Стекла в машине были затемнены. Я не могла видеть, куда мы едем, я не могла даже отвлечься, рассматривая мой город.
На мне было платье, мое любимое платье, все в синих, похожих на незабудки мелких цветках, с аккуратным, свободным воротником и черными, едва заметными пуговичками, притаившимися на груди. Я любила его и любила себя в нем, но сейчас мечтала оказаться в костюме, он давал хоть какую-то защиту. Я хотела быть в черном, хотела мимикрировать под тех, кого так боялась. Мне не хотелось быть нарядной, не хотелось ни этого платья, ни капроновых чулок, ни туфель с пряжками. Я хотела быть как можно меньше и темнее.
Они не обращали на меня внимания, позволяли себе такую роскошь — реакция у них была много быстрее, чем человеческая. Я не хотела их рассматривать, я была как маленькая девочка, решившая спрятаться под одеяло. Пока я на них не смотрю, думала я, их не существует. Спасительный солипсизм разбивался о тепло их тел, которое я ощущала.
Салон был просторный, но какой-то античеловечный, неудобный, неловко-угловатый. Между нами и водителем было темное стекло, я не могла ничего видеть и впереди. Звуки, даже ход машины, тоже казались приглушенными. Пахло мягкой кожей салона и больше ничем. Они лишили меня всех чувств, оставалось только осязание, но его я применить не могла, потому что боялась пошевелиться.
Все хорошо, Эрика, подумала я, ты разве что умрешь. Но какая, в сущности, разница, раз уж все рано или поздно умрут. Кто-то когда-то сказал: смерть — великий уравнитель. Она и автора этого афоризма давным-давно приравняла ко всем остальным. Даже и страны, в которой жил тот человек, давным-давно не осталось, а мудрость его живет.
Мне стало так жаль, что наши знания об истории слишком отрывочны, что нет великого нарратива, чтобы понимать как случилось, что от начала времен, от холодных пещер, где все хотели только выжить, мы пришли в Нортланд, в конец времен, и отчего-то решили, что одни люди владеют другими.
Вот бы знать, думала я, побольше о королях и цезарях, о географии, об искусстве. Труды каких писателей сохранны, а каких забыли? Что мы знаем на самом деле, кроме того, что память наша пунктирна?
А если все это выдумка?
Я закрыла глаза, погрузившись в соответствующую моменту темноту. Отчего-то я думала о вопросах культурной памяти, бесконечно далеких от малышки Эрики Байер с ее маленькими проблемами. Перед смертью мне хотелось самой себе показаться умнее и тоньше.
Я была уверена, что на этом — все. Если бы я провинилась в чем-то маленьком, простительном, пришел бы Карл. Быть может, я получила бы какой-нибудь новый шрам или душевную травму на всю оставшуюся жизнь. Да, да, давайте все и сразу, только не надо меня убивать.
Но за мной пришли солдаты гвардии, когда-то чьи-то неразумные подопечные, а теперь воплощение Нортланда, единого во многих лицах. Символ того, что Нортланд сам явился за мной. Я стала судорожно думать, где я могла ошибиться. Может быть, я сказала вслух что-то не то? Может быть на меня кто-то донес? Но ведь со словами менее значимыми, чем слова профессора Ашенбаха, могут разобраться и кураторы. Я — ресурс, я должна была быть опасной или же виновной в чем-то опасном, чтобы оказаться в этой машине.
А если дело в Вальтере? Роми? Нине? Каждый из нас был опутан сетью незаконных, неправильных, опасных связей. Я привыкла к этому и не ощущала со всей остротой, на какой тонкой нити держится моя вроде бы благополучная жизнь.
Что же они узнали? Хватит вопросов, Эрика. Я попыталась сосредоточиться. Если уж эти минуты у меня последние, то лучше подумать о маме, потрогать подол платья, ситцевую нежность которого я любила, вспомнить песни, которые я слушала и книги, которые читала.
В голове были только пустота с паникой, никак я не могла сосредоточиться на том, что было, зная, что ничего больше не будет. Я представляла, как меня не станет, и уже в этом была огромная ложь. Я не увижу собственного бесчувственного тела, не посмотрю на него со стороны, не буду ощущать тоску и горечь того, что все ушло. Я перестану существовать, а этого нельзя ни осмыслить, ни представить.
Каким-то чудом мне удалось не зарыдать. Это хорошо, пусть думают, что я сохраняю достоинство. На деле глаза словно бы пересохли, в горле першило. От ужаса и горечи я бы скорее закашлялась самым нелепым образом.
