Месяц пролетел так быстро, что я не успела заметить, когда тревога во мне сменилась грустью. К вечеру накануне моего прощания с Рейнхардом, после ужина, мне стало вдруг удивительно тоскливо.
Я достала бутылку вина, плеснула его в бокал, но не смогла сделать второй глоток — мне никогда не нравился вкус алкоголя. Тогда я опорожнила бокал в раковину, взяла стул с плетеной спинкой и села у окна, наблюдая, как уходит солнце. Я стала думать, что же с нами со всеми станет, разучусь ли я любить и заботиться о слабых, когда через мои руки пройдет десять или двенадцать людей, которые станут солдатами. Так что станет с нами со всеми?
Теперь и подпись свою можно было расширить: Эрика Байер, специалист по экзистенциальным рискам человечества.
Рейнхард сегодня был совсем тихий, из комнаты его ни звука не было слышно: ни шагов, ни шума предметов, которые он иногда передвигал. Настроение у него, может быть, было плохое. Или хорошее.
Мне стало смешно: так тоскую о человеке внутренний мир которого совершенно не знаю. Я достала сигареты и открыла окно, впуская летние сумерки с их душным и ароматным воздухом.
Экономика обязательно победит, ничто другое не побеждает. Живи в своей красивой квартире, Эрика Байер, и держись за иллюзию своей доброты и небезразличия.
Когда в дверь позвонили, я вздрогнула. Я никогда не жду гостей, к родителям я езжу сама, а Ивонн и Лили слишком устают от меня (как и друг от друга) за день, чтобы иметь желание сыграть в бридж или организовать книжный клуб. Я отложила тщету всего сущего на потом, упаковала эмоциональный кризис и отогнала тоску вместе с сигаретным дымом. Открывать мне не хотелось, но я направилась к двери. Рейнхард стоял на пороге своей комнаты, он склонил голову набок — звонок показался ему странным и привлекательным.
— Все в порядке, это ко мне. Ну, или нет.
Хотя я была почти уверена, что социальных контактов у меня больше, чем у глубоко дезорганизованного мужчины, проведшего большую часть жизни в Доме Милосердия. Если нет, то что бы это обо мне говорило?
В дверь снова позвонили, и я поднялась на цыпочки, посмотрела в глазок, а затем распахнула дверь в приступе радости, который напугал даже меня саму.
— Роми!
Она приложила палец к моим губам, зашипела, как кошка проскользнула в квартиру, и закрыла дверь.
— Ты чего орешь?
Радость моя сменилась страхом.
— Что ты здесь делаешь? Тебя поймали?
Роми высунула розовый язык, затем хрипло усмехнулась.
— Никогда меня не поймают.
Роми Вайсс была моей лучшей подругой. То есть, мы расставались таковыми лет десять назад. Дальше были обрывочные звонки из телефонных будок, сумбурные впечатления, которые я не могла сложить в полную картину, редкие письма и воспоминания, которые почти стерлись. Я была удивлена, что узнала ее лицо, более того, я была удивлена своей радости.
Роми почти не изменилась. Она была тощей, как и десять лет назад, с острыми скулами и длинными, чуть кривыми пальцами. Лицо ее сохранило неизменную привлекательность неземного, а губы будто бы еще утончились, так что в ней появилось что-то смертное, как печать долгой болезни, однако движения ее остались такими же ловкими, а редкая улыбка такой же самодовольной.
Роми обняла меня, а затем прошла на кухню, будто бывала у меня дома много-много раз.
— О, там этот твой странный? — спросила она.
— Его зовут Рейнхард. Я тебе говорила.
— Да-да, Рейнхард.
Она прошла к холодильнику и достала оттуда большой шоколадный торт, предназначавшийся мне для завтрашнего утешения. Вместо ножа Роми взяла ложку, села за стол и стала снимать глазурь. Я смотрела на это действо с пару минут, а потом спросила:
— Ты вообще помнишь, почему я с тобой дружу?
