Так что, в конечном счете я не проспала ни минуты, как и миллионы моих соотечественников, отправившихся после постыдной политической оргии на работу. Моя ночь была проведена не менее грязным образом, чем чествование людоедского Нортланда.
Я посмотрела на себя в зеркало, оценила изменившийся тон синяков под глазами — цвет стал почти красивым, ударился в легкую, цветочную лиловость.
Сколько из них, подумала я, жалеют об этом сегодня? А сколько уверены в том, что кениг говорит правду, и все мы плывем на этом корабле под названием Нортланд в будущее, откуда все равно нет возврата.
Сколько людей идут на работу счастливыми, не думая о том, в кого мы все превратились?
Надо признать, недовольство социальными порядками и падение нравов помогли мне несколько возвысить себя над толпой и тем самым суметь выйти из ванной.
Я заглянула в комнату. Рейнхард еще спал, и я не стала ему мешать. В конце концов, это было последнее безмятежное, лишенное обычных человеческих забот утро в его жизни. При взгляде на него я познала глубины стыда, о которых прежде не подозревала. И дело здесь было не в ситуации, которая случилось со мной, а в том, как я поступила с ним. Я почувствовала себя мерзкой предательницей, словно бы в чем-то обманула его доверие.
Мне стало от себя так противно, что оставалось только готовить завтрак, чтобы в процессе соприкосновения с запахами и вкусами еды вовлечься в приятное, повседневное забытье.
Я щедро заправила омлет томатным соусом, подумав, что Рейнхарду будет приятно. Глаза щипало от недосыпа, но запах крепко заваренного кофе возвращал меня к жизни. Изредка я сверялась с круглыми часами над столом, в центре циферблата которых сверкал дагаз, разбавляя минимализм и строгость позолотой. Мы никуда не опаздывали, я даже могла позволить себе получасовой сон, однако несмотря на хрупкость утра после бессонной ночи, я не чувствовала себя способной отдохнуть.
Накрыв стол для нас с Рейнхардом, я пришла к нему.
— Рейнхард, — позвала я. Он всегда реагировал скорее на звук, чем на имя. Я смотрела на него, а он нахмурился, перевернулся на другой бок, затем, когда я позвала еще раз, открыл глаза, ища источник звука.
— Доброе утро, — сказала я. — Пойдем завтракать.
Я ушла на кухню, но он за мной не пошел. Однако через некоторое время снизошел почтить меня своим присутствием, ровно в ту минуту, когда мы начинали завтрак обычно.
— У тебя потрясающие биологические часы, — сказала я. Он сел за стол и взял вилку со странной, не то забавной, не то жутковатой неловкостью, присущей ему в обращении с предметами. Разговор у нас, конечно, не клеился, и все же я подумала, что не представляю себе, как буду без него. С Рейнхардом никогда не было одиноко, он был живым и важным.
Впрочем, через месяц мне дадут еще одного подопечного, с ним дело пойдет быстрее. Снова и снова, пока я не умру, они будут сменяться в моей жизни.
Отчего-то эта мысль, которая должна была успокоить меня своей монотонностью, принесла одно расстройство. Есть, кроме того, не хотелось. Я пила кофе и смотрела на часы. А теперь, Эрика, сделай что-нибудь, что поможет тебе превратить свое существование в менее бессмысленную субстанцию, скомандовала я себе.
И вдруг сказала:
— Прости меня.
Рейнхард скреб вилкой по тарелке, вырывая из фарфора тоскливейший звук. Я пододвинула ему свою порцию, и он принял ее. Если бы только он мог так же легко принять мои извинения. Мне казалось, что вместо меня говорил хорошо подслащенный кофе, единственный источник жизни в моем теле.
— Я не должна была так обращаться с тобой. Ты хороший, ты человек, ты очень важный. Все это было неправильно. Прости.
Он встал из-за стола и пошел в ванную. Стоило ли воспринимать это как горделивый отказ? У меня не было никаких доказательств того, что мои извинения швырнули мне в лицо, однако я превентивно осудила себя за неверно подобранные слова. Вернее, не за слова. Карл мог сколько угодно называть Рейнхарда овощем и упрекать меня в том, что я слишком с ним ношусь. Но я знала, что он понимает больше, чем всем, даже мне самой, кажется. Каким-то невообразимым, чуждым мне образом, какими-то одному ему известными способами, но понимает.