Я хотела вспомнить себя лет в двенадцать, а может в одиннадцать — беззаботную девчонку в круглых очках с книжкой подмышкой. Хотела вспомнить, как мы с Роми сидели на скамейке и болтали обо всем на свете, как смеялись, шутили, плакали, обнявшись, собирали мелочь, чтобы купить жвачки, придумывали истории, которые иногда почти равнялись вранью, а иногда были так очаровательно фантастичны, что никто и не обижался. Я нашла то, что искала. Я была благодарна. Я прожила жизнь, которая была далеко не бессмысленна. Я могла мечтать, читать и любить, и я посчитала свои привилегии. Они были потрясающими, несмотря ни на что.
Я вдруг улыбнулась, мне стало тепло, светло и весело.
Я спросила:
— Мы скоро приедем?
Никто не ответил мне, да я и не ожидала ответа. Я просто хотела показать, что я не боюсь. Что у меня есть некоторая внутренняя сила, которая делает меня мной. Быть может, у солдат, сидящих рядом идеальных версий людей, ее не было. Я была собой, а мои страхи перед миром были старше, чем сам этот мир. Все было хорошо, со мной не могло случиться ничего, что не случалось с другими.
Машина остановилась, словно бы она ехала только ради того, чтобы я подготовилась к неизбежному. Не салон автомобиля, подумала я, а гримерка для моей души. Как только, напудренный и подкрашенный мазохистической смелостью, порожденной разрывом с ощущением собственного тела, а значит и страха, мой разум оказался готов, движение тут же прекратилось.
Меня вытащили из машины — не грубо, но и не осторожно. И я увидела место, где никак не ожидала оказаться. Ракурс был несколько иной, чем предлагали туристические открытки или прогулочные маршруты, но место это я узнала безошибочно.
Протяженное здание, отбеленное, как зубы кинозвезды, блестящее мраморными и медными вставками. Здание было на пепельницу или шкатулку с их особенной, тяжелой важностью, в нем было множество мелких окон, узких, почти триптофобически страшных. Квадратные колонны удерживали над зданием сияющий дагаз, короновавший канцелярию.
Место, куда не попадают смертные, а тем более смертники. Канцелярия казалась огромной, раздавшейся во все стороны Хильдесхайма, и я почувствовала себя крохотным насекомым, у меня задрожали руки, ничего не осталось от моей решимости, от внутренней красоты, что я принесла сюда.
Все оказалось растоптано, и я подумала: признаюсь во всем, что бы ни спросили, всех сдам, даже если не буду ничего знать — все придумаю только за маленький шанс, что мне повезет.
И хотя я должна была оказаться не здесь, не в этом здании, не в сердце и короне мира, страх только усилился. Абсурдность и неизвестность происходящего еще никого не успокаивали.
Что ж, Эрика, ты попыталась проявить лучшие качества своей души. Нет так нет, прояви какие-нибудь другие. Солдаты, охранявшие вход, солдаты, которые вели меня, солдаты внутри здания — мне показалось, что я попала в улей. Их было множество, и как же все они были красивы и неправильны в то же время.
Все правительственные здания в какой-то мере являлись копиями канцелярии. Маленькие уродливые дети отца-великана, не иначе. Зал казался мне бесконечно просторным и длинным до невероятности. Блестящий, начищенный мрамор отражался в зеркалах на колоннах, выдававшихся, как кости, с каждой стороны частых окон. Всюду были удобные кресла с символикой, подсвечники с символикой, у всего была печать, клеймо. Я видела их, солдат. Они все были в форме, но, как в муравейнике, специализация у них была разная. Кто-то держался скромно и охранял покой здания, кто-то сидел за столиками, в центре которых, как око, сверкал дагаз. Они читали газеты, они пили кофе, тихонько о чем-то говорили, потому что любой громкий звук в этом мраморном пространстве, нутре шкатулки, казался сверхзначимым.
Никогда я, наверное, еще не встречала такого сосредоточия власти: политической, финансовой, военной. В них было нечто отделяющее их от людей даже со стороны, какая-то легкая диссоциированность, однако я заметила, что солдаты были куда более разными, чем я считала. Даже тон разговора, жесты, могли доказать мне, что у каждого свой темперамент. Отчетливый холод шел лишь от тех, кто получился не слишком хорошо, и оттого они недостаточно умели быть похожими на людей. Остальным это удавалось куда лучше, и они казались страшнее.
Мой Рейнхард здесь? Впрочем, не об этом я должна была думать. Меня повели по широкой лестнице, когда я споткнулась, меня поддержали.
— Куда мы идем? — спросила я. — Зачем мы здесь?
В этой фразе не было никакого смысла, но мне хотелось доказать себе, что я способна разговаривать в канцелярии. Руки у меня тряслись, я вся дрожала. Интрига, между тем, сохранялась. Неврологическая пьеса, как очаровательно. И каждое ружье в этом здании обязательно выстрелит. В конечном итоге, это долгое путешествие должно было закончиться, у всего была точка назначения. Я увидела кабинет без номера, единственный на этаже. Дверь красного дерева поблескивала в свете люстры. Я уже догадалась, куда мы идем, и каким-то образом мне удалось не потерять сознание. Хотя я никогда не видела этого кабинета, спинным мозгом, шестым чувством, сердцем своим я чувствовала, кому он принадлежит.
