом к его груди слушая успокаивающее биение сердца. Было в этом что-то глубинное, идущее из забытых физиологических бездн, биение сердца матери — первое, что отчетливо слышит ребенок, и с тех пор оно становится колыбельной, успокаивает и убаюкивает. Рука Рейнхарда покоилась на моей макушке, он не гладил меня, но прикосновение его было очень приятным.

— Я сделаю все возможное, — сказал он. — И как можно быстрее.

Он поднялся с кровати, и я потянулась за ним, схватила за руку.

— Не уходи.

Вид у меня сразу стал отчаянный, все попытки сохранить видимое достоинство ничего не стоили. Что ж, Эрика Байер, пришло время обналичить капитал. Я боялась, что если Рейнхард уйдет, придет кто-нибудь другой. Мы прекрасно подошли бы для обложки какого-нибудь порнографического романа — мужчина в черной форме и обнаженная женщина, держащая его за руку с самым беззащитным видом. Серия отвратительных открыток или короткий порнофильм, вот какова цена твоего страдания, Эрика Байер.

— Чем быстрее уйду я, тем быстрее сможешь уйти и ты.

Он вдруг потянул меня за руку, поцеловал костяшки моих пальцев. В нем был особенный лоск, свойственный излишней самоуверенности, но движение оказалось искренним. Он переживал, однако не мог выразить это.

Он не мог связать это со своими мыслями. Разрезанная личность, разорванная напополам.

— Просто не подведи меня. Я не смогу здесь долго находиться. Я сойду с ума.

Все, кто не был чокнутым изначально, должны были, пожалуй, лишаться рассудка в первые пару месяцев. Женщина — это ценность, но вовсе не в том гуманистическом смысле, о каком все мы мечтали в детстве. Это предмет обмена, только и всего, потому что женщины производят будущее. Зачем разум купюре или монете. Женщины даже не товар, товар это — статус кво, вечное продолжение жизни.

— Весь мир — это бордель, Эрика.

— Знаешь, это довольно обидная фраза для женщины, запертой в борделе.

— Я не знал, утешит тебя это или расстроит. Согласно всему, что я наблюдал бордель — это и есть общественный строй Нортланда. Никто не может контролировать свое тело, есть лишь разные зоны доступа, которые всегда контролируются тем или иным государственным органом.

Он быстро поцеловал меня в щеку.

— В любом случае, я постараюсь, чтобы для тебя это как можно скорее снова стало метафорой.

Когда он ушел, я залезла под одеяло, стараясь согреться, избавиться от накинувшегося на меня озноба. Дождь становился все сильнее, и я подумала, что если подойду к окну, то все равно не увижу, как он выходит из здания. А если Рейнхард мне солгал? Конечно, ему незачем было давать мне надежду. Он мог даже согласия моего не спрашивать, не говорить со мной ни минуты. Но и к каким-либо особенно роковым женщинам, ради которых стоило бы предпринимать нечто спорное, я не относилась.

Правда была вот в чем: Рейнхард мог поступить как угодно по абсолютно любым причинам, и я никоим образом не могла на это влиять. И тогда я закричала, завопила некрасиво, громко, яростно.

Злость, лопавшаяся во мне, как нарыв, искала выхода, но в этой чертовой комнате не было ничего, что я могла разрушить. Я вскочила с кровать, толкнула тумбочку, так что та беспомощно завалилась на бок.

— Я ненавижу тебя, слышишь! Я ненавижу тебя и все, что с тобой связано!

Сознание было мутным, и я толком не понимала, имею в виду кенига, Нортланд или даже Рейнхарда. Я сорвала занавеску, то есть, скорее я повисла на ней, и выглядело это, должно быть, нелепо. В тот момент, однако, я впервые отказалась от комедийной роли Эрики Байер в драме ее бытия. Я не думала, забавная я или жалкая (нечто вроде "а вы уже перестали пить коньяк по утрам?"). Я просто была чудовищно зла. Я попробовала разбить окно, но стекло оказалось слишком крепким, да и за ним была решетка, разделяющая мир на сектора, приучающая видеть его раздробленным.