Сегодня утром все мои сомнения развеялись, это был человек, и у него нельзя было отнять этой человечности. Последнее утверждение оказалось трагической опечаткой мышления, потому как именно этим я планировала заняться сегодня.
Крошка Эрика Байер, какие планы на день? Да так, выпить кофе, поболтать о том, о сем, а потом мимоходом лишить человека возможности выбора.
Но дать ему другие возможности, бесконечное море шансов. Может, не так уж ты и плоха, крошка Эрика Байер?
Рейнхард собрался сам и выглядел вполне аккуратно, а может я убедила себя в этом, потому что смущалась прикасаться к нему. Солнце вышло из-за туч с намерением разогнать мою тоску, и я это оценила. Мы шли непривычной дорогой, в сторону от кампусов, и я говорила Рейнхарду:
— Ничего не бойся. Все пройдет быстро, и уже через пару часов ты сможешь различать слова, они будут иметь для тебя смысл. Ты узнаешь, как «солнце», — я указала рукой на круглый, лучистый шар над нами. — Соответствует вот чему. Ты его видел каждый день, а теперь узнаешь, что это и есть — солнце. Разве не здорово?
Я не знала, сумеет ли он оценить это знание. Тут и там, сквозь каждую мою мысль, сочилось сомнение в том, что я поступаю правильно. Мне казалось, я вот-вот покалечу его.
Мы шли к Последнему Зданию. Так его все и называли, словно бы с торжествующей заглавной буквой в начале каждого слова. На самом деле это была небольшая пристройка к медицинскому корпусу, кипельно-белая и завершающая архитектурный ансамбль нашего скромного студенческого городка.
Ничего примечательного в нем не было, никого торжества разума над тьмой органических поражений. Тут был цех, вот и все. Аккуратные клумбы с пыльными цветочками придавали этому месту какой-то до нелепого обычный вид.
Лили и Ивонн со своими подопечными уже стояли у входа в здание. Мы все провели ночь без сна, и это нас вдруг сравняло, словно одинаковый тон синяков под глазами сгладил разность наших судеб и интересов. Мы неожиданно обнялись, словно бы не виделись очень долго.
— Карла еще нет, он должен был быть здесь заранее. Я так волнуюсь, — прошептала Лили. — Что будет, если у меня не получится?
— У тебя все получится, Лили, — сказал Маркус. — А что ты будешь делать?
— Я же тебе объясняла.
— А. Я забыл.
Ханс сидел на крыльце, он смотрел вверх, на солнце, и это явно доставляло ему удовольствие. Все же им будет лучше, когда они обретут разум.
— Ты придумала, как заставить его полюбить Бетховена? — спросила я.
— Я попытаюсь, — ответила Ивонн. Она выглядела такой самоуверенной, что я не сомневалась — все неправда, она боится.
— Так, — сказала Лили. — Мы хорошо учились.
— Да, — ответила я. — К примеру, я прекрасно ознакомлена со всеми стадиями трансформационного кризиса в поздних феодальных обществах. Но это вряд ли нам поможет, если только мы не ожидаем восстаний вольных городов.
— Ты все видишь в негативном свете.
— Нет, я верю, что отказ от феодализма, в конце концов, привел общество к закономерному росту национального сознания и возникновению полноценных централизованных государств.
— Эрика!
— Когда я волнуюсь, я часто говорю чушь. Прошу прощения.
— Так-то, — сказала Ивонн, но я не удержалась:
— Хотя это не чушь, а вполне правомочное рассуждение. Так как вся ответственность западной цивилизации за свой исторический путь лежит теперь только на нас, думаю…
— Никому не интересно, что ты думаешь, — сказал Карл. И хотя тон у него был вполне обычный, я вдруг поняла, что он невероятно зол. Столкнувшись с ним взглядом, я увидела, что Карл больше обычного побледнел и зубы сцепил так, что будь он персонажем мультфильма, они пошли бы трещинами.