Моему кенигу.
Когда передо мной раскрылись дверь, я обомлела. Над столом было огромное панно с изображением Хильдесхайма в черно-красных тонах, над панно этим раскинул крылья медный орел. Из кабинета вело несколько дверей, плотно закрытых, так что я не знала, куда они впускают. Здесь были шкафы с книгами, многие из них казались очень старыми. Я старалась не рассматривать ничего слишком долго, не выказывать излишнего любопытства. На самом деле я была восхищена.
Во всем этом торжественном великолепии, тем не менее, если присмотреться, был какой-то мальчишеский бардак. На столе в беспорядке были расставлены оловянные солдатики, словно бы на середине заброшена была какая-то игра.
На полу валялись листы бумаги, исписанные чьим-то нервным почерком, я не решилась читать содержимое. Сцепив руки в замок, чтобы не показывать, как они дрожат, я уставилась в пол. Сначала я думала, что в кабинете никого нет, а затем услышала голос Себастьяна Зауэра.
— Фройляйн Байер, я полагаю? — спросил он. Отчего-то я поняла, что Себастьян лишь передает слова. Он стоял у окна, сперва я даже его не заметила. Обернувшись ко мне, он улыбнулся. Его прекрасное лицо мученика и героя любовника было озарено мягким светом. Он показался мне неземным существом.
— Да, — ответила я, чувствуя, что краснею. Отчего-то мне вовсе не хотелось терять сознание, я даже бояться перестала, настолько всесильна была его красота. Словно волшебство. Я смотрела на него, как загипнотизированная.
— Вы понимаете, почему вы здесь? — спросил Себастьян. Я следила за его губами, мне казалось, что я залпом выпила бокал вина — сердце приятно затрепыхалось, по телу разлилось тепло.
— Нет, — ответила я искренне. — Понятия не имею. Мне страшно.
Казалось, нет смысла скрывать от него ничего — такие глаза должны смотреть прямо в душу.
— Что ж, тогда дам себе труд объяснить вам. Вы помните юношу по имени Отто Брандт?
Я едва не выругалась.
— Да, — прошептала я. — Помню.
— Это хорошо. Ваш куратор, герр Вольф, пробовал самостоятельно решить проблему, однако у него не вышло.
Интересно, подумала я, увижу ли я Карла еще хоть раз в жизни? Я бы не расстроилась, нет, просто эта фраза, брошенная вскользь, испугала меня своей незначимостью, словно бы кениг (а вместе с ним и Себастьян) говорили о поломке какой-то вещи.
— Это дело перешло под мой личный контроль, и я, прежде, чем отдать необходимые распоряжения, хотел бы выяснить кое-что. Вы и ваши коллеги, фройляйн Байер, ближайшие люди в окружении герра Брандта. Это забавно, но родственников, друзей или хоть сколь-нибудь значимых знакомых этого интереснейшего молодого человека найти не удалось.
Голос Себастьяна казался мне музыкой, еще чуть-чуть, и я могла бы начать покачиваться в такт. Кениг был многословный, и речь его была излишне вычурной, что хорошо сочеталось с голосом Себастьяна, как текст и музыка песни.
— Поэтому, если вы не против, я хотел бы узнать все возможное от вас и ваших подруг.
— Почему они не здесь, мой кениг?
— Фройляйн Байер, ваше дело не занять меня беседой, а ответить на вопросы, которые я задаю вам.
У меня тут же словно язык отнялся. Я кивнула.
— Нет, Себби, я не могу. Сейчас спущусь!
Себастьян говорил это тем же мягким голосом, словно продолжал разговор со мной, а затем хлопнул себя по лбу. Я едва не засмеялась. Рассматривая его, я так и не смогла найти наушника и микрофона. Значит, Себастьян не был искусственным. Должно быть, он — парапсихолог, как и Карл. На нем был хороший костюм, даже подтяжки сидели так, словно их нарисовал на белоснежной рубашке Себастьяна художник с отличным глазомером. Я старалась сосредоточиться на обезболивающей красоте Себастьяна, чтобы не думать о том, что через секунду сюда спустится кениг.
Когда дверь открылась, я поборола в себе желание обернуться сразу же, а потом подумала, что слишком медлю.
— Мой кениг, — начала было я, но он прервал меня.
— Можно просто Августин.