Она пожала хрупкими плечами. На ней была мешковатая одежда с мужского плеча, русый хвост волос я увидела только, когда она сняла шляпу. Со спины вполне могла сойти за тощего подростка.
— Знаешь, — сказала я. — Шестнадцатилетние не носят шляпы.
— Я маленький франт.
И я вспомнила, почему дружила с ней. Роми никогда не обращала внимания на то, что ее не интересовало. А не интересовали Роми общество, нравы, предрассудки и сплетни. Роми была сама по себе, от всего мира отдельно, и я тоже хотела быть такой, но не умела делать это с тем же изяществом и вместо истинной свободы практиковала не то мастурбацию, не то гимнастику мыслительного характера, так никогда и не решившись ни на один настоящий поступок.
Хотя, надо признать, внутри собственного разума я была еще смелее, чем Роми в реальности.
— О, винцо, — сказала она. — Налей-ка мне.
— Тебе опасно здесь быть.
— Когда я звонила в последний раз, ты плакалась мне, что тебе будет одиноко без чудика.
— Я всегда тебе плачусь.
— Ну да.
Она почерпнула ложкой большой кусок шоколадного торта, похожий на ком земли так сильно, что я ожидала увидеть в нем червей. Я налила ей вина, затем повторила действие, и после второго бокала бледные щеки Роми вдруг тронул огонь садовой розы, вид у нее стал почти смущенный — она всегда смешно напивалась, и требовалось ей для этого очень немного.
Роми скинула с себя пиджак и осталась в белой, порванной кое-где рубашке. Я нахмурилась.
— Тебе дать одежду?
— Лучше еду. Я твой маргинальный друг, тебе ведь ничего не жалко?
Мне ничего не было жалко, но я боялась за Роми.
— Как ты вообще сюда проникла?
— В мусоровозе. Ехала от самой свалки.
— Ты серьезно?
Я втянула воздух и поняла по сладковато-отвратительному запаху, что если история и приукрашена, то ненамного.
— Не переживай, свалю я так же. Самый надежный метод, надо сказать. Так можно где угодно оказаться, хоть к самому кенигу в канцелярию прокачусь. Кстати, с днем рожденья его!
Она подняла бокал, а потом быстро опустошила его. Я вздохнула, наблюдая за ней, а потом принялась вытаскивать из холодильника еду. Роми посмотрела на меня с благодарностью.
Она была Крысой. Не в том аморальном смысле, который люди почему-то сохранили за этим бедным животным. Крысы — некий жанр социальной жизни в Нортланде, где закон это просто такая штука, которую нужно обыграть. Крыс всегда мало, потому как если их ловят, то наказывают жестоко. Мужчин убивают, женщинам же грозит Дом Милосердия, откуда им никогда не выбраться.
Крысы путешествуют по Нортланду, не останавливаясь нигде, на работу, по крайней мере легально, они устроиться не могут, пособничество им чревато большими проблемами. Я не боялась, потому как была уверена в собственной ценности для Нортланда, но мама Роми, к примеру, на порог ее не пускала.
Роми рассказывала иногда, и я хорошо представляла ее, сидящую в телефонной будке, поджав колени, как она питается объедками или голодает по нескольку дней. Иногда было хорошо, летом можно и самой себя прокормить, говорила она. Я вспоминала мою одноклассницу, сгрызавшую заусенец за заусенцем на уроке родного языка, и мне отчего-то было грустно, что все с ней теперь вот так.
Но Роми выбрала это сама. Такова была цена свободы, я бы ее не заплатила, а Роми смогла. Еще в школе она говорила, что сбежит, и после выпускного, не дожидаясь, пока отец заберет ее на машине, она села на ночной автобус и уехала из Хильдесхайма. Она возвращалась сюда дважды: когда нам было по двадцать пять и сегодня вечером.
Словом, когда о Роми и таких, как она, говорили "крысы" не имелось в виду ничего символического, надбиологического. Они жили как крысы в самом прямом смысле этого слова. Я никогда не понимала вполне точно, почему Роми выбрала такую жизнь. В конце концов, мне тоже не нравилась перспектива всю жизнь проработать на одном и том же месте и нянчить четверых детей для такой же глупой жизни.
