Глава 2. Биополитическое производство


Меня не разбудили ни солнце, ни будильник, ни долг перед страной, ни лай собак во дворе — все тонуло в лужице неспокойного, утреннего сна. В конце концов, я проснулась не благодаря какому-то из этих факторов, а благодаря их неопределенной сумме, ансамблю, где фронтмена было выделить крайне сложно.

Когда я открыла глаза, Рейнхард расхаживал по комнате. Он был одет, мокрые пятна тут и там проступали на его белом костюме.

— Ты прекрасно справился, — пробормотала я. — Разве что не вытерся. Помыться, вытереться, затем одеться. Закон для всех один, Рейнхард.

Он продолжал ходить по комнате, нервничал, и через это его расстройство в меня ворвалось знание о том, что мы опаздываем. С утра я обычно выкуривала в постели сигарету и выпивала стакан воды со льдом, маленькие радости с долгой историей. Сегодня на них не было времени.

— Если бы ты мог приготовить нам завтрак, пока я принимаю душ, все стало бы намного проще.

Рейнхард подошел к окну, склонил голову набок, а потом метнулся в другой конец комнаты.

— Буду считать, что ты хотел сказать "в следующий раз".

В моей чудесной, почти по-дегенеративному нежной ванной комнате с розовой плиткой на стенах, овальным глазом зеркала в золоте и аккуратным кафелем, было полно воды. Я прошлепала к глубокой ванной и минут пятнадцать лихорадочно смывала с себя остатки ночи. На столике лежали сигареты, и я все же выкурила одну прежде, чем почистить зубы. Я добавила к мокрым пятнам их новых друзей, времени вытирать пол не было. В конце концов, ремонт и мне, и моим соседям оплачивает Нортланд. Так пусть он отвечает за мои ошибки, раз имеет на меня права.

Я оделась, ткань рубашки неприятно скользила про коже. На работу мы одевались как мужчины, в строгие костюмы. Никаких исключений, даже в праздники. Меня это расстраивало, я всегда любила платья. У нас были форменные черные костюмы с не приталенными пиджаками, традиционные белые рубашки с накрахмаленными воротниками и бардовыми галстуками, брюки со стрелками и исключительно белые носки. Даже ботинки были мужские. Мы выглядели бы самыми скучными финансовыми работницами, если бы не медные пуговицы, каждую из которых украшал дагаз. Даже когда мы ничем не отличались друг от друга, мы должны были в тонкостях, в деталях отличать себя ото всех остальных.

Посчитай свои привилегии.

Очки у меня запотели, и я протерла их, затем принялась расчесывать волосы. Они были длинные и прямые, приятно послушные. Всю мою жизнь из моды не выходили стрижки чуть ниже подбородка, поэтому я никогда не обрезала волосы. Это был мой маленький протест. И я никогда не заплетала их, потому что в уставе не было написано, каким образом полагается обратиться с прической. Это было просто потрясающе неудобно, зато раздражало Карла. Волосы у меня были черные, и это не добавляло мне привлекательности. Брюнетки обычно красились, темный цвет волос считался признаком вырождения, но мне нравилось хоть чему-нибудь в Нортланде не соответствовать. Можно было сказать так: я здесь посчитала свои привилегии, оказалось, природа отметила меня веснушками, то есть дефектом кожи, наделила вырожденческим цветом волос и зелеными, не соответствующего цвета, глазами, роста я маленького, а кроме того еще и бледность у меня не того оттенка. Где можно забрать страдания, причитающиеся женщине, не вписывающейся в стандарты красоты, сконструированные обществом?

Нет, ответит мне общество, грудь у тебя большая, а лицо относительно миловидное, никаких страданий, вписывайся в общество как умеешь и больше не ной.

Что бы я на это ответила придумать не получилось, потому что последняя пуговица неожиданно для меня оказалась застегнутой. Я взяла фен и вышла из комнаты.

— Иди ко мне, Рейнхард.

Кого я обманывала? Эта фраза ни разу мне не помогла. Он сидел в комнате, проявляя признаки беспокойства. Я включила в розетку фен и принялась сушить его костюм. Наши подопечные ходили в белом (что было совершенно непрактично ввиду их очевидных проблем с координацией и интеллектом), ирония мне нравилась. Белый — цвет невинности, мы все ожидали, пока он сменится на черный с серебром. Но сейчас эти мужчины принадлежали нам.

Рейнхард реагировал на фен с философским принятием, и когда костюм его приобрел более или менее аккуратный вид, я сказала:

— Но бриться мы все равно будем.

Бритвы он боялся. Я и сама ее боялась — иногда мне казалось, что я надавлю слишком сильно, что выступит кровь или даже хлынет, а может брызнет фонтаном, я точно не знала, что с ней такое должно произойти. Я сходила к туалетному столику и взяла духи, брызнула на запястья. Рейнхард привык к этому запаху, потому что впервые я удачно побрила его перед походом в театр, так мы оказались в ситуации, где я вынуждена была постоянно расходовать свои лучшие духи. Запахло персиками и горьковатым, холодным шипром.

Когда я принесла бритву, Рейнхард принюхался ко мне, обнаружив, что ничего не изменилось, он успокоился, и я сделала свое важное дело. Прикасаться к нему не было ни странно, ни страшно, ни противно. Он был живой, чистый, теплый и очень приятный. Я брила Рейнхарда старательно. В конце концов, его внешний вид был важнее, чем время, которое я затратила на то, чтобы привести его в порядок.

К тому моменту, как я закончила, мы уже опоздали на двадцать минут.

— Так, время поджимает, Рейнхард. Бери свою машинку и пойдем. Позавтракаем в столовой.

Он, разумеется, не понял, что именно я сказала, поэтому мне пришлось некоторое время катать перед ним машинку с помощью зонта, потому как прикасаться к ней я права не имела. Наконец, он взял ее, и мы были готовы к началу трудного, долгого дня.

Рейнхард шел за мной самостоятельно и никогда не отходил далеко. Некоторых приходилось водить на поводке, а у иных были еще и намордники, к примеру у подопечного фрау Шлоссер, имевшего привычку кусаться. Она жила этажом ниже, и это ее квартиру я вполне могла залить сегодня утром. К счастью, фрау Шлоссер была сосредоточена на битве с замком. Я пробормотала:

— Добрый день.

Мои надежды оправдались, она меня не заметила. Подопечного своего фрау Шлоссер дернула за поводок, когда тот ударился головой о дверь, мешая ей вертеть ключом в замке.

Фрау Шлоссер жила вместе с мужем и тремя очаровательными, словно фарфоровыми, детишками. Ее подопечный, надо думать, доставлял им всем хлопот. Я даже не знала, как его зовут, фрау Шлоссер никогда не называла имени.

Мы с Рейнхардом вышли во двор. Людей вокруг почти не было. Обычно, если я все успевала, мне оставалось только влиться в черно-белую реку, которая принесет меня к месту исполнения общественного долга. Сегодня я была фактически предоставлена сама себе.