Голос у него был резкий, громкий. Я подняла взгляд и не смогла сосредоточиться на кениге. За ним стоял Рейнхард. Я выдохнула, потом покачала головой, словно бы спорила со своими системами восприятия реальности. Я не ожидала столкнуться с ним когда-либо еще. Он был, как все они, в черной с серебром форме, с алой повязкой на руке, такой идеальный, лакированный солдатик, стальной мальчик, ни намека не содержащий на прежнее слабоумие. Глаза его были сосредоточенными, внимательными, я увидела в них, однако, некоторое смятение. Рейнхард смотрел только на меня, а я — только на него, между нами словно была прочерчена прямая.
— Ах да, — сказал кениг. — Благодарю вас, фройляйн Байер, за Рейнхарда. Он просто восхитителен и невероятно быстро учится.
Я подумала, что Рейнхард, наверное, знает уже намного больше, чем я. Мы давали им самые азы, основные понятия на уровне университета, однако их идеальный разум позволял им воспринимать информацию быстрее обычных людей. Карл говорит, они могут за час прочитать три-четыре тома идеологического кодекса Нортланда. А это всегда было чтение не из легких.
— Благодарю вас, Августин, — прошептала я. Наконец, у меня достало смелости отвести глаза от Рейнхарда. Я увидела кенига в первый раз. Это был совсем невысокий, стройный человек, рыжеватый блондин с нервными глазами. На нем был пятнистый плащ, словно с далматинца содрали шкурку, и кожаные штаны. Он выглядел чуждо — никто в Нортланде так не одевался, эти фасоны, крой, цвета, все было несочетаемо и незнакомо. На лице кенига цвела улыбка, мальчишески-веселая, и в то же время раздраженная.
Он привел с собой не только Рейнхарда. С ним была женщина — милая брюнетка в розовом платье, такая свежая и чудесная, если бы только не поводок на ее шее и не кусок черной изоленты, сковывающий рот. У нее были решительные глаза, правильные черты лица и связанные за спиной руки. Я отшатнулась.
— О, фройляйн Байер, не обращайте внимания. Это — оппозиция. Таково политическое устройство настоящего, что мы можем использовать ее любым приятным нам образом.
На этом инцидент словно был исчерпан. Кениг дернул девушку за поводок, подошел к столу и сел в удобное, обтянутое кожей кресло. Девушка осталась стоять. Она смотрела в окно, и я ее понимала. Казалось, кениг уже забыл о том, что держит на поводке живое существо, и по его задумке я тоже должна была забыть об этом.
— Себби, ты не заскучал? — спросил кениг. Себастьян чуть надул губы, как маленький мальчик, а затем сел на подоконник и закурил. Я поняла, почему они с кенигом, должно быть, ладят. В обоих было нечто инфантильное.
Рейнхард остался стоять у двери. Лицо его выражало спокойный интерес, внимание, которого я прежде никогда не видела в его взгляде. Он был намного выше кенига и смешно смотрелся рядом с ним, оттого, видимо, предпочитал не маячить рядом дольше нужного. Инстинктивная мудрость статусных игр.
Кениг положил ноги на стол, взял сигару из ящика, срезал ей головку и не спеша подкурил. Тяжелый дым поплыл от него к девушке.
— Итак, фройляйн Байер, я решил поговорить с вами лично. Надеюсь, что вы оцените подобную щедрость. Этот совет, кстати говоря, прозвучал из уст Рейнхарда.
Я не осмелилась обернуться.
— Я подумал: отчего же действительно не поговорить с потенциальными свидетельницами?
В кениге было своеобразное обаяние, но в отличии от обаяния Себастьяна, оно не гипнотизировало, а настораживало. Кениг отчего-то напомнил мне Нину. Казалось, что он тоже играет какую-то роль. Кениг чуть подался ко мне, спросил:
— Быть может, вам сесть?
— Да, спасибо.
Я опустилась в мягкое кресло, которое было ближе всего к столу. Словно бы кениг — директор школы, а я — ученица. Все властные отношения имеют минимальные отличия — микромир и макромир, как в магических учениях древности. Человек — это космос, а космос — человек. Вся Вселенная полна эквивалентов.
— Насколько я понимаю, вы с герром Брандтом подвергались тренировкам по установлению ментальных связей?
Если только можно было таким образом назвать баловство, которым с нами занимался Карл. Нужно было рассказывать постыдные мысли, рассевшись по кругу в комнате, где нет даже окна, чтобы отвлечься, или пытаться угадать, карточка с каким изображением в руке у твоего коллеги. Извращенный садизм Карла с его неполноценными представлениями о том, как люди становятся близки.
— Интересная мысль, — сказал кениг. — Я подумаю, как сделать эти тренировки более продуктивными.
Я посмотрела на Себастьяна, и он подмигнул мне. В этот момент он был похож на какое-то озорное сказочное существо.
— Прошу прощения, Августин, я не хотела…
— Все в порядке, конструктивная критика полезна.