Но это все-таки была жизнь. Представления Роми, видимо, каким-то коренным образом расходились с моими.
Некоторое время Роми жадно закидывала в рот еду, не разбирая, наверное, вкуса, потому как смешивала друг с другом несочетаемые продукты вроде паштета и яблочного джема.
— Только не трогай томатный соус, — попросила я. — Рейнхард без него ничего не ест.
— Соуса тебе для подруги жалко, — она усмехнулась, вытерла рот рукой. У Роми на пальцах были все те же заусенцы, и она закусила ими, как в старые добрые времена.
— Я так рада, что ты приехала, — вдруг начала я, и Роми мне подмигнула.
— Ну, я ненадолго. Просто сегодня праздник, легче затеряться в толпе.
Роми была здесь не только для того, чтобы вдоволь наесться. Она знала, когда приехать. Она знала, что мне грустно. Я обняла ее, и Роми по-обезьяньи отпихнула меня тощей рукой.
— Все, прекрати. Я тоже скучала. Я пошла мыться, а ты готовь для меня сплетни.
В ванную с собой Роми взяла сигареты и вино.
Через полтора часа, когда стемнело, мы сидели в моей комнате и ели фрукты. Роми хватала их с привычной жадностью, а потом, сытая, долго держала в руке. Она выглядела совсем девочкой, словно бы еще младше, чем десять лет назад. Я думала, что от жизни на пределе и время человека должно нестись на всех скоростях, но для Роми оно будто повернулось вспять.
Роми с восторгом рассказывала о том, как путешествует по всей стране. Она увидела море и была на островах, ничто и нигде ее не держало, были разные люди, встречи и расставания. Она была словно роман, открытый мной так вовремя. Я слушала ее, затаив дыхание.
Я, в свою очередь, делилась немногочисленными сведениями об общих знакомых. Но это Роми мало интересовало, кто где работал прежде, тот там и остался, мужья и жены тоже отличались постоянством. Роми хотела знать про проект «Зигфрид», но я только качала головой.
— Я не могу рассказать. Карл узнает о тебе.
— Но я же не скажу тебе, куда пойду и как. Пусть этот твой Карл отсосет.
— Пусть, — сказала я. — Но только если я тебе скажу что-то, чего ты знать не должна, тебя будут искать очень активно.
Роми нахмурилась, а потом махнула рукой.
— Да кому нужны твои тайны!
— Даже мне не нужны.
Мы засмеялись, и я сказала:
— Хочешь откуплюсь от тебя шоколадными конфетами?
Как только я встала, за окнами раздался салют. Я была далека от лестного предположения, что чествуют мой подвиг, но и правда пришла ко мне не сразу. Мы совсем потеряли счет времени, наступила полночь и чествовали кенига. Это будет длиться всю ночь.
— А почему ты не там? — спросила Роми. — Не то чтобы я хотела свалить от тебя раньше и все это время думала, когда ты уйдешь, но…
— Завтра важный день, — сказала я. — Я же тебе говорила.
В этом секрета не было, однако отчего-то я не имела права разглашать, что я изучаю политологию. Нортланд хранил свои тайны довольно абсурдным образом.
— Кроме того, Рейнхард не любит толпу.
— Ну да, ты же его нянька.
— Я его все.
Роми засмеялась, и я сама тоже улыбнулась.
— Ты моя королева пафоса.
Я сходила в комнату и проверила Рейнхарда. Салют интересовал его куда меньше, чем машинка. Он сидел в той же позе, что и вчера, что и каждый день. Я даже позавидовала такой определенности. Он не знал, что все заканчивается.
Я вернулась к Роми, и мы вышли на балкон. Мы стояли среди моих комнатных роз и смотрели на город. Я жила на десятом этаже, не далеко от центра, так что Площадь Народа была видна нам с Роми очень хорошо. Людей было много, целый разбитый муравейник. Вырванные из своей повседневности и сложенные в толпу, люди вздымали руки, когда раздавался залп салюта. Океан покорности.