— Забыли про своего четвертого? — спросил Карл. Я и вправду не вспомнила про Отто. Он был тихий, незаметный мальчик, больше всего, судя по его повадкам, мечтавший вовсе не существовать. Иногда он разговаривал с нами, но всякий раз реплики его оказывались удивительно неподходящими ситуации. На его фоне я даже выигрывала пару очков в обаянии. Я его не боялась, в нем не было присущей мужчинам грубой воли. Отто мне почти нравился, но в нем не хватало материального присутствия, желания как-то занять собой пространство, чтобы мы подружились.
— А мы должны были привести его сюда сами? — спросила Ивонн, она бросила эту фразу легко, как одну из безобидных колкостей, вызывавших у Карла оскал, так и не оканчивавшийся вспышкой ярости. Ивонн любила подразнить его с азартом девчонки, возящей палкой по забору, слушая, как надрывается за ним собака. И вдруг этот пес сорвался с цепи. Карл схватил Ивонн за воротник.
— Еще одно слово, Лихте, и я испорчу тебе праздничное настроение.
Ивонн моргнула, затем улыбнулась ему широко и обезоруживающе.
— Простите, пожалуйста, куратор Вольф. Я не хотела.
Он грубо оттолкнул ее, рявкнул нам:
— Ждите здесь.
У нас, в принципе, других планов не было, и мы втроем почти одновременно, как смешные игрушки, кивнули. Карл, проходя по дорожке, сплюнул в клумбу, а затем вдруг прибавил шагу, и я поняла — проблемы у него, а не у нас.
Он не мог найти Отто. Маркус срывал завязи яблок, Рейнхард ходил туда и обратно по дорожке, а Ханс привычным образом считал. Мы слушали его голос и смотрели туда, где Карла уже не было.
— Знаете, — сказала Лили. — Это как с выпускным. Не так я представляла себе этот день.
— Да, — сказала Ивонн. — Или как с потерей девственности.
— У меня лично так получилось с жизнью в целом.
Мы не были подругами, но сейчас вдруг почувствовали, что одни друг у друга на свете. Мои самые близкие люди — мама и Роми, не поняли бы моих волнений сегодня. Нам не нужно было говорить, мы просто были друг у друга, и это было хорошее, стоящее чувство.
Мы курили сигареты под яблонями и любовались на клубы (безрадостные, надо сказать), а Карл все не приходил, и Отто тоже не было. Мы давно должны были начать, стрелки переметнулись через "стоило бы поторопиться" на "слишком поздно". Когда Карл появился один, мы втроем встали, отшатнулись к двери.
— Чего уставились? — рявкнул он. — Надеюсь, придурок повесился.
— А где Густав? — спросила Лили.
— В квартире, один, — сказал Карл задумчиво, а затем добавил:
— Но я посоветовался с начальством.
Нервы его были так напряжены, что, казалось, еще секунда, и он начнет стрелять или упадет замертво. Мне больше понравился бы второй вариант.
— Но будет первый, — сказал Карл вслух. Обычно он комментировал мои мысли в пределах моей головы.
— Значит, их будет трое. Приказ кенига, медлить мы не будем, — сказал Карл, словно бы самому себе. Он прошел к двери, оттолкнув Ханса, и ввел кодовый номер, которого мы не знали.
Внутри все оказалось стерильно-белым, как я, впрочем, и ожидала. Это было подобие изолятора. Единственными причинами не считать, что я потеряла способность воспринимать цвета, оказались знамена в коридоре.
— Девочки налево, мальчики направо.
— Уже? — спросила я.
— Скоро встретитесь.
Мы пошли с Карлом, а Рейнхарда, Маркуса и Ханса увели двое врачей, одного из них я знала по медицинскому корпусу, лицо другого показалось мне неприятным, и я совершенно точно его не помнила. Рейнхард некоторое время упирался, и сдвинуть его с места врачам было довольно сложно. Конец этой операции я уже не увидела, потому как Карл затолкал нас в кабинет и закрыл за нами дверь.
— Раздевайтесь.
— Это ужасная шутка даже для тебя, — сказала Лили.
— Нет, я серьезно. Раздевайтесь.
Мы медлили, хотя тон его не предполагал возможности отказаться. Карл мотнул головой, затем сказал:
— Это часть процесса.