Территория проекта «Зигфрид» скорее напоминала элитный район, чем полигон для экспериментов. Одинаковые многоквартирные дома с массивными балконами и высокими окнами, одинаковые ряды ровно посаженных деревьев, одинаковые дорожки. Рейнхард был, вероятно, в восторге. Ничто здесь ни от чего не отличалось, так что я и спустя год могла запутаться. Ровное число детских площадок, с одинаковым количеством лесенок, на которых четное число перекладин — все подсчитано и сделано в лучшем виде. В квадратах газонов ни одна травинка не высовывается за невидимую границу — боится. Правильно, травинки, много лучше быть как все, в этом есть свобода невидимости, которую бунтарям не познать.

Тоскливая получилась мысль, я отринула ее за ненадобностью, когда увидела Лили и Маркуса. Мы с Лили Бреннер принадлежали к одной группе, мы были коллегами из коллег, и времени друг с другом мы проводили больше, чем лучшие на свете друзья. Нас с Лили трудно было назвать подругами, однако мы друг другу не надоели, в сложившейся ситуации это было более чем достижение.

Лили была самой младшей из нас, эту жемчужину Нортланд тоже нашел в ходе «великой патриотической акции». Лили тогда едва исполнилось семнадцать. И вот на прошлой неделе ей стал вдруг двадцать один год, но я совершенно не замечала перемен. Она была миниатюрная натуральная блондинка, миловидная, с большими, блестящими голубыми глазами и пухлыми губами. Лили не столько гордилась своей внешностью, сколько считала ее проектом. Она вечно норовила ее немножко подшлифовать. Макияж был запрещен, однако Лили так ловко управлялась с тушью и румянами, что Карл никогда не замечал, что она накрашена. Когда я впервые увидела ее, то посчитала, с присущей мне надменностью, глупышкой-школьницей, однако Лили Бреннер оказалась многократной победительницей Нортландских математических конкурсов. Лили Бреннер была практически гением, просто потрясающей умницей. И крошка Эрика Байер (давно переставшая быть крошкой во всех смыслах, кроме непосредственно роста) с ее интересом к философии и крепким гуманитарным самообразованием, проигрывала ей по всем фронтам. Я, конечно, сперва позавидовала Лили, а она, помимо всего прочего, оказалась раздражительной моралисткой, с какими отношения у меня никогда не сталкивалась.

Чуть позже я осознала, что она боится быть самой маленькой в группе, боится того, что ей предстоит и переживает о том, чего не смогла и теперь никогда не сможет сделать. Мы начали иногда болтать, и она цеплялась за эти разговоры, потому что ей было ужасно одиноко. Со временем я поняла, что Лили не столько математический гений и не столько вертихвостка, сколько маленькая, взволнованная девочка.

Впрочем, спустя три года, раздражения в ней накопилось почти столько же, сколько хрупкости.

— Маркус! — крикнула она, а потом издала звук, похожий на рычание. — Ты идешь или нет?

Ее подопечный ловил тополиный пух. Это был молодой мужчина, лет на пять младше Рейнхарда. У него было красивое, располагающее лицо. Бывают такие лица, на которые взглянешь, и сердце сожмется от доброты и доверия. Вот и у Маркуса было именно такое лицо, а сияющие, синие глаза придавали ему особой, светлой красоты. Черты эти выдавали ум, изящество мысли, однако обманываться больше не стоило.

Мне было очень больно смотреть на Маркуса.

— Сейчас, Лили! Подожди секунду, Лили! — голос у него был веселый. Он первым заметил нас.

— Мы опаздываем, черт тебя возьми!

— Смотри, Лили. Там фройляйн Байер и Рейнхард. Они тоже опаздывают. Здравствуйте, фройляйн Байер!

Я кивнула ему. Маркус подошел к нам, принялся рассматривать. Рейнхард отвернулся от него, ему были неприятны долгие взгляды.

— Привет, — сказала Лили. — Пойдем, может мой пойдет за твоим.

Она достала из кармана портсигар и быстро закурила.

— Он все утро такой. Впервые видит тополиный пух.

— Не впервые, — сказала я, и Лили скривилась, словно бы туфли ее вмиг стали неудобными.

— Рейнхард, подожди, — слушала я. — Рейнхард, ты куда? Смотри, тут белые хлопья, как снег. Рейнхард!

— Твой моего терпеть не может, правда? — усмехнулась Лили. Я пожала плечами.

— Когда мы заговорили о них, как о собаках?

Мы обе замолчали. Маркус выяснял что-то новое о тополином пухе позади, а мы шли по дорожке, тенистой от склонившихся по обе стороны деревьев. Лили спешила, и я вынуждена была прибавить шаг.

— Однажды, Эрика, они будут управлять нами. Решать наши судьбы. Думаю, вовсе не страшно, если мы будем презирать их прежде, чем они будут презирать нас.

Я не ответила. Я не то чтобы любила вступать в этические споры. Это была опасная защитная позиция. Пока мы все оставались слабыми, искушение считать кого-то хуже было велико. Все здесь исполняли свои характерные роли, радуясь, что им не досталось других.

На площади, ровном квадрате асфальта с трибуной на возвышающейся сцене, собралось множество людей. Мы с Лили переглянулись. Никакого шума не было, казалось, люди даже не дышали. Мужчины в белом, женщины в черном, все молчаливые и торжественные, стоящие парами в несколько длинных рядов.

Не то свадьба, не то война.

Лили тихонько выругалась, затем прошептала:

— Ну почему именно сегодня?

Маркус громко спросил:

— Лили, что случилось? Мы что идем на войну? А с кем у нас война, если никого нет?

И в этот момент я поняла, почему так притихли все. Кто-то выстрелил в воздух. Я услышала голос Карла, многократно усиленный микрофоном, разнесшийся по площади, как волна, разбивающая берег. Мне захотелось зажать уши.

— О, вот и вы, девочки! Добро пожаловать! Займите свои места, пока не получили какое-нибудь хитроумное наказание!

Даже Маркус замолчал. Голос Карла действовал на всех одинаково. Мы заняли места в конце строя и одновременно с этим Карл поднялся на сцену. На нем был кожаный плащ, который этим летним утром должен был доставлять ему изрядное неудобство. Это было первое обстоятельство, которое порадовало меня сегодня. Все остальное вызывало смутное беспокойство. Я закашлялась от волнения, и Карл, стоя на сцене, размахивал руками, словно бы дирижировал, а затем раскланялся, когда я закончила.

Никто не засмеялся. Шутки Карла нужны были не для того, чтобы над ними кто-либо смеялся. Думаю, если бы не бесконечная клоунада, Карл бы стрелял в людей, пока не кончились бы патроны. Он был эксплозивный психопат или кто-то вроде, если только диагноз с номером и списком рекомендуемых мероприятий мог вместить все зло, которое носил в себе Карл Вольф. Он был садист во всех известных коннотациях и смыслах этого слова. Как ни старалась я быть послушной и исполнительной, даже у меня остался от него сувенир на долгую память — шрам на подбородке. Он ударил меня тростью по лицу, когда я, еще не разобравшись ни в здании института, ни в Рейнхарде, потеряла его среди бесконечных коридоров и помпезных залов.

Карл был злобный шут, добившийся всего благодаря жестокости и умению никого, никогда не жалеть. Меня вряд ли можно было назвать объективной, однако Карла ненавидели все, кто его когда-либо знал. Он говорил об этом не раз и с гордостью. Стоило бы признать его несчастным, несостоявшимся человеком, однако радость, с которой Карл потреблял ненависть и страх, заставляла меня сомневаться в вечной, неодолимой истине о том, что добрым быть радостно, а злым печально.