Мы с Роми смотрели на них, две женщины, чье единственное преимущество — неприсутствие там. Роми молчала, и я молчала. А потом я увидела огонь. Дагаз, состоявший из точек-факелов, казался мне клеймом на теле толпы. Он двигался, волновался вместе с людьми. Рекламные щиты вдруг отразили Себастьяна Зауэра, голос кенига. И хотя этот голос долетал до меня в стабильной, искусственной громкости, я вдруг осознала, что не понимаю слов. Мне стало будто бы душно, толпа освещенная огнем, освещенная неоном, огороженная небоскребами, отмеченная дагазом, стала вдруг для меня притягательной, первобытной темнотой. Мне захотелось быть там, в жаре и дыхании людей, среди рекламы, стекла и металла, среди огня, вскинутых рук и экстаза, в этой смеси первобытного и технически совершенного было сладострастие, которое настраивало мой разум на чуждую волну. Два огня — пламя и неон, и люди, которые пришли туда не потому, что любят Нортланд, а за покорностью ему.
Потому что в этом было нечто расчеловечивающее до предела, от индивида до организма, от организма до клетки в нем. Почти сексуально будоражащее ощущение страха перед наказанием, общность и обнаженность, огни цивилизации, сходящиеся друг с другом.
Я зажмурилась и потерла виски. Роми смотрела на далекую площадь долго, дольше меня. Зрачки ее были сильно расширены даже для ночного времени. Расширенные зрачки, подумала я, признак возбуждения.
Мы вернулись в комнату, тяжело вздохнули, словно все это время давила на нас толща воды. Я включила телевизор, сама того не ожидая.
Мы сели прямо на пол и стали смотреть. Все каналы были одержимы одним и тем же. Экран глотал экраны, с которых лилось изображение. Медийная спираль, чем больше экранов, тем более опосредованное складывается впечатление, и вот уже даже не ясно, лгут тебе или нет. Какая разница, если это просто картинка?
Себастьян Зауэр был идеальным человеком. Я не знала, был ли он искусственным. Вполне возможно, что не был. Безусловно, актер он был хороший, а красота его не вызывала желание разве что в стариках и старушках. Он был человек из расколотых воспоминаний прошлого, из наших сокровищ, из того немногого, что было до Нортланда — не то святой, не то какой-то из безымянных ныне королей. У него был томный взгляд и пухлые губы. Он не был мужественным. Себастьян Зауэр был символом сексуальности и красоты, в общем-то не касавшимся вопросов пола и ориентации.
Он вызывал желание безликое и далекое, нечто подобное посещало меня, когда я впервые оказалась в музее, и мне захотелось украсть одну из картин, на которой была изображена женщина в блестящем от дождя, как от слез, саду.
Себастьян был своего рода искусством, и в его прекрасный рот вкладывал свои слова наш кениг. Иногда я сомневалась, есть ли он на свете. Мы никогда его не видели. Раньше его скрывал отец, который направлял нас прежде, затем он скрывал себя сам.
Некоторые даже считали, что Себастьян и есть кениг, но это была, конечно, глупость. Себастьян рекламировал кенига.
Роми уселась поближе к телевизору, склонилась к нему и коснулась губами изображения Себастьяна, когда камера взяла крупный план.
— Думаю, Себби Заэур любит меня.
— Себби?
— Ага. Один раз я видела его в толпе. Он смотрел прямо на меня.
Роми мечтательно улыбнулась, потом сказала:
— Я уверена, что он запомнил меня.
И я видела — это правда, в том смысле, что Роми совершенно не сомневалась в себе. Забавно, подумала я, что Роми, выбравшая жизнь крысы, была по-девичьи влюблена в Себастьяна. Она даже говорила, что собирает с ним календарики. Учитывая ее вечно отчаянное положение, они должны были стоить для нее необычайно дорого.
— Он тогда улыбнулся мне, — продолжила Роми.
— Я помню эту историю.
— То было в Ратингене.
— Ага, я знаю.
— На параде.