Процесса унижения и дегуманизации, к примеру. Карл издал нечто вроде рыка, затем подскочил ко мне и принялся, почти вырывая пуговицы, расстегивать мой пиджак. Я заверещала, и он позволил мне отскочить.
— Так-то. Лучше давайте сами. Обожаю свою работу.
Но нет, свою работу он в тот момент ненавидел. Он крупно просчитался, он не контролировал Отто. Карл посмотрел на меня, и мысли из головы вымыло. Мы начали раздеваться.
Кабинет был похож скорее на комнату ожидания. Четыре кресла, пустое пространство середине. Правда, столика с журналами не предусмотрели. Мы разошлись к креслам, и я порадовалась, что одно из них пустует, что Отто не было. Если, к примеру, считать или сосредоточиться на физических ощущениях, то раздеваться вовсе не так отвратительно.
Раз, два, три. На пляже ведь люди это делают. Четыре, пять, шесть. Вообще-то все люди раздеваются, без исключения. Семь, восемь, девять. Обычно, правда, в одиночестве. Десять, одиннадцать, двенадцать. Интересно, как там Ханс? Скоро научится считать до скольки только захочет.
Я села в кресло и прикрылась пиджаком. Лили обняла колени и смотрела в потолок, изображая задумчивость. Ивонн стояла, облокотившись на спинку кресла, совершенно себя не стесняясь. Тело ее было прекрасно, но еще прекраснее было умение не придавать значения обнаженности.
— Отлично, — сказал Карл. — Обнаженный человек беззащитен, открыт. Хочешь сломать защитные механизмы даже самой крепкой психики — для начала заставь человека раздеться. Особенно это актуально для дам. Чувствуете себя беспомощными?
Он был прав. Мы чувствовали, даже Ивонн, хотя она прекрасно умела делать вид, что это вовсе не так. Было стыдно, противно, и в то же время как-то отупляюще пусто. Я закрыла глаза и почувствовала себя в невесомости.
Так и нужно, сказал Карл у меня в голове, постарайся расслабиться. У тебя это почти получилось, когда тебя чуть не трахнул умственно отсталый.
На этот раз Карл говорил мерзости не из любви к искусству, я чувствовала, что у этого была какая-то цель. Он прошелся мимо нас, вырвал у меня пиджак. Я не решалась открыть глаза.
— Я установлю между вами связь, — сказал он. — Но на самом деле я соединю их. До этого мы только тренировались. Сейчас все будет по-настоящему.
В голосе его была хвастливая радость, показавшаяся мне даже очаровательной. Я подумала: надо же, мы целый год готовились к этому событию, и в то же время ничего не знали о нем. Другие девушки, уже создававшие солдат, ничего не рассказывали о том, как это на самом деле случается. Я предугадывала и грядущую беседу с Карлом на тему неразглашения ценных сведений. И все же почему бы не позволить нам быть готовыми к тому, что произойдет?
А через секунду мне уже не нужно было ничего объяснять.
Это было как удар, как приступ удушья в полусне, как страшная новость, врывающаяся в твою жизнь с телефонным звонком, как высота, которой невозможно не бояться.
И в то же время это было прекрасно, потому как уничтожало, разбивало, раскалывало детское, мучительное ощущение покинутости, которые все мы храним с тех пор, как узнаем, что мы — не мать, и не отец, и не другие любимые и любящие люди.
Мы — это просто мы, ничего больше.
Но я больше не была только собой. У меня были и другие имена. Ивонн Лихте, Лили Бреннер, Эрика Байер. Три разные женщины, но уже спустя секунду я не помнила точно, какая из них я.
В моей тетради друг от друга спускались вниз, как капли, числа. Факторизация, думала я, она так помогает расслабиться. От семизначных чисел вниз можно было нисходить часами, если только не пользоваться калькулятором. А калькулятор — это жульничество, как и румяна на бледных щеках. Но второе мне, конечно, нравилось.
Мне нравились тяжелые сладкие запахи и медленный секс, я любила мужчин, но больше них — их взгляды. Мне нравилось, когда они смотрели на меня. Я бы с радостью оказалась сейчас на сцене. И я бы охотно выпила маргариту, а потом легла бы в постель с первым, от кого приятно пахло бы.