Я не знала, сколько времени я провела в этом яростном состоянии и попытках разрушить комнату итак неделимую, как элементарная частица. В конце концов, я повалилась на пол, чувствуя себя совершенно обессиленной. Костяшки на моих пальцах покраснели, хотя я никак не могла понять, что именно я с таким остервенением била, и где это нашла.

Отличное место для состояния аффекта, герметичная безопасность и отсутствие каких-либо людей в зоне досягаемости почти принесли мне удовольствие. Я могла быть кем угодно, насколько хочу жестокой и злой, пока я была одинока.

Я могла быть обиженной на весь мир, избалованной своим особым положением и ничего не знавшей о настоящих страданиях.

Я могла быть кем угодно, даже собой.

Плакать мне не хотелось, слезы — это адаптивный выбор. Мне хотелось лежать на полу и смотреть в потолок, на котором не было ни единого пятнышка. Мне хотелось представлять, как фрау Винтерштайн полирует белую штукатурку до полной обезличенности, словно бы она реальна лишь первую секунду.

Я чувствовала опустошение и тоску, но и то и другое давало некоторую ироничную, авторскую позицию по отношению ко всему происходящему. Я занялась сексом с мужчиной, и я все еще была собой, никем другим, не лучше и не хуже.

Я занялась сексом с мужчиной, который больше не был собой.

Моя ненависть к Нортланду бурлила, я снова заперла море в бутылку. Я точно не знала, есть ли у нас альтернатива. Прошло столько времени, от войны ничего не осталось, и вряд ли мы могли бы создать что-то принципиально иное, будучи в полном одиночестве.

Но что-то во мне, какое-то инстинктивное стремление, постоянно говорило, что может быть по-другому. Нет, не может быть — должно. А все, что должно быть — принципиально возможно.

Это столько раз давало мне силы, и я захотела обратиться к этому чувству снова, но вместо дома, полного надежды, получила неприветливую табличку "и кто же сделает мир лучше, пока все о нем мечтают?".

В общем-то, здесь проходила опаснейшая траншея между "кто, если не ты?" и моими самоохранительными принципами.

Я тяжело и глубоко дышала, как после долгого забега. Сил во мне было примерно столько же. Дождь за окном никак не желал прекращаться, и я не понимала, каким образом поток воды так легко скрывает от меня весь мир. Впрочем, вероятно, дело было во всем моем мире, он был теперь слишком мал.

И я сама была маленькой, крохотное насекомое, которому так легко оторвать крылышки и лапки. И останется только тело.

Тело — как остов, и тело, как физическое воплощение меня, это было забавно. Хорошо, Эрика Байер, ты еще не потеряла способности играть словами. Я подумала о самоубийстве, и эта мысль стала убаюкивать меня. Да, в конце концов, можно и на одеяле повеситься — универсальный путь отступления для поэтов и одержимых жалостью к себе невротиков. Но самоубийство это, в сущности, не мой выигрыш, а их. Убить себя, чтобы не быть вещью — глупо, потому как смерть это и есть последний акт, окончательное превращение из кого-то во что-то, отказ от самости.

Так что самоубийство никогда не может быть выходом, потому как означает, в сущности, полный отказ от права на самого себя. Это право я хотела приберечь, спрятать, но не похоронить. Я задремала, думая обо всем этом, и приснилась мне я сама в доме моего детства — маленькая девочка с большим будущим.

Я расчесывала волосы перед зеркалом, длинные волосы, мое сокровище. У зеркала были золотистые вензеля на рамке — оно досталось маме от бабушке, а той от ее бабушки и, может быть, это зеркало пережило саму войну. Я очень любила его, потому что в нем я находила себя.