— Да, помню.
— Он понял, что я девчонка.
— Непременно.
— И улыбнулся мне.
Я сделала звук погромче, а Роми еще раз припечатала поцелуем губы Себастьяна Зауэра.
— О, Себби!
Себастьян улыбался так, что даже у меня закрались подозрения, что он говорит со мной лично. В то же время сам Себастьян ни с кем не говорил. Речь принадлежала кенигу, и Себастьян передавал ее не от третьего лица, а словно бы кениг управлял им, как чревовещатель куклой.
— Мой Нортланд, когда я вижу, как ты приветствуешь меня, я чувствую гордость.
Я нахмурилась. Разве Нортланд — это мы? Но вспомнив те минуты на балконе, я поняла — да, да, мы. Странные, разобранные на части существа, составляющие Нортланд.
— С каждым годом я вижу, как меняется наша жизнь. Могли ли мы помыслить о технологической революции, которую совершили наши доблестные ученые. Могли ли мы помыслить о достатке, которого достигнем? Наш народ остался после опустошающей войны, на всей земле единственные, мы оказались достойны. Поколение за поколением терпело лишения ради нас, ради того, чтобы мы жили в комфорте и достатке. Я — лишь звено в цепи поколений, и я признаю, что могу сделать только пару шагов к будущему нашего великого народа, и дорога мне выпала намного более легкая, чем моим великим предкам. Они шли сквозь тернии, я же иду по тропе. И пусть наша с вами жизнь — лишь несколько мгновений по сравнению с тем, сколько отмерено Нортланду, мы сделаем все, чтобы оставить нашим детям и внукам лучший мир. Тропа, по которой идем мы, превратится в проторенную дорогу, а через несколько поколений станет магистралью…
Я вдруг выключила телевизор, и красную кнопку нажала с таким остервенением, словно в речи упомянули Эрику Байер, смертельно ее оскорбив.
— Эй! Себби!
— Дрянь какая, — сказала я, разозлившись. В прекрасной, блестящей обертке по имени Себастьян Зауэр, нам скормили очередную медийную сказку о жизни для Нортланда, питающегося своими детьми. От лицемерия сводило зубы, как от излишней сладости.
— Верни Себби!
— Только без слов, — сказала я. Снова включив телевизор, я вдавила кнопку отключения звука, и теперь Себастьян Зауэр представлял собой исключительно красивое зрелище, безо всякой примеси склизкого отвращения.
— Что думаешь? — спросила я у Роми. Она снова поцеловала экран.
— Прекрати, тебя током ударит.
Роми вдруг повернулась, ее светлые глаза чуть грязноватого, как вода в аквариуме, цвета показались мне еще более странными, чем обычно. Взгляд Роми вонзился куда-то мне в шею, и она задумчиво сказала:
— Знаешь, что? Я почти уверена, что земля полая.
— Что за глупости?
— А что бы нет? Ты лично проверяла, какая она?
На это мне было нечего ответить. Я даже не могла доказать, что она круглая. И вообще-то довольно фантастично предположение, что мы дрейфуем в бесконечном, темном пространстве на небольшом, в этих масштабах, шарике. Жаль, у нас не было астрономии. Интересно, нужны ли солдаты-астрономы? Я могла доказать только что-то, с чем была знакома, но на таких основаниях науку не построишь.
— Ладно, не проверяла.
— Твое знание о мире строится на авторитетах.
— А твое на буклетах, которые оставляют в отеле.
— Слушай, Эрика, серьезно. Я почти уверена, что мы живем во внутренней части земли. К примеру, почему мы не хотим летать на космических кораблях? Мы же великий Нортланд.
— Мобилизационное, параноидальное общество поддерживается экспансией и тотальной войной, а не великими гуманитарными достижениями.
— Точно. Ну или как-то так. Но нам больше не с кем воевать. Но почему-то мы не хотим воевать в космосе.
— Потому что это глупо, Роми. Там никого нет.
— Ну, можно было проверить.
— У тебя дурацкие аргументы.