Карл подкинул в руке микрофон, и раздался визг. Карл с удовлетворением посмотрел на нас с Лили, когда мы побороли желание зажать уши. Дрессировщик сук, так он себя называл.

Карл был чуть старше меня. Он был белоснежный, породистый, что заменяло ему красоту, с чертами слишком резкими, чтобы быть приятными. Голос у него был хриплый, но громкий, этот голос иногда будил меня посреди ночи, и я радовалась его иллюзорности, как ничему в жизни.

Вслед за Карлом на сцену вышли солдаты, уже готовые. Они вывели кого-то, видимо женщину. Она стояла к нам спиной, и я не могла отличить ее от десятков знакомых мне тусклых блондинок. Сердце мое встрепенулось и больше не давало о себе забыть. В тишине, воцарившейся после Карла, пели птицы, длилось лето. Пахло скошенной травой и нагревающимся асфальтом. Мы все смотрели на женщину, стоявшую к нам спиной.

Карл был лишь одним из кураторов (и, к сожалению, он достался нам), однако слава о нем ходила такая, что частенько он, как самый внушительный, говорил за всех. Он стоял перед нами в своем кожаном плаще и фуражке с блестящим на ней дагазом. Форма его пародировала отчасти форму гвардии. Карл был похож не то на палача, не то на конферансье.

— Дамы, немногочисленные господа и их овощи! Мне жаль отрывать вас от повседневных занятий, важных для нашего дражайшего Нортланда, но ситуация сложилась такая, что всем нам придется постоять здесь некоторое время и послушать мою мораль.

Он криво улыбнулся, оскал его заставил меня отвести взгляд.

Я перевела взгляд на солдат гвардии. Они смотрели на этих мужчин в белом, трясущихся, раскачивающихся, грызущих рукава своих пиджаков, старающихся сохранять тишину, совершающих цикличные, раз за разом все более жуткие движения.

Интересно, думала я, эти идеальные, безупречно красивые, умные и сильные люди понимают, что были такими же? А как им злобное определение от Карла?

Овощи и те, кто был ими когда-то, стоило ему добавить, раз уж он хотел охватить всю аудиторию.

— На вас, дамы и немногочисленные господа, лежит ответственности за будущее Нортланда. Вы создаете сливки этого общества. Вы создаете идеальных людей, а идеальный человек в Нортланде кто? Правильно, солдат. Вы даете жизнь солдатам-финансистам, солдатам-ученым, солдатам-директорам, солдатам-инженерам и, конечно, солдатам-солдатам.

Он засмеялся, и Маркус тоже. Два человека здесь считали, что слово, повторенное много раз, может стать смешнее. И только у одного была уважительная причина на это.

— Ответственность, лежащая на вас, больше, чем на женщинах, в крови и муках рождающих для Нортланда детей. Вы создаете тех, кто никогда не предаст нас. Стоит ли говорить, что вы должны быть чисты, как весенние цветы?

Мы с Лили переглянулись. Карл указал на нас микрофоном:

— Думайте погромче, девочки, вы что-то тихо меня ненавидите!

Я покраснела. Мне казалось, в такой толпе Карл не различит моих мыслей. Я посмотрела на Рейнхарда. Он глядел в небо чуть приоткрыв рот, как будто ожидал дождя.

— Но не будем откланяться от темы. Вы, пожалуй, считаете себя величайшим сокровищем нации. Разве что один стереотипный садист постоянно вас достает, а так все хорошо! Все прекрасно! Квартирки в центре нашего цветущего Хильдесхайма, медицинское обслуживание по высшему классу, льготы на все, от культурных мероприятий до морских круизов. Просто за ваши красивые глаза и особую тональность мозговых волн!

Он вдруг заорал:

— Вы — инструмент для создания тех, кто вправду важен! Вы что-то из себя представляете только пока у вас есть эти слабоумные! Что такое торговка овощами без овощей, а? Вопрос риторический. Запомните: ваша ценность определяется вашими солдатами.

Я зажмурилась. Он слишком громко кричал. Открыв глаза, я попыталась сосредоточиться на алюминиевом дагазе, украшавшем трибуну, за которой Карл стоял.

— А сейчас вы увидите, что станет с теми, кто об этом забывает.

Он развернул женщину лицом к нам, и мы с Лили отшатнулись. Это была Хельга Мюллер, одна из нашей группы. Меня так удивило, что она была одна, без своего подопечного. Почти до ужаса. Мы могли выходить за пределы территории проекта «Зигфрид» одни, однако внутри, на этой почти священной территории, мы никогда не ходили без мужчин.

Забавно прозвучало, словно это мужчины контролировали нас, а не мы их.

Хельге Мюллер было хорошо за сорок, она была тощая, неаккуратная, вечно издерганная женщина с редкими, тонкими волосами. Она грызла ногти и смотрела на всех усталыми, несчастными глазами. Мы знали ее историю, все знали — она рассказывала охотно, потому что ей всегда было больно.

У нее был мальчик вроде моего Рейнхарда. Его забрали у нее, и она отчаянно искала, добивалась, стремилась к нему, пока не прозвучала на всю страну «великая патриотическая акция». Тогда все на свете узнали, что делают с такими мальчиками.

Хельга никогда не хотела заниматься тем, чем занимались мы, но надеялась, что покорность даст ей увидеть сына еще раз. С каждым месяцем она становилась все более нервной. Ей достался парень по имени Генрих, молодой и агрессивный, говорили, он кидался на нее. По крайней мере, я старалась обходить Генриха стороной и Рейнхарда к нему не пускать. У него были пустые, злые, водянистые глаза, все время неподвижные, как у змеи. И я подумала вдруг: она убила его. Мысль пришла ко мне мгновенно, думаю, в тот же момент эта мысль посетила всех женщин здесь.

Она убила его, потому что он пугал ее, потому что он бил ее, потому что она с ним не справлялась.

— Все правильно девочки, — Карл поклонился куда-то в сторону. — И немногочисленные мальчики. Хельга Мюллер зарезала лепесток от цвета нашей нации. Мы все скорбим, правда?

Неправда. Я не чувствовала никакой жалости. Только хотелось, чтобы день скорее вошел в привычную колею.

— Я так думаю, девочки, за три года вы не совсем поняли всю серьезность возложенной на вас миссии. Так что я вам сейчас объясню.

Солдаты поставили Хельгу на колени, к голове ее были приставлены два пистолета. Одного достаточно, подумала я, но даже смерть здесь превратилась в эротизированный спектакль. Все на свете стали просто зрителями, не осталось больше боли и смерти, которые нельзя было бы разукрасить в цвета Нортланда и преподнести в фаллической символике.

— Хельга, дорогая, есть ли тебе что сказать?

Карл зверствовал, так как он был куратором Хельги. Однако ему каким-то неимоверным трудом удавалось к ней не приближаться, не трогать ее.

А я думала: надо же, мы ведь были знакомы. Виделись каждый день. А сейчас этого человека не станет. Не станет навсегда. Где твоя жалость, Эрика, где боль? В груди зазвенело пронзительно, болезненно, но я не знала, что это за чувство, у него не было имени.

Смерть, превращенная в спектакль, имеет одно неоспоримое преимущество — опускается занавес и актеры идут на перекур. По крайней мере, за этот спасительный образ возможно ухватиться. Я ожидала выстрела, но Хельга вдруг вправду заговорила:

— Я…

— Нет-нет, подожди, позволь мне тебе помочь.