Вдруг я почувствовала, что плачу. Это было простейшее ощущение влаги на лице, оно пришло ко мне до осознания грусти. Я подставила руку, чтобы ловить круглые, прозрачные капли, но увидела, как на ладонь падают мои зубы. И вот их уже была целая горсть, много больше, чем может быть у человека, и когда я посмотрела в зеркало снова, там никого не было.

Проснулась я с тем липким ощущением, которое выносишь из неприятного, смутно связанного с нынешними событиями сна. Я лежала на полу, абсолютно обнаженная, и единственным моим желанием было, пожалуй, принять душ.

Я поднялась, не слишком владея собственным телом после этого странного отдыха, натянула на себя остатки платья и подошла к окну. Стемнело. Теперь двор казался смутным, весь в золотых пятнах фонарей, он, тем не менее, был освещен плохо, кусками вырвался из тьмы. Я коснулась пальцами стекла, надавила, словно бы у этого на самом деле была цель, словно бы какое-либо мое движение могло мне помочь. Я вспомнила о сне, в котором ловила в свою ладонь зубы, целую горсть выпавших зубов, белых, похожих на странные бусины. Я вздрогнула, когда заверещал кодовый замок. Сначала меня разрывало между надеждой и ужасом. Это мог быть Рейнхард с хорошими новостями, а мог быть кто-то чужой и еще более жуткий. Затем разум мой подкинул мне спасительную информацию: Рейнхард вводил одноразовый код, но сейчас писка кнопок я не слышала, а пропуск был у фрау Винтерштайн. Когда я увидела ее на пороге, мне захотелось помахать ей рукой, радостно ее поприветствовать. Фрау Винтерштайн горела тем же энтузиазмом, что и в начале дня.

— Добрый вечер, фройляйн Байер, отлично выглядите!

— О, благодарю, — сказала я. — Это совершенно неожиданно.

Фрау Винтештайн улыбнулась мне, в электрическом свете, холодном, хирургически точно выхватывавшем коридор, ее зубы заблестели.

— Пришло время принять душ, — сказала она. — Мы водим девушек по одной. Во-первых, это довольно интимное мероприятие, а во-вторых…

— Это вопрос безопасности, — закончила за нее я. Фройлян Винтештайн покачала головой.

— В первую очередь таким образом мы избегаем конфликтов. Девушки здесь содержатся разные. Некоторые довольно буйные. Так что удобнее выделять каждой по десять минут, нежели призывать всех к порядку.

Десять минут, значит. Я восприняла этот факт без излишнего расстройства (потому как любое расстройство в этой ситуации стало излишним).

— Насчет вашего ужина я уже распорядилась. Я же говорю вам, словно в санатории.

Я вздохнула. Фрау Винтерштайн была неисправима, но ее забавная, восторженная манера говорить даже подняла мне настроение. Мы шли по унылому коридору — ряды одинаковых дверей, люминесцентные лампы под потолком. Собственно, ничего похожего на бордель, скорее уже больница. Медицинское безразличие белизны почти такое же мерзкое, как отвратительная слащавость красного. По крайней мере, настоящие бордели я представляла одетыми в алый — шторы, простыни, ковры. Роскошный цвет крови и разбитых жизней. Я отметила, что в коридоре не было охранников. Наверное, в данном случае это излишняя мера предосторожности, достаточно того, что они имелись внизу. И все же пустота коридора давала мне надежду.

Я улыбнулась, фрау Винтерштайн приняла это за понимание.

— Думаю, вам уже лучше, — сказала она. — Не обязательно бояться, фройляйн Байер. Мы не преступная организация, а вы не проститутка. Государство стремится обеспечить вам лучшие условия для выполнения вашего долга перед нашей страной.

И тогда я посмотрела на нее, ее глаза лихорадочно блестели, словно за день она ни капли не устала. Всем бы такую любовь к своей работе. Я вдруг, не успев почувствовать себя ни смелой, ни глупой спросила:

— Что такое Дом Жестокости?