Отчего-то то, с какой легкостью он от меня отмахнулся, лишь еще больше испугало меня.
— Так вот, вероятно, благодаря этим практикам с их сомнительной пользой вы, фройляйн Байер, и ваши коллеги знали герра Брандта лучше всех других людей. Это был просто дивно одинокий, бесполезный и социально немощный субъект.
Кениг сделал паузу, казалось, сейчас на него должны были быть направлены лучи софитов.
— И что же вы можете рассказать нам?
Он ткнул в мою сторону сигарой. Этот человек, выглядевший как сутенер из фантастического фильма, владел всем, что я когда-либо знала, включая меня саму. Я снова посмотрела на Себастьяна, он улыбался. Я не знала, передал ли он эти непроизвольные мысли кенигу.
Я как можно быстрее начала рассказывать об Отто. Я так мало знала о нем. Отто был странный. Он боялся дождя, просто до дрожи, спал, как он говорил, в парадной одежде, потому что переживал, что может умереть во сне, и всем будет лень переодевать его для похорон, любил щенков и терпеть не мог собак.
У него были красивые руки, словно бы привыкшие держать какой-то инструмент — кисть или скальпель.
Он не курил.
Иногда он вскидывал одну бровь, совершенно неуместно, словно у него был тик.
Что за глупости? В моих словах не было ничего полезного. Я занервничала, все во мне хотело услужить кенигу.
— Все это интересно, — сказал кениг. — Но что насчет него и Нортланда?
О, как и все мы, он был вовлечен в страстные отношения со своей страной, подумала я.
А потом Рейнхард сказал:
— Вы, наверное, не говорили с ним об этом. Но вы ведь бдительный, осторожный человек, фройляйн Байер. Каково ваше мнение на этот счет?
— Мое мнение? — спросила я. Я впервые слышала голос Рейнхарда, и я не могла его как-то охарактеризовать. В нем было какое-то особенное спокойствие, в то же время казалось, что Рейнхард голоден.
— Да, ваше мнение, — повторил он. — Оно искажено эмоциями, напряжением, социальными предрассудками, однако все эти искажения предсказуемы и контролируемы. Ваше мнение очень важно для нас.
Я не могла сосредоточиться. Рейнхард, это говорил мой Рейнхард, которого я с трудом уговорила не облизывать кусок мыла в душе. Он был личным заказом кенига, аксессуаром для него, быть может, советником. Или он, к примеру, готовился стать министром чего-нибудь примечательного или владельцем какой-нибудь важной компании, и кениг брал его с собой, чтобы ввести в курс дела.
Он был кем-то, кого я совсем не знала. Вопрос, который он задал, показался мне необычайно сложным.
Избежать смерти — самое естественное человеческое желание, его природная, ультимативная рациональность дает силы даже самым слабым из нас.
— По-моему, — сказала я честно. — Ему было абсолютно все равно.
Честность — лучшая политика, покуда на меня смотрит Себастьян Зауэр. Моя фраза показалась мне слишком короткой и оттого практически дерзкой, я добавила быстро и неуверенно, как все они любят:
— То есть, я не утверждаю, но для меня он выглядел аполитичным.
Кениг смотрел на меня. У него были зеленовато-серые, холодные глаза, будто стеклянные, несмотря на подвижную мимику. Все в нем казалось неестественным, словно бы иронически обыгранным, и поэтому кениг был для меня субъективно пустым. Я понимала, почему он использует Себастьяна как свою оболочку.
Себастьян был похож на человека, одержимого злым духом. Что до злого духа — он был передо мной. Наверное, поэтому кенигу нравилось окружать себя искусственными людьми. Я удивлялась, что Рейнхарду не страшно говорить при нем. В голосе его не было ничего, кроме разумной, спокойной субординации. Он не боялся.
Кое-что остается у них от предыдущей жизни — они не чувствуют страха перед болезненно-острыми вещами вроде боли или смерти. Я еще помнила, как Рейнхард мог испугаться определенной последовательности линий, но не переживал по поводу пистолета в руке Карла.
Он не знал простейших вещей, оттого был бесстрашен. Теперь он владел большим количество информации, чем я когда-либо смогу себе позволить, но это не отобрало у него смелости. Я не была уверена, что кто-то из настоящих, полноценных людей с непрерывной внутренней драмой, насыщенной Нортландом с самого рождения, мог бы так спокойно говорить при кениге.
Да кого я обманывала, я не хотела думать о нем, размышлять о нем, я хотела прикоснуться к нему, чтобы понять, настоящий ли он.
— Хорошо, — сказал Рейнхард. — Итак, он никогда не говорил о том, что значит для него Нортланд?