Карл подошел к ней, прошептал что-то на ухо, и мне показалось (с такого расстояния сложно было сказать наверняка), что я увидела слезы, чистые бриллианты, круглые, блестящие сгустки боли. Он ведь даже не ударил ее. Но Хельга собралась, в ее тощем теле вдруг нашлось столько силы, чтобы выпрямиться и говорить громко, так что мы слышали ее без микрофона:

— Я убила его не потому, что он делал мне больно. Такого никогда не было. Я убила его потому, что это…это неправильно. Мы не спасаем их. Мы выскабливаем их и помещаем внутрь…

Она запнулась, она не могла найти верного слова. Быстро проектировать речи умел в нашей реальности исключительно Карл.

— Нортланд, — подсказал он.

Она не кивнула и не покачала головой.

— Мы превращаем людей, а они люди, в чудовищ. Мы…

А потом раздался выстрел. Она повалилась назад, словно бы ей неожиданно стало дурно, а затем, в секунду смертной тоски, она открыла в себе танцовщицу, с грацией склонившуюся почти до самого пола.

Карл держал пистолет.

— Я просто хотел, чтобы вы все смотрели. Знаете, если бы я объявил, когда наступит этот торжественный момент, все зажмурились бы, нежные цветочки.

Солдаты унесли то, что осталось от Хельги Мюллер. Вернее, не совсем так. Она разделилась на вещь, которой стало ее тело, и недолговечное, рубиново-блестящее пятно крови на сцене. Последняя драгоценность.

Ты испытываешь жалость, Эрика Байер? Или ты видишь в этом красоту?

Никаких ответов и смотри только вниз.

— Что стоим? Мы почтили память Генриха и его незадавшейся волшебницы. А теперь, органические интеллигенты и органические идиоты, расходимся по своим повседневным делам.

Лили прошептала:

— Меня сейчас стошнит.

Маркус спросил:

— А фрау Мюллер что стало плохо? Она заболела? А надолго?

Лили ответила ему с неожиданной нежностью:

— Она заболела навсегда, Маркус.

Мы ждали команды Карла, потому как кроме его слов были еще его приказы, и они всегда оказывались важнее. Наконец, Карл крикнул, что мы свободны, и строй начал расползаться, расходиться, как ветхая ткань.

Наш корпус был за сценой, и мы с Лили медлили, нам не хотелось идти мимо места, где все еще блестела кровь. Мама маленького мальчика, за которым никто и никогда не придет. Она показалась мне такой сильной, а теперь все это не имело смысла.

Когда мы с Лили проходили мимо, Карл спрыгнул со сцены. Он приобнял меня:

— Ты плачешь, Эрика?

Я этого не замечала. Мне казалось, я испытываю лишь некоторое восхищение спектаклем, в который превратились боль и страдание.

Карл говорил сочувственно. Я задрожала от его прикосновения и попыталась вырваться, когда он, словно бы случайно, коснулся моей груди. Я знала, что не нравлюсь ему, но его забавляли мои слабости. Карл легко меня удержал.

— Знаешь, что я ей сказал? Я хотел ее обнадежить, Эрика. Ты думаешь, я совсем плохой человек?

Я покачала головой, перед глазами все стало сначала очень четким, а затем поплыло.

— Только послушай меня: я сказал, что найду ее сына.

Карл шмыгнул носом.

— Не оставлю же я мальчонку совершеннейшим сиротой. Может быть, одна из вас сделает его сильным и умным? Какой эгоизм со стороны мамаши, а?

Я молчала. Я думала, чувствовала ли Хельга что-нибудь, успела ли она осознать, что умирает? Надо же, сегодня я проведу день так же, как и всегда, но зная, что для кого-то все дни кончились.

Если не реагировать на Карла, он отстанет, я это знала, поэтому не позволила себе издать ни звука. Карл не был искусственным человеком, он был настоящим, реальным продуктом Нортланда. Он, хоть и завидовал солдатам гвардии, мог собой гордиться. Карл бы сиротой, его воспитывала система, чьей жестокости я даже не представляла. Нортланд давал сиротам дом, как щенкам, и взамен требовал только верности. Карл с юности своей, когда старые эмблемы еще не сменились символом нового дня, ходил с повязкой на плече, демонстрируя свое большое будущее и непоколебимое настоящее.

Я ненавидела Карла всем сердцем, и он питался этим.

— Вы ведь опоздали, девочки? Небось не завтракали, а? Так спешили выполнять свой долг! Разрешаю вам зайти в столовую и немного подкрепиться.

Теперь он отстранился от меня и обнял Лили, ее он всегда оставлял на сладкое. Лили скривилась от отвращения, затем с трудом выдала гримасу за улыбку. К ней Карл всегда проявлял особенный интерес, ее беззащитный вид, ее большие глаза, аккуратный пучок ее светлых волос и нервный голос словно вызывали у него аппетит.

— Отпусти ее, — сказал Маркус. — Ей не нравится, что ты ее обнимаешь.

— Приказывать мне будешь, когда мы вернем твой мозг на место, Маркус, дорогой.

Но Карл его не тронул. Он, насвистывая гимн Нортланда, прошел мимо, размахивая пистолетом, из которого только что убил человека.

Мы с Лили остановились, глядя ему вслед. Черно-белый поток огибал нас, все спешили по своим делам, радуясь благоразумию, которое у них оставалось. Казни вызывают радость не только той глубинной, темной природы, что спит в каждом из нас под тонким льдом цивилизации. Казнь — это праздник, изумительный катарсис того, что умираешь не ты.

Не сегодня.

Я убеждала себя в том, что никогда не оказалась бы на месте Хельги. Я смотрела на Рейнхарда и думала, что мне с ним повезло. Он смотрел себе под ноги, потирая носком белого ботинка редкие, отполированные миллионами шагов камушки, впаянные в асфальт.

Мы с Лили молчали. Не то чтобы нам нечего было обсудить. Наоборот, мы кипели от негодования, страха, радости, боли. Но нам было очень неловко говорить об этом друг с другом.

В столовой было не пусто, но близко к тому. Шаги наши отдавались гулко, с той торжественной неловкостью, которая хороша только в фильмах, и голоса стали гуще, глубже.

— Карл сегодня добряк, — сказала Лили.

— Может ему стоило бы почаще убивать людей?

Я засмеялась, затем меня прошил укоризненный взгляд Лили. Смех мой еще отдавался от стен, а я уже устыдилась. Столовая была исполнена с тем же пафосом последней империи, что и все в Нортланде, даже парки аттракционов. Мраморные полы, алые полотна на стенах, колонны, поддерживавшие потолок, расписанный изображениями благородных солдат с оружием наизготове — все говорило о силе.

Теперь эти солдаты никуда не могли уйти — закончились страны, не являющиеся Нортландом. Однако оставался свой народ. Машина не могла остановиться, но перешла с экстенсивного потребления на интенсивное. Экспорт красивых солдат прекратился, но внутренняя потребность в них лишь росла.

Тихо играла музыка, я с трудом различила кульминацию «Гибели богов». В таком незаметном, почти интимном исполнении, она казалось очень скромной, ученически-смущенной.