Роми выставила указательный палец, ткнула им куда-то вверх.
— Моя теория, короче, состоит в том, что мы живем внутри земли, а не снаружи. Я думаю, что небо не настоящее. Снаружи тоже живут люди. Мы от них прячемся. Или они нами управляют. Возможно, мы просто полигон для испытаний методов контроля населения.
Я засмеялась.
— Последнее похоже на правду.
Роми еще в школе увлекалась теориями заговоров, к примеру, она верила, что правительство фторирует воду, чтобы добиться от нас покорности. Или в то, что кениг на самом деле неудавшийся продукт генетического эксперимента, поэтому и не показывается. Но теория про то, что мы живем внутри земли была, пожалуй, самой странной.
— Вот смотри, как раньше было много стран.
— Мы точно не знаем, сколько.
— И что ни человека не осталось, мы что все народы уничтожили?
— Их остатки ассимилировались с нами.
Разговор становился все более абсурдным, и в то же время моя позиция стала казаться мне шаткой, как это часто бывает при попытках отрицать что-то настолько далекое от реальности.
— Все, Роми, — сказала я. — То, что не может быть опровергнуто, это вопрос веры, а не знания. Фальсифицируемость — признак науки.
— Ох, какие мы умные стали.
— И как ты предлагаешь проверять твою теорию?
Роми почесала бровь.
— Не знаю. Кидать камни в небо.
Мы обе засмеялись, и напряжение каким-то образом исчезло мгновенно.
Роми покинула меня после двух часов ночи, сказала это лучшее время, но для чего — умолчала. Это было мудро. Я дала ей с собой еды, мыла и сигарет, сказала возвращаться еще и не попадать в беду.
Как только дверь за ней закрылась, я подумала, что не увижу ее еще очень долго. В связи с этим нахлынули и ожидания от завтрашнего дня. Я пришла к Рейнхарду, постояла в дверях и подумала, что это был наш последний вечер вместе. Хотя мы вряд ли провели бы его каким-то отдельным от череды одинаковых вечеров образом.
Рейнхард не спал, и я сказала:
— Отдохни, пожалуйста. Тебе завтра предстоит сложный день. А потом все дни станут сложными.
Он посмотрел куда-то сквозь меня — у него был особый взгляд, даже если он касался меня, я никогда не была объектом видения. По крайней мере, так казалось. Он фокусировался на людях не больше, чем на предметах. И о чем тут жалеть? По чему скучать? И как так могло случиться, что мне защемило сердце при взгляде на него?
Я еще посидела с ним, рассматривая Рейнхарда, запоминая.
— Хорошо, не буду тебя беспокоить. Сегодня вся страна не спит. Может, тебе мешает шум?
Я прошла мимо него и закрыла ему окно, а дверь оставила открытой, чтобы Рейнхарду не было жарко.
Приняв душ и переодевшись в ночную рубашку, я легла в кровать и почувствовала, что читать мне не хочется. Завтра и Маркус Ашенбах изменится, может быть даже более радикально, чем при прощании с частью мозговых тканей.
Я выключила свет и легла спать. Рейнхард пришел через полчаса, когда я все еще не могла заснуть. Мне все время было душно, так что балкон я закрыть не могла, а люди снаружи шумели, как особенные, всесильные и неутомимые версии себя. Завтра все они будут глотать кофе на работе и сожалеть. Но сейчас толпа бесновалась совершенно дионисийским образом.
Он лег под мое одеяло, невесомый, неслышный, как кот. Мы периодически спали вместе, но никогда не касались друг друга — одеяло было достаточно большим, а кровать просторной. А тут я вдруг нарушила правило и повернулась к нему.
— Рейнхард, мы завтра больше не увидимся.
Он лежал на спине и смотрел в потолок, безответный, как в гробу.
— Может, никогда-никогда. Наверное, ты будешь при большой власти. Если все пройдет хорошо, я не встречу тебя на улице. У тебя в руках будут капиталы, компании. А может они сделают тебя генералом? Кем ты станешь?
Он не двигался, даже глаза замерли. Но мне вдруг показалось, он слушает меня.