— Я не помню такого, — ответила я, впав в дрожащий, как струна, релятивизм. Я уже не знала, что было в реальности, что существовало объективно, а что являлось дефектом моего восприятия. От страха я вся стала этим дефектом, я ни в чем не была уверена и ничто не казалось мне истинным. Я вспомнила, с какой решимостью выложить все о ком угодно пришла сюда.
— Вы знаете, — неожиданно сказал Рейнхард. — Как легко люди отказываются от сочувствия и как безо всяких сомнений расчеловечивают друг друга, превращая таких же, как они, в мясные туши или семиотические знаки?
— Вы имеете в виду, что я пытаюсь каким-то образом подставить кого-то? Я просто сказала, что не помню. Я правда не помню. Но это не значит, что я лгу. Или что я передумала. Он был политически нейтрален.
Я почувствовала, что сейчас расплачусь. О, нервная крошка Эрика Байер, ничего существенно не изменилось с тех пор, как ты впервые зарыдала, увидев большого, рогатого жука.
Если подумать, экзистенциальной жути в нем было даже больше, чем во всех здесь присутствующих вместе взятых. Ты была тогда юной и не знала, что за существа обитают в мире, куда ты пришла. Сейчас-то тебе с существами все ясно.
Я снова взглянула на Себастьяна. Он с капризным любопытством смотрел на меня, словно я была здесь только, чтобы развлечь его.
— Нет, я просто хотел заставить вас нервничать.
— Ты думаешь, я не нервничаю?!
Слова вырвались прежде, чем я успела заметить и запереть их. Я обратилась к Рейнхарду на "ты", но никто словно бы не обратил на это внимания.
— Дело в том, — сказал кениг, болтая сигарой у себя перед носом. — Что герр Брандт поразил нас продемонстрированной им изворотливостью. Мы тщательнейшим образом проверили пригодность герра Вольфа. Он набрал больше баллов в тестировании, нежели его коллеги, никогда не попадавшие в немилость. Герр Вольф талантливейший парапсихолог, светоч нашей науки.
Науки о том, как быть хуже онкологического заболевания с точки зрения окружающих тебя людей.
Кениг улыбнулся, и я не могла отвести взгляд от его тонких губ.
— И этой науки тоже. Тем не менее, вы, фройляйн Байер, уже некоторое время делаете вид, что не понимаете, о чем именно мы вам толкуем.
И тогда я все поняла, сразу, словно бы кто-то включил свет в моем полном ностальгической чуши, страха и судорожной суеты разуме. Они говорили о том, что Отто скрыл свои мысли. Они выясняли у меня нечто куда более опасное, чем мне казалось. Я посмотрела на девушку, поймала ее взгляд, и мы поняли друг друга безошибочно. Напуганные, озлобленные женщины, загнанные в угол. И хотя для меня это все имело скорее метафорическую природу, а для этой девушки происходящее было буквальным в своей чудовищности, когда наши глаза встретились, мы сразу ощутили себя похожими. В реальной жизни мы могли иметь сколь-угодно разные характеры, убеждения и судьбы, но здесь, в этой комнате, никого подобного нам не было, мы вцепились, вгрызлись друг в друга зрачками.
— Вас, видимо, интересует история Кирстен, фройляйн Байер, — сказал кениг. Он подался к ней, и сигара его замерла за миллиметр от бледной кожи. — Она имеет некоторое, пусть и очень опосредованное, к вам отношение. Эту сказку я сегодня уже рассказывал. Но, так и быть, повторю еще раз.
Словно бы я просила его рассказать мне о человеческой боли больше, чем я видела.
— Ее зовут Кирстен Кляйн. Крыса со стажем, но я велел хорошенько ее отмыть. Для крысы, однако, слишком интеллектуальна. Эта беспокойная женщина собиралась поиграть в революцию. И, надо сказать, у нее было некоторое количество оружия и людей. Маленькая фанатка профессора Ашенбаха.
Кениг затянулся сигарой, подержал дым во рту и выдохнул густое, показавшееся мне по-грозовому темным облако.
— Вы, безусловно, не слышали, почти никто не слышал, но она довольно долго была занозой для провинциальных городков. Помните, фройляйн Байер, как взорвалось здание полиции Хильдесхайма полгода назад?
Конечно, я помнила. По случаю этого события в Нортланде установили день национального траура. До того у нас были лишь праздники, так что население восприняло общественный проект с любопытством.
— Но вы ведь понимаете, что это не был несчастный случай. Однако, она удрала от нас. Вы, наверное, болеете за нее, хотя уже знаете финал. Хочу вам сказать, что я тоже за нее болел. Она занимала меня больше, чем кто-либо. Мы вышли на ее связь с профессором Ашенбахом, однако несмотря на все стереотипы, которые несомненно всплывают в голове, когда думаешь о мужчине в очках, рассуждающем о философии, он оказался довольно-таки стойким. Не выдал ее под пытками, не соблазнился возвратом к прежней жизни, и, даже прочитав его мысли, мы ничего ценного не нашли, лишь сентиментальную чушь, которую он старался утаить. Так что профессор Ашенбах оказался у вас, но как только фройляйн Бреннер пересобрала его, Маркус сам заинтересовался своей бывшей подругой. Он изъявил желание довести до конца это загадочное дело.