Я была маленькой девочкой, и мама любила меня.
Мама ненавидела меня, она бы с радостью вышвырнула меня из дома.
У меня была собака. У меня никого не было. Розовый цвет, нет, красный.
О, все это просто очаровательно. Значит, вы это я?
Пожалуйста, помолчи, я пытаюсь сосредоточиться.
Я попыталась открыть глаза, не вполне уверенная в том, где я, и окончательно запутавшаяся в более важном бытийном вопросе. Меня не было, но я была три раза подряд. Я открыла глаза, но темнота не исчезла. Мы стояли в ней, посреди пустого, необжитого еще сознания. Оно было как наш общий, только что построенный, дом, в нем не осталось ни одной нашей вещи. Наконец, я вполне осознала, что я — Эрика Байер, таково мое имя и такова моя судьба. Передо мной стояли Лили и Ивонн. В обнаженной темноте мы тоже были обнаженными, смотрели друг на друга, пытаясь сжиться с невероятной близостью, которую получили.
Мне не нужно было говорить. Им не нужно было отвечать. Я чувствовала их страх, беззащитное желание проснуться, злость на Карла и понимание, что даже если бы кто-то сказал нам, что будет, мы не были бы готовы. Откровение, которое мы получили, изменяло нас. Всю жизнь я была тайно убеждена, что полноценное существование — лишь моя прерогатива, все остальные чувствуют как-то по-иному, устроены легче.
Теперь я ощущала внутренние движения душ двух непохожих на меня женщин, и как же значимы они были. Это было счастье и невыразимая боль — настолько познать кого-то.
Я могла воспроизвести мельчайшие детали — липкое желание Ивонн оказаться в ванной, острые воспоминания Лили о матери и маленьком брате. Я не была уверена, что выдержу эту концентрацию жизни сколь-нибудь долго и не сойду с ума.
Ощутив запах нашатыря, я с радостью ухватилась за реальность. Я лежала на белом полу, надо мной был такой же белый потолок. Только чья голова так болела, моя или Лили? Кто ударился, упав с кресла?
Я пошевелила рукой и увидела, что Ивонн с точностью повторила мое движение.
— Минут через пять станет легче. Почти и не заметите.
Я слабо представляла себе, как это откровение может закончиться когда-либо.
— Вы должны отдать это им. Вы должны все им отдать. Без остатка.
Мы одевались, Карл молчал, и только так мы могли понять, что нам позволено привести себя в порядок. Карикатурная мерзость происходящего начала меня забавлять. Я ничем не была лучше других, не свободнее, не умнее, не счастливее. Но критическая позиция по поводу мира вокруг давала мне шанс немного позабавиться с тем, что причинило бы мне боль.
Чувствуешь себя лучше других? Посчитай свои привилегии, пока твои пальцы считают пуговицы пиджака. Я старалась не думать об Отто, не думать ни о чем. В голове у меня звенели чужие мысли, они были как волны, и хотя я не различала их, мне казалось, если я прислушаюсь, то мне станет ясно все о Лили и Ивонн.
Я старалась не сосредотачиваться, быть так близко с другими людьми против их воли казалось мне почти изнасилованием. Гудение в голове чуть притихло, когда я застегнула последнюю пуговицу.
Интересно, подумала я, это эротическая фантазия Карла, или все же так делают всегда. Карл не обратил на мои мысли внимания, он смотрел в потолок, крепко о чем-то задумавшись. А потом вдруг шагнул к двери, открыл ее перед нами с клоунской обходительностью.
— На выход. Вы и так провалялись здесь два часа.
Два часа? Я поняла, что совершенно разучилась ощущать время. Мне казалось, я была вне сознания (словосочетание "без сознания" здесь никак не подходило) около пяти минут. Голова болела, наполненная чужими мыслями, как луг — пчелами. Фантазии о цветах и зелени в этой белизне стали почти невероятными. Мы вышли в коридор. Противоположная дверь была открыта, и я увидела Рейнхарда. Позади него стояли Маркус и Ханс, то ли ждали своей очереди, то ли для них все уже завершилось.