Фрау Винтерштайн остановилась, мы преодолели ровно половину коридора, так что композиция получилась даже красивой. Ее нарумяненные щеки по цвету стали почти тюльпанно-красными.

— Офицер Герц был вами недоволен?

Я покачала головой.

— В таком случае вам не стоит об этом волноваться. Это в противоположной части здания.

Женское отделение Дома Милосердия скобкой окружало двор, и я примерно понимала, где, согласно фрау Винтерштайн, находится Дом Жестокости. Это, однако, мало что проясняло.

— Я имею в виду, — сказала я. — Что это такое с функциональной точки зрения?

— Вам не стоит об этом волноваться, — повторила фрау Винтештайн с нажимом. Она закусила ровно накрашенные вишневой помадой губы, придав им вдруг неряшливый вид, а затем пошла вперед.

— Идите за мной, — сказала она. — И не задавайте лишних вопросов.

Приказы отдавать у нее получалось не хуже, чем быть глухой к человеческим страданиям. Так что я лишь убедилась в том, что Дом Жестокости — это нечто очень плохое. В сущности, никаких других вариантов у места с подобным названием быть и не могло. Вряд ли там девушки смотрели мультфильмы, устав от трудов на благо Нортланда. В душевой была одна единственная кабинка, в которой меня уже ждали полотенце, мыло, шампунь и чистая одежда, ничем не отличавшаяся от той, которую мне выдали утром.

Фрау Винтерштайн посмотрела на аккуратные наручные часики, сказала:

— Десять минут. Я сообщу, когда они истекут.

Прекрасно понимая ограниченность своего временного ресурса, я первым делом совершила все необходимые гигиенические мероприятия со своим телом почти бездумно, а оставшееся время посвятила удовольствию от теплой, нежной воды. Только под душем я поняла, какую усталость ощущает мое тело — от секса, истерики и сна в равной степени. Было так хорошо, что я представила себя дома. Я представила, что выйду из душевой прямо в свой коридор, отправлюсь в комнату, вытащу из-под подушки книжку и с удовольствием почитаю перед спокойным сном, предшествующим стабильному новому дню.

Впрочем, хорошо, теперь все мои дни стали стабильными, по крайней мере в перспективе. На недостаток распорядка жаловаться точно не стоило. Когда фрау Винтерштайн крикнула:

— Десять минут истекли! — я подумала, что, быть может, стоило бы испытать ее терпение. Однако этот бунт состоялся и угас только в моей голове. Я вытерлась, оделась и вышла. Фрау Винтерштайн была мной довольна, и это обрадовало меня. Я подумала, какое же унизительное, неправильное, приспособленческое чувство, но оно было правдивым.

Фрау Винтерштайн отвела меня обратно, на этот раз она была менее разговорчивой. Я надеялась, что она оттает к завтрашнему утру.

— Завтрак принесут в девять тридцать утра, — сказала фрау Винтерштайн и закрыла за мной дверь. А я все думала о Роми, и о том, что с ней сейчас. Если уж Домом Милосердия называлось это неприветливое место, то каков должен был быть Дом Жестокости?

Я подумала, что Рейнхард, быть может, и выручит меня, но что ему до Роми? Кто она ему? Он не знает, как она отводит глаза, когда смущается, как она однажды взяла за воротник мальчишку, который отобрал мои очки, и сказала ему что-то такое (я не слышала что именно, потому что громко и некрасиво рыдала), отчего он не только вернул мне очки, но даже извинился. Рейнхард не знал, как она ужасно, сипло поет, не знал, как она шмыгает носом, когда чувствует себя виноватой, словно у нее начался насморк.

А я знала, и я никак не могла смириться с тем, что этот человек может быть в беде. Правда, никаких идей у меня тоже не было. Оставалось только сокрушаться.