Так они помнили.
— Более того, он лично провел задержание. Какой трагической масштаб предательства, правда, Кирстен?
Он дернул ее за поводок. Кирстен отвела взгляд. Я подумала, что она готова была заплакать не от ситуации, в которой находилась прямо сейчас, а потому, что Маркуса больше нет, и нечто только похожее на него доставило ее сюда.
— Это иронично, да? — спросил кениг. Он не издевался. Он пугал меня. Вовсе не болью и жестокостью, которые можно приготовить для неугодного человека. В этой обертке могла быть любая конфета, может и не такая горькая.
Он рассказывал мне вещи, которых я не должна знать. Я задрожала, с мышиным ужасом подумала о том, что в таком случае со мной будет.
Они считали, что я умею скрывать мысли. Что бы я ни говорила, у них нет надежного способа проверить. Они боялись, что Отто научил меня чему-то, хотели изолировать меня, словно зараженную. Я знала, что сегодня я домой не вернусь. Вся моя ценность свелась к нулю перед опасностью распространения заразы, которую принес Отто.
Они смотрели на меня с любопытством и обеспокоенностью ученых, еще не знающих ничего об опасной и контагиозной болезни. Я замотала головой.
— Нет, нет, пожалуйста, вы все совершенно не так поняли!
— Что мы не так поняли, фройляйн Байер?
— Я не только ничего не знаю, но и ничего не умею!
Кениг засмеялся.
— Вы слишком самокритичны.
Я подалась к нему через стол, так что могла чувствовать его дыхание. Я могла ощущать движение жизни в моем кениге, честь, которой не всякий в жизни удостаивается. Но я бы променяла ее на спокойный, одинокий вечер дома.
— Пожалуйста, я умоляю вас, он ничему меня не учил.
— Мы пока не можем этого проверить, вы ведь понимаете? Такова жизнь, фройляйн Байер, если бы вы были больны, к примеру, чумой нам бы пришлось вас сжечь.
— Что?
— Шучу, для начала мы бы застрелили вас. А тело бы сожгли.
А потом он вдруг ударил кулаком по столу, все во мне тоже подпрыгнуло вместе с оловянными солдатиками, я отшатнулась. Две фигурки стукнули, ударившись об пол, и я уставилась на этих павших солдат, чтобы справиться со страхом. Кениг крикнул:
— Ты вправду считаешь, что мы тебе поверим? Тебе или любой другой из вас! Пока Отто Брандт на свободе, пока мы не знаем, каким образом он скрывал свои мысли, ты не покинешь Дома Милосердия!
Этот приступ ярости, наконец, заставил меня заплакать. Девушка на поводке поглядела на меня с презрением (что ж, это значило, что я достигла дна). Они пытались испугать меня, чтобы я призналась, чтобы я подтвердила, что знаю нечто.
Но я ничего не знала, и это было так легко принять за ложь.
— Фройляйн Байер, — продолжил кениг спокойнее. — Воспринимайте это как временную меру. Мы вернем вас на ваше место работы, как только закончим поиски герра Брандта.
— Прошу вас…
— Не надо нас ни о чем просить. Мы не собираемся убивать вас ни в коем случае. И в тюрьму вас сажать не станем, вы ведь не преступница. Вы принесете обществу пользу в женском крыле Дома Милосердия. Кроме того, это избавит вас от необходимости выходить замуж в случае, если удача вам улыбнется.
Комната казалась мне все темнее и темнее, зрение словно бы сузилось, были бледные губы кенига, истязавшие меня этими словами, все остальное исчезало.
— Умоляю вас!
Я сползла со стула, встала на колени, наверняка я выглядела скорее смешной, поза была идиотической, я выглядывала из-за высокого стола, ногтями вцепившись в него.
— Я все скажу, все скажу, что вы только хотите. Спрашивайте! Задавайте любые вопросы!
— Вы знаете, каким образом Отто Брандт скрывал свои мысли? — спросил кениг. Его деловитый тон придал ему еще более жестокий вид. Я покачала головой. У меня не было ничего, что я могла бы дать моей любимой стране, ни единого слова для славного Нортланда.
Кирстен Кляйн смотрела на меня нахмурившись. Наверняка, во время своего задержания она вела себя более достойно.
— Я не понимаю, — сказал кениг, обратившись к Рейнхарду за моей спиной. — Я ведь решил поступить с ними как можно более мягко. Отчего она рыдает?