Комната, в которой были они, не сияла белизной. Алели знамена, свечи с высокими языками пламени чадили и плавили контуры пространства, на металлическом столе стояли серебряные кубки и лежали кинжалы — все блестящее, комично и угрожающе пафосное. Вместо портрета кенига на столе стояла фотография Себастьяна Зауэра, форма делала его еще красивее, статичный, замерший, он казался божеством.
Перед Рейнхардом стоял офицер. Он легко удерживал его на коленях, казалось только положив руку на его плечо. Нечеловеческая сила офицера и выражение его лица, в котором сквозило нечто чуждое, выдавали его искусственное происхождение.
Однажды этот гордый, властный человек сам, едва ли что-то понимая, стоял на коленях перед кем-то чужим и жутким. Бесконечная цепь поколений. Добро пожаловать в мир мужчин, Рейнхард, подумала я. Офицер взял один из кинжалов, я увидела на нем гравировку, но надписи не прочитала. Быть может, на лезвии были имена — кинжалов было четыре, каждому предназначался свой. Один, ненужный, лежал в стороне. Два были испачканы в чем-то темным, спустя секунду я узнала кровь и, мне показалось, ощутила ее запах.
— Рейнхард Герц, — сказал офицер. — Нортланд даст тебе разум в обмен на верность его вождям и идеалам. Нортланд даст тебе силу в обмен на право отдавать тебе приказы, которые ты будешь выполнять беспрекословно. Нортланд даст тебе право жить в обмен на пользу, которую ты принесешь.
Он ведь еще ничего еще не понимал. Логичнее было бы ставить его на колени перед соплеменниками после того, как мы закончим с ним. Но Нортланд никогда не откажется от пафосной церемонии и не отложит ее без веской причины.
Смотреть на это было неприятно. Они забирали Рейнхарда у меня. Больше ничей. Ничей сын, ничей брат, ничей подопечный. Собственность Нортланда. Общности с человечеством будет у него не больше, чем у пистолета, принадлежащего кенигу.
Офицер коснулся острием кинжала шеи Рейнхарда. В этом было нечто эротическое, темное и чувственное. Порез получился тончайшим, хирургически аккуратным. Святость крови в Нортланде замкнулась сама на себя, больше нет никакой другой крови, кроме нашей, и мы купаемся в ней.
Лезвие прошлось по порезу, и кинжал присоединился к двум другим, испачканным, готовым. Словно сталь остудили. Я разозлилась на офицера, он причинял Рейнхарду боль. Однако, я оказалась к этому более чувствительна, чем сам Рейнхард. Он потер шею и посмотрел на руку, понюхал кровь.
Офицер вдруг схватил его за подбородок. Взяв со стола один из кубков, он стал поить Рейнхарда. Содержимое, вероятно, было красным, потому что Рейнхард не сопротивлялся.
Я подумала, что с кем-то более своевольным, к примеру с Маркусом, эта сцена могла быть комичной. Карл закрыл дверь, спросил:
— Насмотрелись?
Никто ему не ответил. Я почувствовала спазмы в глазах, коснулась своего лица, но слез не было. Обернувшись, я увидела, что плачет Лили. Мне стало ее жаль, но я, как никогда точно, знала, что не могу сказать ей ничего важного. Карл определил меня в первую из последующих комнат. Я помахала Лили и Ивонн, зашла в помещение, похожее на больничную палату, и услышала, как закрылась за мной дверь.
Здесь была белая, обитая кожей, койка, рядом с ней стояла капельница. Врач смотрел в окно, когда я поздоровалась с ним, он не ответил, указал на койку. Спектакль становился все более абсурдным, я чувствовала себя в каком-то ином мире, отражении того, в котором я жила до сих пор — похожем, но еще более интенсивном.
Я сняла пиджак, закатала рукав и легла на койку. Я не знала, могу ли я думать открыто, не читает ли врач моих мыслей. Карл был в этом плане меньшим злом. Я знала, о чем при нем размышлять позволительно, что он спускает нам, а за что наказывает.
Я могла позволить себе дерзость и даже смириться с наказанием. В случае же незнакомого человека, чей голос я даже не слышала, рисковать казалось глупой затеей. Я просто хотела, чтобы все закончилось — череда бессмысленных приготовлений к превращению гусеницы в бабочку. Метаморфозы насекомых, да, именно так, я все-таки не удержалась.