На тумбочке стоял мой ужин: два вареных яйца, бутерброд с маслом и пахнущие уксусом консервированные овощи. Так же меня поджидала двухлитровая бутылка воды и пластиковый стаканчик, ее короновавший.

— Думаете, все предусмотрели? — спросила я. — Стеклянный стакан мне давать, значит, опасно. Но все в порядке, я утоплюсь.

При желании это можно было сделать даже в крохотной уборной, но в раковину у меня не пролезла бы голова, а унитаз представлялся для подобных событий слишком обесценивающим предметом. Каким образом реализовать утопление при помощи бутылки, правда, тоже было не совсем ясно.

Есть я начинала без аппетита, однако в процессе он стал абсолютно зверским, я съела все и даже размышляла о добавке, прежде, чем поняла, что не могу ее получить. Вымыв пластиковую тарелку в раковине, я подумала еще раз и отправила ее в мусорное ведро. Мысли казались липкими и ничего не значащими. Я вернулась в кровать, залезла под одеяло и стала смотреть в окно. Было темно, скучно и грустно, от этого я быстро задремала снова. На этот раз мне не снилось совершенно никаких снов, лакуна темноты и тишины посреди этого насыщенного белизной дня.

Я проснулась от писка кодового замка. Сначала я опять обрадовалась Рейнхарду, потом испугалась незнакомого солдата, затем вспомнила, что пропуск есть только у фрау Винтерштайн. И во всех трех своих предположениях я оказалась неправа. На пороге стояла Ивонн. На ней была белая форма фрау Винтерштайн, явно узкая ей в груди.

— Ивонн!

Она приложила палец к губам.

— Тихо, дурочка.

В следующую секунду в комнату заглянула Лили. Она постучала себя по макушке и зашипела:

— Ты с ума сошла? Веди себя потише!

Я кинулась к ним, едва не упала с кровати, немного запуталась в одеяле, но ничто не могло меня остановить. Я обняла сначала одну, затем другую, еще вовсе не думая о том, как они оказались здесь. На глазах у меня были слезы, я целовала их в холодные щеки и была почти счастлива. В груди стало спокойно, легко, свободно, хотя мы все были в этом ужасном месте, и я ничего не понимала. Ивонн и Лили обнимали меня в ответ, мы, отчаявшиеся и перепуганные, стали вдруг по-настоящему близкими.

— Как вы… — прошептала я.

— Это Ивонн, — тихо сказала Лили.

— Я вырубила фрау Винтерштайн, когда она повела меня в душ, — Ивонн пожала плечами. — Я ее связала, правда своими шмотками, и затолкала ей в пасть свой лифчик. Но не то, чтобы все это надежно. Так что прежде, чем она зашумит, нам было бы здорово отсюда убраться.

Ивонн мурлыкала об этом, как о ничего не значившем событии. Кажется, все это даже доставляло ей некоторое удовольствие. Лили, в отличии от Ивонн, выглядела перепуганной, бледной и очень маленькой. Я увидела, что она дрожит и взяла ее за руку. Неожиданно для меня, Лили сжала мою ладонь.

— Как вы меня нашли?

— У нее в кармане был список палат с фамилиями, — пожала плечами Ивонн. Мы шли в противоположный от душевой конец коридора, Ивонн казалась мне такой спокойной и уверенной.

— У нее в кабинете есть окно без решетки. Оттуда можно выбраться, — сказала она. И я подумала, что Ивонн все это время казалась мне эгоистичной скандалисткой, но у нее было золотое сердце, потому что она, проявив изворотливость и хладнокровность, не забыла о нас. Я все еще помнила, что Рейнхард обещал мне помочь, но это было уже не так важно, меня охватил страх, и я никак не могла противостоять желанию выбраться отсюда как можно скорее. Ивонн делала нечто опасное, но у меня, у моего разума, не было этих суток, чтобы дождаться Рейнхарда (если только все это вправду займет так мало времени), не было у меня и черной неблагодарности, чтобы предъявить ее своей спасительнице. Наоборот, я готова была целовать Ивонн руки за то, что она дала нам надежду.