За длинными столами сидели женщины вроде нас и мужчины вроде наших подопечных, но я внезапно почувствовала себя такой отчужденной ото всех вокруг. Единственным экземпляром крошки Эрики, наполненным четырьмя литрами крови и сорока литрами потенциальных слез. Что ж, искусство хорошо страдать никогда не выходило из моды.

Девушки за стойкой с завитыми волосами и яркими, полными губами, словно бы их только по этим признакам отбирали, выдавали завтрак. Выбор был огромный от сдобы и колбасы до диковинок вроде замороженного йогурта. Он нам и был нужен, это кисло-сладкое мороженое никогда никому не надоедало, к нему можно было выбрать сироп или посыпку.

— Йогурт не закончился? — спросила я обеспокоенно. В мире еще оставались поводы для волнений.

— На вас хватит, — ответила одна из девушек приветливым, усталым тоном. Нежность его вплелась в поток тихой музыки.

— Интересно, кто его изобрел? — спросила Лили.

— Я бы обняла его, даже если бы это был мужчина.

Мы засмеялись. Еды мы взяли много, столько, сколько ни за что бы не съели. Просто хотелось подольше задержаться в столовой. Окна были открыты, и ветер покачивал знамена. Я намазала тост для Рейнхарда клубничным джемом так густо, чтобы ему приятно было смотреть.

— Как думаешь? — спросила Лили. — Кто теперь будет вместо Хельги?

Потом она зашипела, словно бы сама на себя раздражилась за нетактичность. Выглядело так, будто ее закоротило. Маркус засмеялся.

— Можно твой бутерброд? — спросил он. — Лили, можно его съесть?

— Забирай, — сказала Лили быстро. Я отдала тост Рейнхарду и принялась разглаживать горку замороженного йогурта ложкой.

— Понятия не имею. Не слышала, чтобы кто-то был свободен. С другой стороны, теперь выполнение проекта, — я посмотрела на Рейхарда. — Отложат. У нас ведь нет четвертого.

Бедняжка Хельга, а как же Генрих?

Нас всегда делили по четверо. Вернее, в команде нас было восемь, но наши подопечные не считались ее активными членами. А после мы менялись местами.

Четверо. Уж не знаю, почему было выбрано именно это число, но определенная функция в разбивке солдат на группы имелась. Карл устанавливал между нами связь. Иногда это было похоже на головную боль, иногда на влечение. Он сцеплял нас, парапсихологов, друг с другом, а через нас и мужчин, которых мы должны были создавать. И если для нас никаких последствий, кроме чувства легкой неловкости, не наступало, то солдаты, получив свой разум обратно, забирали и нашу нерушимую связь.

Мы не могли пользоваться ничем, что отдавали им. Что ж, здесь Нортланд, пожалуй, не был виноват.

Их разумы оказывались крепко сцеплены, наподобие разумов насекомых. Они могли считывать намерения, узнавать местонахождение и даже передавать друг другу образы на расстоянии. Разумеется, связывать их всех было не слишком хорошей идеей, если один выйдет из строя, есть шанс, что он повлияет на остальных. Четверо, однако, отличное число — уже связанная, умеющая конструктивно взаимодействовать группа и еще не отряд, способный натворить бед.

Почти фантастическая способность солдат гвардии преследовать преступников (или тех, кого таковыми объявил Нортланд) крылась в этой маленькой особенности. О ней широкой общественности не было известно, так как ее можно было использовать как во благо (Нортланда), так и во вред (для Нортланда).

Говорили, разум их работает в особенном режиме, как разделенный на четыре части экран, или что они, как пчелы, воспринимают мир в единстве и одновременно.

В этом было, может, истинное счастье. Разве не так люди ищут любви? Посмотреть на мир одинаково, ощутить одно и то же, полностью друг друга понять — романтический миф воплощенный в мире власти и подчинения.

— Эрика!

— Да?

— Ты уже закончила есть.

— Правда? Я задумалась. Ты когда-нибудь думала, умирают ли садовые слизни в песке?

— Я об этом думал! — сказал Маркус.

— Какое тонкое оскорбление.

Мы оставили подносы с едой и вышли из столовой. Нас окружили стройные кипарисы, высаженные здесь благодаря типично Нортландскому вниманию к деталям — запах их, считалось, возбуждает аппетит. Мы прошли сквозь их строй, свернули на дорожку, ведущую к нашему корпусу. Вокруг высыпали розовые кусты. Ни у одной из роз здесь не было шипов — беззубые красотки, только такие здесь и выживают.

Наш корпус ничем от других не отличался — похожее на университет здание с вывеской, гласившей "Сила одного — сила всех".

Над каждым корпусом было свое глубокомысленное изречение, так мы их и различали. Мы с Лили поднялись на второй этаж и только на этом этапе сделали вид, что спешим. Словно бы запыхавшись мы вбежали в аудиторию под номером двести двадцать один, где преподавали нам идеологическую подготовку.

На самом деле не нам, а нашим подопечным. Эти знания перейдут к ним, когда мы сделаем их идеальными. Идеологическая подготовка была общим курсом, остальные были разделены в зависимости от специализации солдат.

Их специализации, не нашей. Мы были практически единственными женщинами в стране, способными получить высшее образование. Хотя, конечно, девушке вроде Лили с ее многочисленными достижениями никто бы не отказал, но она была исключением. Правилом была я. Неглупая, эрудированная, жадная до информации, но не исключительная, а потому вынужденная клацать зубами от познавательного голода.

И хотя из смотрительницы музея, я стала вдруг студенткой престижного университета с индивидуальной программой, все это полагалось не мне. Я была лишь медиумом, проводником для знаний, которые никогда не использую.

Впрочем, когда Нортланд смахивает крошки хлеба со своего стола, лучше раскрыть рот пошире и ловить их, чем рассуждать о социальной справедливости. Маркус тому пример.

По содержанию курсов можно было понять, к чему готовят наших подопечных. Наше расписание было забито экономикой и политологией, другие девушки жаловались, что их мучают химией или проектированием инженерных систем, третьи штудировали баллистику и юриспруденцию. Все наши слабоумные станут идеальными солдатами, но помимо прочего займут свое место в управляющем аппарате Нортланда. Как соблазнительно укомплектовать государство идеально рациональными людьми, подготовленными на ключевые посты, чтобы не допустить к ним таких непредсказуемых настоящих людей. А кроме того способными в любой момент превратиться в оружие против несогласных. Не мальчики, а перочинные ножи. Я едва не засмеялась, но вовремя ощутила взгляд Лили. Иногда мы тоже ловили отголоски чувств или настроений друг друга. Это пройдет, так обещал Карл.

Вместо герра Мейера, старенького и занудного преподавателя, то и дело стучавшего по столу кулаком, чтобы мы не засыпали, нас встретил Карл. Он сидел на преподавательском столе, обозревая аудиторию.

— Девушки, — он склонил голову. — Герр Мейер сегодня уступил мне право провести для вас урок. Раз уж день выдался такой особый. Поприветствуем фройляйн Бреннер и фройляйн Байер! Две буквы "б", два беспардонных опоздания, две безнадежные глупышки. Садитесь.

Здесь меня постигла неудача. Рейнхард никак не хотел сесть. Все утро он следовал за мной, как за флажком, думая о чем-то своем, а тут вдруг заупрямился. Я уговаривала его:

— Рейнхард, пожалуйста, мы не можем никого задерживать.