Врач подошел к стеклянному шкафу, взял антисептик и вату. Он некоторое время обрабатывал мне руку, движения его были безликими — не взволнованными, но и не уверенными, не осторожными и не грубыми. Так что, когда под кожу вошла игла, я почувствовала облегчение.
Раствор в капельнице был прозрачным, как и врач, он не имел каких-либо видимых свойств, и я не знала его названия. Надо же, единственное, что отличало меня от других, оставалось тайным. Что это был за препарат? Каково будет его действие? Он пробудит во мне что-то или, может быть, усыпит.
Я не знала ничего о том, кто я есть, как устроен мой мозг и из чего я, в конце концов, в этом смысле состою. Вскоре пальцам стало холодно. Я закрыла глаза и представила себе, как гуляю по летнему саду. Это был обезличенный, несуществующий сад, в нем было нечто от невыносимо геометричного пространства проекта «Зигфрид», нечто от скопления вишневых деревьев у дома моего детства. В саду было тепло и нестрашно, пахло цветами, готовящимися к своей короткой жизни, еще не окончательно расцветшими, но уже проявившимися, существующими. Были капли росы и далекий звон ручья, много-много случайной воды. И синее небо, которое не отличить от моря.
Как заболела вдруг голова. Я не стала открывать глаза, море, оно же небо, в моем воображении подернулось волнами. Я почувствовала, что представления накладываются одно на другое, верх и низ уже не имели значения, я бродила по саду, а надо мной впивались в небо голодные чайки и доставали оттуда серебряных, умирающих рыбок.
В голове зазвенело так, словно сознание подводило. Стало жарко и душно, мысли спутались, исчезли сад и море, и синева, и зелень, и я осталась одна с томительным ощущением распадающегося мира. И в то же время, как и всегда перед потерей сознания, мне было так спокойно и просто.
О, малышка Эрика Байер, даже если ты умираешь — это ничего страшного. Ничего страшного вообще нет. Головная боль отошла, хотя ощущение приближающегося обморока осталось. Я открыла глаза и увидела, что у предметов больше нет контуров. Через пару секунд я поняла, что это не страшные последствия препарата — на мне просто не было очков. Я нащупала их на тумбочке рядом, надела, и в мире сразу появилась какая-никакая определенность. Врач посмотрел на меня, и я отвела взгляд. Жалкие невротические подергивания моего сознания оставались при мне, я даже обрадовалась им.
Врач взял трубку белого, блестящего телефона, сосредоточенно покрутил диск, набирая номер.
— Рейнхард Герц, — сказал он. Голос у врача был низкий, хрипловатый, по-своему приятный. Я подумала, что готова, как машина, разогревшийся принтер, аппарат для томографии, что угодно, только не человек. Они вызывают его, потому что я готова.
Рейнхарда привели спустя минуты три. Лицо его было испачкано красным, казалось, он неаккуратно ел вишню или клубнику. От него пахло кровью. Мое сознание покачивалось, но, увидев его, я обрадовалась.
Я улыбнулась ему, но он не взглянул на меня. Коснулся стены, посмотрел на то, как закрыли за ним дверь. Двое офицеров стояли позади, врач сидел за столом. В соседней палате, я знала, была Лили. Я чувствовала это, и если настроиться должным образом, можно было услышать, как она считает про себя.
Наверное, Карл сошел с ума от того, что чужие мысли постоянно звучат у него в голове. Я посмотрела на врача, но он записывал что-то в большом журнале. Никто не говорил мне, как я должна была действовать. Карл всегда утверждал, что в словосочетании "органическая интеллигенция" акцент нужно делать на слове "органическая". Наши способности — нечто вроде инстинкта, и мы разберемся во всем сами, такова наша природа.
Теория оказалась сомнительной, учитывая, что они вводили мне какой-то препарат, расшатывавший мое восприятие.
— Рейнхард, — позвала я. Его подтолкнули ко мне, и я вдруг испытала к этому человеку нежность в последние моменты его беззащитности. Я взяла его за руки, сказала:
— Не бойся.