Ивонн казалась мне такой красивой в своем спокойствии и силе. Пружинки ее кудряшек скакали при каждом ее шаге, и хотя они уже потеряли прелесть своей изначальной формы, одичав, кудри придали Ивонн ведьмовский, пугающе прекрасный вид. Лили была бледной, и хотя голос ее казался нормальным, она явно была до смерти напугана, мне приходилось почти тащить ее за собой. Но было здорово проявить заботу, хоть и такую незначительную, о ком-то. Это отвлекало меня от самой себя.

Я вдруг подумала, что мечтаю, как алкоголик о заветном глотке, вдохнуть свежий воздух.

В кабинете фрау Винтерштайн уютно пахло масляными печеньями и чаем. На стуле лежала забытая газета с актуальной статьей на тему роста сознательности у граждан великой, единой (и единственной) страны. Свет здесь был более мягкий, не вызывающий ассоциаций с операционной, какой-то человечный и приятный для глаз. И хотя все было белым, как и во всех других комнатах, книжки в шкафу разбавляли этот подавляющий цвет.

Ивонн открыла окно, и в комнату влетел запах лип.

— Быстро вылезайте на пожарную лестницу, — сказала она. — Времени у нас мало, так что, если будете трусить, я вас здесь оставлю, хорошо, котятки?

Она послала нам кокетливый воздушный поцелуй и исчезла в проеме окна. Мы с Лили посмотрели друг на друга, и я спросила:

— Ты хочешь быть первой?

— Нет, не хочу, — сказала Лили. — Я по-твоему что самоубийца?

Я могла бы поспорить, однако вид у Лили был такой нежный и болезненный, что мне не захотелось. Я полезла вслед за Ивонн. Как именно добраться до пожарной лестницы я сообразила не сразу. Нужно было пройти по карнизу, а затем суметь уцепиться за поручень, не сорвавшись вниз. Мы были на пятом этаже, и я сомневалась в своих возможностях выжить в случае, если что-то пойдет не так. Медлить, впрочем, было никак нельзя. Я дала себе зарок действовать как можно быстрее, не сильно вдаваясь в размышления.

Вылезти на карниз оказалось вовсе не так страшно, как я думала. Конечно, коленки у меня дрожали, и я боялась оступиться, но, в сущности, это было не сложнее, чем гулять по бордюру, если только не размышлять о своей возможной кончине. Но так как я пообещала себе тратить как можно меньше времени на раздумья, все прошло хорошо. Я ухватилась за поручни, перелезла на площадку лестницы, не заботясь о том, насколько неудобно это делать в платье. Ивонн стояла на пару ступенек выше меня. Она сладко улыбнулась, и я почувствовала себя польщенной. Мы ждали Лили, но она не показывалась довольно долго. Если бы в кабинет заявилась фрау Винтерштайн, мы бы услышали. Может быть, Лили упала в обморок? Я прошептала:

— Нужно вернуться и посмотреть, как там Лили.