— Да ударь ты его, — сказала Ивонн. — Легонько.

Ивонн Лихте была третьей девушкой в нашей команде. То есть, еще утром четвертой. Она пришла последней. «Великая патриотическая акция» пропустила ее сквозь свои сети, она рыбкой выскользнула из них и скрылась на социальном дне. Ивонн была третьесортной певичкой в грязном варьете. Она обладала острой, какой-то даже слишком броской красотой, красила волосы в платиновый блонд и пела хриплым, сексуальным голосом. В характере ее тоже отпечаталась навсегда жестокость нравов дешевого кабака. Она рассказывала свою историю с плохо скрываемым удовольствием, почти мурлыкая.

Был у нее, значит, любовник. Не то директор, не то агент, это было не так уж важно. Изящный мужчина в полосатом костюме, ему даже шел бриолин. Так вот, он курил сигарету за сигаретой и любил ее избивать. Ивонн, конечно, терпела, но исключительно из-за денег. В этой позиции была ее особая гордость. Она бы и сама заработала, но без него у нее бы все отобрали. Зал она умела очаровать всегда. Так было и в тот вечер. Она пела легкомысленную песню о девушке, готовой крутить любовь под фонарем, и люди в прокуренном зальчике внимательно слушали ее, отодвинув от себя коктейли.

Она закончила первый куплет, когда Фрицци, так она его называла, начал вдруг стрелять. Ивонн знала, что у него был пистолет, однако Фрицци хранил эту тайну ревностно. А тут вдруг вытащил его из кармана и начал палить по ее драгоценным зрителям. Ее блестящие туфли забрызгало кровью, на этом месте в рассказе она всегда кривила нежные губы.

Его скрутили, но он сопротивлялся, как лев. Одному парню, знатному силачу, просто выбил глаз. А Ивонн стояла на сцене и смеялась, ей отчего-то так хорошо стало.

Словом, пришлось вызывать гвардию. Алкоголь и ревность фигурировали в деле только первые пять минут, затем, когда Фрицци продемонстрировал нечувствительность к боли и нечеловеческую силу, все стало ясно. Принялись устанавливать его контакты, первым делом вышли на Ивонн, с ней и угадали. Фрицци, конечно, все равно казнили. Контролировать его никто не мог. А Ивонн забрали из варьете, так что петь ей больше не было нужно.

Но она это дело все равно любила. Почти так же сильно, как трахаться. В этом смысле Фрицци ей даже было жаль.

Так что формально Ивонн свою способность уже применяла, да только человек тот был здоров (не считая букета венерических заболеваний и начинающегося алкоголизма), оттого разум его не выдержал. Мы все выспрашивали ее, как это было, но Ивонн, обычно разговорчивая, могла вспомнить только сияние, да и то она приняла тогда на свой счет.

— Так хорошо я там пела, просто чудо, — говорила она.

Мне Ивонн нравилась, в ней было нечто развязное, чего я никогда не могла себе позволить.

— Я не буду бить Рейнхарда, — прошептала я. — Просто ему нужно немного времени. Рейнхард, сядь, пожалуйста. Таковы правила. Рейнхард, ты ведь устал?

Ивонн постучала пальцем по виску.

— Да не понимает он тебя.

И тогда я подумала, может если я встану, он сядет. Так и получилось. Карл тут же воспользовался ситуацией:

— Отлично. Вот ты и стой.

Он болтал ногами, сидя на столе, наблюдал за всеми, читал нас. Девушек здесь было двадцать и столько же было мужчин. Весь курс, кроме Хельги Мюллер и ее Генриха.

— Я решил, раз уж вы сегодня пережили такой стресс, то будем смотреть кино, а? Хорошо же.

Кто-то из мужчин выразил свое одобрение, кто-то засмеялся. Девушки молчали.

— Кино будет на тему, которую так любит герр Мейер. Про врагов нашей великой нации. Про червячков, которые внедрились в сочное яблоко нашей славной страны. Кто как не вы должны разбираться во врагах.

Он остановил свой взгляд на Лили, облизнулся, а затем вдруг резко потянулся в пульту и включил широкий, плоский телевизор. Такие появились у нас в последнее время наряду с другими техническими новинками. Может, на секретных полигонах их создавали бывшие имбецилы. Телевизоры ассоциировались у меня с каким-то фантастическим будущим. Вещь, которая может расширить зрение, позволить взгляду проникнуть в любой уголок мира.

Это было много лучше, чем радио. Радио обещало будущее, телевидение им было. Но Нортланд использовал его по-своему усмотрению. Перед нами была красно-черная агитка с закадровым голосом, ведущим драматическое повествование об угрозах, с которыми столкнулся Нортланд из-за своего милосердия и желания облагодетельствовать всех своих жителей. Неблагодарные, не могущие смириться с мудрейшим патернализмом партии и народа, индивиды стремились к тому, что однажды уничтожило все нации, кроме одной. К свободе, грозившей разрушить наш уютный мир.

— Не отвлекаться, Байер! — крикнул Карл в моей голове, никто другой его не слышал. — И без вольных пересказов мне тут.

Я выпрямилась и некоторое время терпеливо слушала диктора. Затем краем глаза я заметила, как Рейнхард строит пирамидку из коробочек с джемом и медом. Я прикрыла глаза, затем покачала головой.

— Красть не хорошо, — чуть слышно прошептала я. — Из-за тебя нам может достаться.

Рейнхард не обращал на меня внимания. Он снабжал свое строение все новыми и новыми кирпичиками из кармана. Зрелище было много более осмысленное, чем пропагандистский фильм.

А потом случилось нечто, что отвлекло меня от башенки, создаваемой Рейнхардом и грозившей мне наказанием за его асоциальное поведение.

— Лили, это я? — спросил Маркус. — Там, на экране!

Я взглянула на экран и увидела профессора Маркуса Ашенбаха, автора "Переопределения общества", моей настольной книги, и самого молодого доктора наук Хильдесхаймского университета.

— Да, Маркус, это ты, — ответила Лили. Голос ее стал печальным. Он был политолог, и все, что мы здесь учили, прежде было ему известно, а вместе с этим и много больше. Маркус Ашенбах был одним из умнейших людей своего времени. И одним из самых безрассудных.

Он открыто высказывался против устройства Нортланда, называл его несправедливым и нежизнеспособным.

Таким молодым людям не стоит становиться профессорами, из них еще не выветрилась вся пассионарность, стремление изменять. Чтобы жить до старости надо предпринимать что-либо лишь во второй половине жизни, говорила моя мама, уже смирившись с тем, как все есть на свете.

Маркус Ашенбах мог знать множество вещей, а вот мудрость моей мамы прошла мимо него. Я видела его на экране, у него было умное, интеллигентное лицо, ему удивительно шли очки в золотистой оправе. Он был спокойным и голос его излучал уверенность. Это было интервью тех времен, когда он еще занимал место за университетской кафедрой.

— Безусловно, экономическое развитие Нортланда — это фантастика. Я бы предположил, что мы экспортируем товары. Хотя это физически невозможно. Я не хочу показаться городским сумасшедшим, но мне хотелось бы разрешить эту загадку.

Маркус на экране улыбнулся, не так открыто, как он улыбался теперь, но намного более радостно.