— Я очень привязалась к тебе. Я не думала, что смогу привязаться так к мужчине. Что, конечно, характеризует меня как психологически неразвитую, инфантильную женщину с травмой по поводу отца. Я благодарна тебе за все, что ты мне дал.
Рейнхард вдруг повернулся ко мне. Взгляд его устремился куда-то за окно, где неон и пламя сливались друг с другом, и небо становилось светло-фиолетовым.
— Завтра мы с тобой так искреннее не поговорим. Будет Карл, он все испортит. Ну, знаешь, как всегда.
Я опять не заметила, что плачу. Пора было пить успокоительное и примиряться с мирозданием, но все это было мне боязно.
— Я желаю тебе удачи. Научись делать все, что хочешь, не нарушая предзаданных координат. Это кажется невозможным, но вполне реально. Думаю, ты справишься лучше меня. И можно я тебя обниму?
Он, конечно, не ответил, а я его все равно обняла. Рейнхард не отстранился. К моим прикосновениям он уже привык, но мы никогда не были так близко. Я услышала биение его сердца в груди, и дыхание его стало ощутимым. Он не обнял меня в ответ, но дал побыть рядом. От него исходило человеческое тепло, которое было мне очень нужно и дорого.
В конце концов, я перевернулась на другой бок, решив оставить его в покое. Мне стало очень спокойно, и я ненадолго заснула. Проснулась я от непривычного ощущения его дыхания на своей шее. Еще не вполне оправившись ото сна я ощутила еще несколько вещей: нарастающие крики — финальная часть парада, шествие с огнями, поджигающее рассвет, биение сердца Рейнхарда — куда менее спокойное, чем я слышала до этого, и его возбуждение.
Я не знала, каким образом он справлялся с подобными, вполне естественными, впрочем, импульсами и бывали ли они у него прежде вообще, но все это никогда не касалось меня. О, пожалуй эта мысль претендовала на лучшую игру слов в моей голове за последнее время.
Или худшую, смотря любят ли судьи пошлую безвкусицу. Я занервничала, мне стало стыдно, и я даже не решалась посмотреть, спит ли он.
— Рейнхард, — прошептала я, хотя от этого было, как и всегда, мало толку. Удивительно, но паника меня не накрыла, хотя комфортной эту ситуацию назвать было сложно. В ней имелось нечто сверх неловкости. Какая-то не то инцестуальная, не то почти зоофилическая порочность. Я замерла, сердце мое билось так, что выплюнуть его на подушку казалось приятной перспективой.
Наверное, он почувствовал нечто такое, когда я обняла его — физиологическая реакция мужчины на близость с женщиной. Я не привыкла так о нем думать и только теперь поняла, что обнимать его, когда мы в одной постели, возможно было не лучшим решением.
Хотя откуда ему было знать о том, для чего мужчина и женщина ложатся в постель?
Рейнхард неожиданно ткнулся носом мне в затылок, в этом движении было нечто животное. Нос у него был холодный. Он не умел целоваться, но я вдруг подумала, что это могло бы быть поцелуем, инстинктивной попыткой выдумать что-то подобное заново.
Я была теплой и приятно пахла (по крайней мере, у меня были надежды на это, раз уж я соблюдала все правила гигиены), может этого ему было достаточно, чтобы найти меня привлекательной в физическом смысле. Он вдруг двинулся мне навстречу, и я сильнее почувствовала его. Непроизвольно я громко выдохнула, нарушая собственное решение сделать вид, что ничего не происходит. Он двигался, еще толком не понимая, чего хочет, просто оттого, что это было приятно. В этом было нечто особенно волнующее, словно мы с ним заново открывали секс.
Я не могла понять, хочу я оказаться далеко от него или нет. Я чувствовала его дыхание на своей шее, прерывистое, возбужденное. За окном кричали, славили Нортланд, но кроме этого слова я не слышала ничего, все остальное слилось в первобытный рык и пламя.