— Тогда вперед, Эрика, — Ивонн повела плечом с таким видом, словно свой лимит благородства она исчерпала. Я подумала, что никак не могу, что я и в первый раз имела возможность упасть, а карниз скользкий от прошедшего дождя, и если мне один раз повезло, то не стоит искушать судьбу. Испытав, однако, злорадство от своего бессилия и потенциальной беззащитности Лили, я тут же принялась лезть обратно. Так было всегда — исключительно плохие, злые мысли мотивировали меня делать хоть что-то хорошее. Сомнительное достоинство, в общем-то. Лили появилась, когда я была на половине пути обратно в кабинет. Каждый шаг воспринимался мной, как отступление, и дорога назад оказалось сложной. Лили махнула мне рукой, и я с радостью, хотя и не так быстро, как от меня того хотели, возвращалась, давая ей пространство для маневра. Когда я ухватилась за перила правой рукой и готовилась повторить то же самое левой, Лили оступилась. Я этого не видела, только услышала шум и ее нежный, почти картинный вздох. Я не успела отреагировать, протянуть ей руку, Лили сама вцепилась мне в запястье, причем мертвой хваткой. Это получилось здорово, я не была уверена в своей способности вовремя помочь ей. Тяжесть Лили, которая казалась мне такой крошкой, теперь была нестерпимой, и я не могла использовать вторую руку, я должна была держать нас обеих. Я перехватила ее покрепче, тоже вцепилась в ее запястье. Лили не болталась над пропастью, как в каком-нибудь фильме, одна ее нога даже соприкасалась с карнизом, так что больше всего Лили напоминала балерину, замершую в середине неудачного па.

Я подумала: а если отпустить, а если царапнуть ее ногтями? Ивонн наверняка не заметит. Эта мысль придала мне сил для рывка, а чтобы я сама не упала, меня вдруг поддержала Ивонн. Это было самое успешное совместное незапланированное действие, которое мы когда-либо совершали, несмотря на все старания Карла. Когда мы с Ивонн втащили Лили на лестницу, она вдруг села и беззвучно заплакала.

— Пойдем, все будет хорошо, Лили, мы скоро выберемся, — прошептала я, и тут же получила болезненный щипок от Ивонн. Я посмотрела на нее, и она указала вниз. Я увидела солдат, вернее, огоньки их сигарет, приближавшиеся к нам. Я еще удивилась, откуда у Ивонн такая потрясающая наблюдательность и феноменальный слух, а потом подумала — стоит им взглянуть вверх по наитию или из-за мельчайшего шума, который мы произведем, и для нас все закончится. Лили больше не плакала. Она смотрела на солдат большими, жутковато распахнутыми глазами, губы ее дрожали, но ни звука не срывалось с них. Я подумала: она ведь умница, совсем молодая, чудесная, правильная, любящая математику девочка — как они могли поступить так с ней? Наверное, и ей не верилось.

Солдаты курили. Я не видела, искусственные они или нет, в темноте нюансы униформы разглядеть было сложно. Мы ждали, но солдаты все не уходили. Я посмотрела на Ивонн, она указала наверх. В конце концов, мы не могли остаться здесь навечно. Фрау Винтерштайн, вероятно, скоро поднимет шум, и как бы тихо мы ни сидели, это не поможет нам, когда она начнет с энтузиазмом верещать.

Мы медленно, мучительно, словно в замедленной съемке, поднимались наверх. Для Лили даже встать на ноги оказалось задачей, требовавшей около минуты. Странное дело, мы продвигались очень медленно, но все тело мое было напряжено так, что мне казалось, будто я как минимум отжалась пятьдесят раз (чего никогда в жизни со мной не случалось, но я решила, что ощутила бы это именно так).

Когда мы добрались до крыши самым аккуратным образом, солдаты, все еще стоявшие внизу, показались мне далекими-далекими. Я поняла, что это были люди. Обостренный слух гвардейцев, вероятно, уловил бы даже наше дыхание. Но почему здесь были люди?

— На другой стороне, подальше, тоже должна быть пожарная лестница. Попробуем спуститься там.

Мы шли по крыше, и я заметила, что ночь звездная. Ивонн была впереди нас, она гуляла, словно кошка, казалось, что Ивонн чувствует себя абсолютно уверенной. Я и сама ощутила невероятную свободу, хотя путь наш далеко не был закончен. Нужно еще как-то спуститься вниз, перелезть через забор, не вызвав подозрение охраны. Я понимала это, но эйфория охватывала меня все равно, пульсировала, как сексуальное возбуждение.

Мы прогуливались по крыше, девушки в белом, полные радости. Я увидела, что Лили улыбается.