— В любом случае, суть моей теории в том, что создавшиеся условия не требуют государства как такового, не требуют репрессивного аппарата. Для того, чтобы развиваться дальше, нам необходимо освободить наши производственные силы. Я хорошо представляю себе смерть государства. Но для того, чтобы это состоялось, нам нужно добиться появления нового человека — свободного настолько, чтобы не быть способным привыкнуть к порядку насилия. Не думаю, что это возможно в нашем поколении. Думаю, это возможно после нас. Если мы будем хорошими родителями и учителями.

— Так как вы видите мир будущего? — спросил голос, чей обладатель оставался вне поля зрения. Маркус снял очки и протер их, затем, надев снова, сказал:

— Как кооперацию равных. Профессиональные союзы способны к самоуправлению, университеты способны к самоуправлению, на частную основу можно перевести даже здравоохранение. Общество регулирует себя намного лучше, чем нам кажется. В государстве нас удерживает репрессивный страх, идущий из начала времен. Своего рода невроз. Мы желаем контроля. У государства садомазохистская природа. Фактически, мы — посткатастрофическое общество. Я бы пошел еще дальше — любое общество после неолитической революции травмировано. Нам нужно проработать эту травму и переопределить основы взаимодействия друг с другом. Теперь мы на это способны. Люди изрядно выросли.

— Вы ищете корни проблемы в истории?

— К сожалению, мы больше знаем о древних цивилизациях, чем об ушедших недавно. Но я считаю, что история дает ответы не только на вопросы о прошлом.

Он снова снял очки, спокойно улыбнувшись. Его интеллигентное лицо выражало интерес, видимо он слушал следующий вопрос, кадр, однако, замер. Маркус Ашенбах был видной фигурой в научном сообществе. Лили отзывалась о нем с восторгом, Ивонн даже шутила, что она влюблена в Маркуса. А Хельга сказала, что они были бы отличной парочкой юных гениев.

Я посмотрела на пустое место Хельги, в груди тоже образовалась яма.

— А почему я на экране, Лили? — спросил Маркус. Он засмеялся, совсем не так, как засмеялся бы человек на видео. Но он им и был.

Мы не знали, что случилось с профессором Ашенбахом на самом деле. Он то ли связался с какой-то полумифической подпольной группировкой, то ли сказал нечто опасное о Нортланде прямо, без смягчающих абстракций. Это был красивый, молодой и здоровый мужчина, и Нортланду стало жалко это хорошее тело, сосуд для его воли.

Тех, кого схватили с ним повесили. Маркусу же сохранили жизнь, однако при условии фронтальной лоботомии. Не все доли мозга Маркуса Ашенбаха пережили это приключение, и иногда мне хотелось плакать, смотря на него. От беспомощности.

Жил-был человек, умный, интеллигентный, талантливый, и вот он живет, дышит, даже говорит, но от него ничего не осталось.

То, что было когда-то профессором Маркусом Ашенбахом, исчезло навсегда. Карл потрудился, чтобы он достался Лили не потому, что Лили об этом просила. Наоборот, она была в ужасе, она и сейчас не привыкла. Ее кумир достался ей, но вот в каком виде.

Карл добивался со свойственной ему зверской злостью двух вещей. Во-первых он намекнул Лили, что знает о ее пагубных пристрастиях к радикальным философам. Во-вторых, он ревновал ее, даже мысли ее (и особенно мысли) к Маркусу.

Впрочем, все мы любили Маркуса. Судьба человека, осуждавшего право государства иметь в собственности людей, стать, в конце концов, вещью в руках Нортланда. Это хорошая прививка против последующих рассуждений на эту тему. Что до Маркуса — я предпочитала думать, что это какой-то другой, очень похожий на него человек, да еще и тезка. Герои должны жить или умирать, но никоим образом не подвергаться символической кастрации.

Когда фильм закончился, мы не сразу разошлись. Сидели и молчали, словно занятие еще продолжалось, пока Карл не скомандовал:

— Вон!

Он снова сел на стол и принялся болтать ногами.

Нам предстояло сдвоенное занятие по экономике, которая никогда не давалась мне легко. Я быстро сгребла и распихала по карманам коробочки с джемом. Рейнхард нахмурился, недоумевая, куда они исчезли.

Первое время я думала, зачем нам водить их за собой всюду? Неужели кураторы надеются, что в головах наших подопечных осядут остаточные знания, если большинство из них и на бытовом уровне не слишком хорошо владеет речью.

А потом я поняла — это не для них, это для нас. Чтобы мы больше не мыслили себя без них, стали практически единым целым. Я представила, что рядом со мной нет Рейнхарда, и мне тут же стало одиноко. Я посмотрела на него, и меня утешила мысль о том, что рядом со мной будет сидеть человек, который по-настоящему ничего не понимает в экономике.

Легкое чувство превосходства, как лекарство ото всех проблем. Посчитай свои привилегии.

В обед пришла фрау Бергер. Она, как всегда, проявила похвальную пунктуальность. Мы втроем (теперь втроем, как же, оказывается, не хватало Хельги) выходили из столовой и обнаружили на скамейке под кипарисами, как и всегда крайней справа, фрау Бергер. Она отличалась постоянством, всякий раз приходила в одно и то же время и ждала в одном и том же месте. Ивонн послала нам воздушный поцелуй:

— Подождите здесь, девочки.

Фраза ее не содержала вопроса, и мы, со свойственной нам с Лили вежливостью, замерли. Ивонн схватила за руку Ханса, своего подопечного, и потащила его к скамейке.

— Здравствуйте! — она широко улыбнулась. — Ханс, поздоровайся с мамой!

Ханс сказал:

— Три. Два. Один. Старт. Финиш. Поворачивай.

Он выдавал этот набор слов всякий раз, когда его просили что-либо сказать. Иногда в обратном порядке. Тоже своего рода стабильность. Ханс Бергер был отпрыском одного из самых богатых семейств в Нортланде, прославленных промышленников, которых не спешили заменять идеальными директорами из проекта «Зигфрид». Собственно, исключительно благодаря богатству его родителей Ханс и оказался здесь так быстро. Ему было девятнадцать, для проекта он был еще слишком молод. Кое-что в Нортланде, однако, можно было решить деньгами. Это успокаивало, хотя я и была далека от богатства, способного совратить закон.

Оказывается, государственная машина могла пойти по-твоему, если вовремя впихнуть в нее монетку. Ивонн выбрала Ханса случайно, но ни капельки не пожалела. Она делала вид, что заботится о Хансе, как о собственном младшем братишке, и за свою любовь просила совсем немного дополнительного содержания, для Бергеров — сущее ничего.

Я ее не осуждала. Каждый живет как умеет, а Ивонн знакома с бедностью достаточно хорошо, чтобы пригласить меня посчитать привилегии прежде, чем читать ей мораль.

Ханс был любимым и единственным отпрыском четы Бергеров. В нем было нечто аристократичное, он был изящный принц с картин, которые выставлялись в моем музее. На лице Ханса словно была оставлена навсегда печать избалованности, он даже в своем нынешнем состоянии умудрялся выглядеть надменно.

А иногда, когда ему что-то не нравилось, он вскидывал брови, словно мы все были его слугами, комичный и грустный одновременно.

Ханс попал в автокатастрофу. Парень, с которым он столкнулся погиб сразу, и от него осталось лишь нечто отдаленное похожее на человека, так, по крайней мере, эту трагедию живописала фрау Бергер.