Все стало вдруг первобытным. Я сама ощущала возбуждение, постыдное, вызванное не тем, кем Рейнхарду предстоит стать, а тем, кто он есть сейчас. Я чувствовала себя влажной, грязной, и все стало туманным, словно бы я опьянела. Я и сама не поняла, когда именно начала отвечать на его движения. Мне было приятно как-то за пределами меня самой, за пределами того, что я о себе знала.
Крики за окном, возбуждение, его дыхание и ощущение его в такой близости слились для меня в единое, странное, надличностное ощущение. Я не знала, было ли что-то такое у других женщин с их подопечными. Происходящее казалось мне одновременно неестественным и притягательным. Я боялась и одновременно хотела, чтобы он завершил все это тем или иным способом.
Я не думала, что он вполне осознает, что делает, и это одновременно пугало и притягивало меня. В отсутствии разума у человека остаются инстинкты, и во мне теплился почти детский интерес, я хотела узнать, как далеко он может зайти со мной.
Я не чувствовала, что мы делаем это, он делал нечто со мной, и я что-то с собой делала. В голове бился Нортланд. Нортланд делает что-то с нами, и мы с собой что-то делаем, чтобы быть готовыми для него.
Мои сравнения из дешевого политизированного порно (каким, стоило отметить, и стала в этот момент моя жизнь), прервал Рейнхард. Он вдруг перехватил меня за живот, притянул к себе ближе, задрав на мне ночную рубашку. Даже такой иллюзорной преграды как ткань между нами не осталось. Он сильнее прижался ко мне, и я почувствовала укус — не болезненный, почти приятный. Мне стало стыдно от того, что теперь он чувствовал, какая я влажная, хотя, откровенно говоря, стыд подразумевает, что у всех участников неловкой ситуации ясное сознание. Я не могла сказать это ни о ком из нас: ни о себе, ни о нем, ни о целой стране сегодня.
Он держал меня крепко, от этого внизу живота горело и тянуло, было почти больно. Я подумала, что пожалею об этом сильно-сильно. Он был готов, и я была готова, и теперь мы чувствовали друг друга слишком хорошо, даже не было страшно, как перед операцией, когда уже подали наркоз. Тоже забавное сравнение, я надеялась, что они кончатся. Я надеялась, что мне никогда не придется думать об этических нюансах подобного поступка.
Я застонала, когда он заставил меня податься к нему, и я почувствовала его член, коснувшийся меня почти у входа. Все мое тело желало его проникновения, и Рейнхард чувствовал, что именно это принесет настоящее удовольствие, мы оба достигли высшей точки возбуждения, за которой обрыв, бездна. Он был твердый и такой горячий, мне казалось, что тело мое нуждалось в нем. Но когда я ощутила, что он войдет в меня прямо сейчас, волна страха поднялась в груди. Крики за окном стали нестерпимыми, и я почувствовала запах пламени.
— Рейнхард!
От неожиданности он ослабил хватку, и я вырвалась. Я даже не посмотрела на него, рванула в ванную так, словно от этого зависела моя жизнь, закрыла дверь. Я стянула с себя рубашку и залезла в ванную. Я не знала, сколько все это длилось. Возможно, очень недолго. Время стало пружинкой, на которую я наступила, и теперь она резко разжалась, так что секунды плясали у меня в висках. Я включила воду и взяла сигареты, оставленные Роми.
Закурив, я выпустила дым к потолку. Пульсация внизу живота постепенно стихала, словно бы поднималась к груди. И я засмеялась до невозможности громко. Весь вечер сложился для меня в сюрреалистическую картину: приезд Роми, ее теория о полой земле и поцелуи, адресованные экрану моего телевизора, и то, что меня почти поимел слабоумный, пока мои любимые, дорогие мои соотечественники шагали с факелами сквозь Хильдесхайм, опьяненный рассветом.
Слава кенигу, с днем рожденья кенига! Слава садомазохистическому конформизму слабых, слава сильным, сбежавшим из системы.
Всем слава!
Я взяла бутылку и залпом выпила оставленное Роми вино. Вкусным оно не оказалось.