— Ивонн, как ты…

Ивонн махнула рукой, не дав мне закончить.

— До того, как стать артисткой, я много где побывала.

— Ты была…

Ивонн прервала и Лили с легкомысленной улыбкой.

— Скажем так, больше всего мне нравилось быть артисткой, — она мотнула головой, потом добавила:

— Нет, больше всего мне понравилось ухаживать за богатым сучонком.

— Интересно, где они сейчас? — спросила Лили. Мы шептались, словно маленькие девочки, сбежавшие ночью погулять по территории летнего лагеря.

— Рейнхард приходил ко мне, — сказала я. — Он сказал, что они советники при кениге. И я видела его с кенигом перед тем, как меня забрали.

— Ко мне приходил Карл, — неожиданно сказала Лили, а затем сжала зубы. Но прежде, чем я что-либо сказала, Лили ускорила шаг. В утешениях она явно не нуждалась, имя Карла было словно кровь, которую она сплюнула. А я подумала: Карлу вообще разрешается тут бывать? Логично рассудить, что генофонд его остается весьма ценным. Быть может ему предоставили что-то вроде последнего ужина приговоренного к казни? Или с ним все в порядке только потому, что он не виноват? Кениг намекал на это. Но я тоже не была виновата, однако моя жизнь далека от порядка как никогда.

С полминуты я наслаждалась свободным, переполненным запахом цветущих деревьев, миром. А затем меня ударило в самое сердце.

Моя Роми, моя милая Роми. Я посмотрела вдаль, туда, где подкова здания оканчивалась креном. Если Рейнхард не найдет меня, он не будет спасать Роми. У нее не останется вовсе никаких шансов.

То есть, она цепкая, она опытная и умная, но я не могла просто сбросить ответственность за человека, которого любила. Дружба — величайшее на свете чувство. И я не могла поступить иначе.

Еще я не могла сказать об этом девочкам. Только когда мы дошли до следующей пожарной лестницы с другой стороны, я остановилась.

— Эрика, ты идешь? — словно бы между делом спросила Ивонн, и я покачала головой.

— Здесь моя подруга. Я должна ей помочь.

— Ты что успела с кем-то подружиться?

— Ты даже с нами не смогла сойтись за этот год.

— Нет, моя старая подруга. Это долгая история.

Ивонн врезала мне по лицу, не очень больно, но унизительно:

— Приди в себя. Не поторопишься, снова окажешься там. Понравилось сосать солдатам?

Но я не отреагировала на ее попытку меня дезориентировать. Прежде, чем они предприняли что-либо еще, я сказала:

— Удачи вам. Это правда важно. Так же важно, как то, что вы пришли со мной. Спасибо.

Я подалась к ним, поцеловала обеих в щеки. Ивонн нахмурилась, затем сняла халат и кинула мне под ноги пропуск, так небрежно, словно бы я была лакеем, которому ей лень было вручать купюру.

— Нам это больше не понадобится. Может даже наоборот помешает, если нас поймают. В случае чего, свалим все на тебя.

Я кивнула, подняла халат и пропуск.

— И тебе удачи, Эрика, — прошептала Лили.

— Я вас не сдам.

— Конечно, не сдашь, — сказала Ивонн. — Ты же понятия не имеешь, куда мы пошли.

Я улыбнулась и помахала им рукой. Чтобы не видеть, как они спускаются, уходят, и я остаюсь одна, я посмотрела на посыпанное звездами, как снежком или сахаром, небо, свежее, прохладное и свободное.

Давай, глупышка Эрика Байер, сделай хоть раз что-нибудь смелое и достойное, пусть это глупо хоть тысячу раз.

Когда я снова посмотрела в сторону лестницы, Лили и Ивонн уже не было.

Я надеялась, что халат кальфакторши, пропуск и нечеловеческое везение мне помогут.


Загрузка...