Ханс отделался травмой головы, которая и привела его к проект «Зигфрид». Он почти не говорил, а шум машин вызывал у него желание сжаться в жалкий, крохотный комок. В такие моменты он был похож на маленького мальчика, который не знал, что уже проснулся от кошмара.

Прежде Ханс был типичными представителем золотой молодежи со всеми ее атрибутами, которым все презирающие в тайне завидуют — статусными вещами, хорошими вечеринками и номерами люкс в отелях, а так же особой свободой, которую дают только деньги и ничто другое.

Ханс и сейчас сохранил некоторую избалованность, накормить его в столовой, к примеру, было целым событием, в котором участвовали все окружающие, даже Маркус и его более или менее сохранные знакомые.

Фрау Бергер навещала его каждый день, но отчего-то никогда не оставалась с сыном наедине. Он был у нее один, и в то же время сам по себе, словно бы не слишком ее интересовал. Она могла долго расспрашивать Ивонн о нем, но не пыталась побыть с Хансом наедине.

Фрау Бергер была красивая женщина в летах, из тех, которым неизъяснимо идут бриллианты и предрассудки. Она разговаривала с особенным выговором, так что всегда казалось, что она тренируется перед тем, как выступить на радио. Фрау Бергер носила высокую прическу с драгоценными заколками, скрывающимися в ее горделивой седине и даже жарким летом не оставляла свои сладостно-удушливые духи без дела.

Она была довольно приметной дамой, но Ханс ее не узнавал. Он прижимал ладони к вискам, показывая, что у него болит голова, пока фрау Бергер курила сигарету за сигаретой, сетуя на наши порядки.

— Так невыносимо долго, — жаловалась она. — Я бы хотела видеть его к моему дню рожденья. Без Ханса будет вовсе не то.

Мы стояли чуть в стороне, так что слышали не все. Ивонн нам, вероятно, завидовала.

— Мы делаем, что можем, — говорила она привычным, мягким тоном. — Надеюсь, все наладится к вашему дню рожденья. К этому или следующему.

Срока мы не знали, приказ еще не пришел. Фрау Бергер вздыхала:

— Я попробую выяснить, почему они медлят. Могли бы уже вернуть моего мальчика мне.

Выбросив сигарету в урну (она никогда их не тушила, это казалось фрау Бергер неприличным), она вдруг сказала:

— И, знаешь, деточка, Ивонн, попробуй выбить у него из головы эту дурь. Гонки это так вычурно и грубо. И, кстати говоря, надеюсь он откажется от современной музыки. Такая безвкусица, порой бывало стыдно проходить мимо его комнаты.

— Поворачивай. Финиш. Старт. Один. Два. Три.

Ивонн надолго замолчала. Я не знала, что ответила бы в таком случае и смогла бы вообще ответить. Думаю, я выбрала бы неловкое молчание или симулировала бы обморок, я это хорошо умею.

А Ивонн спросила с улыбкой:

— Вам нравится Бетховен?

После ее разговора с фрау Бергер мы с Лили некоторое время не знали, что ей сказать. Мы шли в местный парк, чтобы израсходовать свой сорокаминутный перерыв в полной тишине.

— Тебе она нравится? — спросила, наконец, Лили.

Ивонн пожала плечами:

— Она платит деньги.

Посткатастрофическое сознание. Я не понимала ее, но я могла попытаться ее понять. Крошка Эрика, а как ты относилась бы к людям, если бы привыкла перебиваться шампанским и минетом на завтрак? А к людям, которые тратят на тебя деньги?

Ах, это благополучное сознание, где нельзя принять никакого решения, если только не побывал всеми на свете. Мы сели на скамейку, по очереди закурили. Маркус срывал листья с деревьев, Рейнхард сидел на траве и крутил колесо своей машинки, Ханс гладил себя по голове, стараясь унять боль.

А мы смотрели. Ни дать, ни взять фрау с детьми. Я вдруг снова загрустила о Хельге. А может и не загрустила, радость в этом странном дне тоже была.

— О, у вас неловкое молчание, я как раз хотел на него успеть!

Карл всегда появлялся позади, он любил находиться вне поля зрения, как хищник. Мы все вздрогнули, и наше разбившееся о контраст сущего и должного единство было восстановлено. Карл мог бы, предположительно, даже разбитую чашку соединить ненавистью осколков к нему.

— Дурацкое сравнение, Эрика.

— Прошу прощения, — сказала я. Голос мой прозвучал кротко, но в голове своей я озвучила эту фразу, как и хотела. Карл ткнул тростью мне в затылок, и я зажмурилась. Он, удовлетворенный этим, обошел нас. За ним следом, как привязанный, шел молодой паренек. Сначала я подумала, что он один из будущих солдат, однако на нем был черный костюм, как на нас. Пуговицы переливались на жарком солнце. Хорошо позолоченные, они сами почти становились светилами.

— Вы, смотрю, совсем одичали от одиночества, — начал Карл. Парень встал за ним. Он был чуть выше Карла, так что это была нелепая попытка спрятаться. Впрочем, она соответствовала всему его образу. Он был долговязый, чем-то похожий на щенка, явно выглядящий младше, чем он есть на самом деле. Костюм на нем не сидел, хотя их шили индивидуально. У паренька были непокорные, кудрявые волосы, имеющие вероятно личные счеты с расческами. Он не улыбался, но выглядел так, словно готов был сделать это в любой момент.

— Вам повезло, милые фройляйн, у нас тут как раз появился для вас кавалер.

Паренек вдруг выпалил:

— Меня зовут Отто Брандт!

Карл посмотрел на него взглядом, от которого во мне закипели все имевшиеся гуморы.

Отто тут же замолчал, и Карл засмеялся:

— Рано, идиот.

И я подумала, неужели Отто будет вместо Карла? Пусть даже практика у него такая, пусть даже сейчас он читает мои мысли, я так радовалась.

Привет, подумала я.

Пока, сказал в моей голове Карл. И добавил: он один из вас.

— Что? — спросила я вслух.

— Что слышала. А, другие же не слышали. Герр Брандт у нас представитель органической интеллигенции, но не моего направления. В ближайшее время мы подберем ему мальчика по вкусу.

Отто скривился, будто съел что-то искусственное.

— Мне не нравятся мужчины.

— Да?

— За это вообще-то убивают.

— Только поэтому?

Отто смутился, сделал шаг в сторону от Карла. Так от него еще никто не спасался. Проверку Карлом Отто явно не проходил.

— Дело в том, что вашу группу нам надо укомплектовать как можно скорее. Через месяц должны быть результаты.

— Месяц?! — спросила Ивонн. Я услышала в ее голосе отчаяние. Плодотворное сотрудничество с фрау Бергер подходило к концу. Сначала я подумала, что она и постаралась ускорить процесс добывания Ханса из органического слабоумия. А потом вспомнила, что фрау Бергер сетовала на задержки буквально только что.

— Это приказ кенига, — сказал вдруг Карл. Он криво, почти отчаянно некрасиво улыбнулся. Отто побледнел, и я подумала, сейчас он упадет в обморок.

И он упал. Ивонн засмеялась. А я посмотрела на Рейнхарда, которого последний месяц занимала эта дурацкая машинка.


Загрузка...