Оттого, видно, что человеку всегда всего мало. Я едва не засмеялась.
— Полагаю, мой кениг, что невозможно составить устойчивый градиент человеческих страданий.
Кениг протянул руку и потрепал меня по щеке.
— Ничего не бойтесь дорогая, потому что любовь — единственная сила, способная избавить вас от страданий.
— Мой кениг, — причитала я. — Я сделаю все! Только дайте мне шанс!
Он брезгливо встал, дернул Кирстен за собой, я поползла за ним. Высшая человеческая гордость, в конце концов, заключилась для меня в способности умолять.
— Прекратите, вы меня смущаете. Я здесь не для того, чтобы выслушивать ваши предложения.
Чьи-то руки подняли меня, я отбивалась, защищая свое священное право лужицей распластаться на дорогом ковре.
— Знаете, ни одна из ваших коллег не закатывала прилюдной истерики.
Что ж, Лили и Ивонн было за что уважать, а крошку Эрику Байер снова унесет рекой детских слез.
Я услышала совсем рядом голос Рейнхарда.
— Фройляйн Байер, успокойтесь. Сейчас вы делаете себе только хуже.
Глупыш, подумала я, каждую секунду своей жизни я делаю себе только хуже, таковы мои убеждения. Голос Рейнхарда оставался тем же самым — спокойным, самую чуточку заинтересованным. Не тебе, подумала я, отправляться в Дом Милосердия. Ты ведь вышел оттуда, ты навсегда покинул его.
А потом Себастьян вдруг засмеялся. Он хохотал, сказочный и злой, надо мной и словно бы надо всем Нортландом. Ему одному можно было вести себя таким образом. Кениг молчал, смотрел в окно, мимо Себастьяна. Чертов избалованный принц. Я хотела попросить кенига заставить его замолчать, но Рейнхард неожиданно зажал мне рот. Словно бы знал, какую ошибку я хочу совершить. Движение это было резкое, безапелляционное, но не жестокое. Я задергалась в его руках, но бесполезнее этого, пожалуй, ничего на свете не было.
— Фройляйн Байер, еще хоть писк с вашей стороны, — спокойно начал кениг, а потом вдруг закричал:
— И вы не выйдите из Дома Милосердия никогда, как законченная истеричка!
Крик его, в сочетании с тем, как крепко держал меня Рейнхард, подействовал на меня отрезвляюще. Даже Себастьян закончил смеяться. Всех в комнате словно бы ледяной водой окатило. Несмотря на экспрессивность, свойственную кенигу, он все равно казался мне не до конца настоящим. Была в его эмоциях театральная наигранность, от которой никак не избавиться.
Мне стоило гордиться тем, что сам кениг лишил меня моей жизни. Какая великая честь, обычно этим занимаются безликие солдаты в черной одежде. Я была так зла и отчаянна, что мне казалось, если Рейнхард выпустит меня, я брошусь на него или на Себастьяна. Пусть бы они даже пристрелили меня.
— Этого не будет, фройляйн Байер, — сказал кениг. Я со злостью посмотрела на Себастьяна. Мне казалось, словно он вода, которая проводит ток между мной и кенингом. Это сравнение принесло мне на язык кислый вкус, который заставил меня скривиться.
— Вы — собственность Нортланда, никто не будет вам вредить.
Надо же, какой мягкий патернализм.
Только сейчас я заметила, что Рейнхард чуть-чуть приподнял меня над полом. Я попыталась дать ему понять, что все в порядке, я успокоилась, но, видимо, у него на этот счет было другое мнение. Он опустил меня только, когда кениг приказал:
— Выпроводите ее. И сопроводите до ее последующего места пребывания.
Я знала, что это за место. Место, где меня больше не будет. Я глянула на лишних, забытых на полу солдатиков. Такая судьба ждет нас всех.
Когда меня выволакивали из кабинета, я обернулась, чтобы посмотреть на Рейнхарда. Он был абсолютно спокоен, словно бы не видел всей это отвратительной сцены. Ему бы чашку кофе и вечернюю газету, да и отправить его куда-нибудь за столик к таким же как он.
Он монстр, как и все они. Ему не жалко Кирстен Кляйн (Маркусу ведь тоже не было ее жалко), ему не жалко меня. Эротическая фантазия Нортланда о сверхчеловеке обернулась, в конечном счете, изъятием всего после приставки "сверх". Что ж, это искусство, а оно всегда более искреннее и подлинное, чем жизнь.
Я почти не жалела, что он таков. В противном случае, ему было бы невыносимо.
А уж с тем, как невыносимо мне я как-нибудь могла бы справиться. Я была жива, в отчаянии, напугана и унижена, но жива. А это было больше, чем все, на что я рассчитывала сегодня вечером.