Но он и не боялся. Тогда я сказала:
— Я сделаю тебя совершенным, я обещаю.
Это лучшее, что я могла сделать для него прежде, чем отпустить. Я ненавидела всю эту систему, производящую солдат, но если бы я испортила его, он бы умер. Так я оказалась заложницей собственной привязанности. Вот почему мы прожили вместе год, чтобы мне было важно, каким он станет. Чтобы я хотела ему добра. Чтобы, в конечном счете, убеждениям моим помешало то человеческое, что просыпается в нас при соприкосновении с живым существом.
Что ж, пафос моральной философии мне удался, теперь нужно было, чтобы удалось все остальное. Мысли стали ясными, несмотря на головокружение. Я чувствовала себя, словно на экзамене.
Карл объяснял нам теорию, но что делать на практике никто точно не знал. Наверное, это, как и состояние соединенности с другими, объяснить было нельзя.
Я смотрела на Рейнхарда. Пока что он был един, но разум его все равно был, как и у всех нас, разделен на слои. Первый я называла мышлением, и он был у Рейнхарда практически не развит, потому что залит разросшимся до невообразимости вторым слоем. Я называла его желанием. Рейнхард, в конечном счете, делал абсолютно все, что хотел. Его не стесняло общество, он последовательно отказывался от всего, что не приносило ему удовольствия, он игнорировал мир там, где он ему не нравится.
Если бы он пожелал, к примеру, поймать зверушку и сожрать ее заживо, его не остановило бы осуждение или запрет. Он не контролировал себя, и оттого круг его желаний был очень мал. Я сравнивала его с собой. Я не хотела знать своих истинных мыслей, не хотела заглядывать внутрь себя.
Всю мою жизнь я запрещала себе жестокость, так что, в конце концов она начала казаться мне чуждой, приходящей извне, исходящей от кого-то, кто управляет, и я подумала, что схожу с ума. Мои желания, и самые страшные и самые прекрасные, росли от запретов. Желание и мышление Рейнхарда были сцеплены слишком сильно, оттого не поддразнивали друг друга, делали из него не того, кем мы все являемся, одержимого противоречиями и эмоциональной бессмыслицей человека, а кого-то совершенно, с виду, нам чуждого.
Он не знал покинутости, страха, творческого вдохновения, вины, лжи. Сцепленные части его разума мешали ему развиваться. Я должна была развести их так, чтобы обе они представляли собой экстремальные значения. Я должна была дать пищу его мышлению и силу его желанию.
Об этом можно было, при должной склонности к самообману, думать, как о спасении. Но я знала, что разделяя его разум на части, я не спасу его. Я сделаю его кем-то иным, чем человек.
Но если я не смогу, его убьют. Если я не смогу, быть может, я отправлюсь в Дом Милосердия. Я вооружилась этими "если" как щитом.
Глаза, говорят, это окна души. Что ж, если так, то пришло время посмотреть на него по-настоящему.
Я взяла его за подбородок, и он не стал упираться, словно у меня тоже была сила, как у того офицера, как у всех них. Я обладала властью, создавая его, и эта власть опьяняла. Я подумала, раз уж нет никаких правил, раз это такой личный процесс, они ничего не сделают мне, если я ударю его. Я даже могла успеть вонзить иглу в его шею.
Я облизнула губы, эти мысли усилили головокружение, но дали мне и необходимое количество адреналина.
Глаза у Рейнхарда были светлые, с темным ободком по радужке. Он был такой смирный, такой покорный. Быть может, чувствовал что-то важное от меня. Я и сама ощущала эту особенную силу на грани потери сознания. Капля за каплей, вместе с препаратом, она приходила ко мне (хотя лучшей формулировкой было бы "восходила во мне").
Я смотрела ему в глаза, ничего не боясь, пока происходящее не стало пастельно-размытым, неважным, и я не почувствовала, что мы соединены. Не так, как с Лили и Ивонн, а совсем другим образом. Словно он был пустой сосуд, а я содержала все, чтобы наполнить его.
Я не закрывала глаза, но погрузилась в фантазию, как в реку, без возможности контроля и с ощущением лихорадочного движения, ударяющего по мне.
Мы были в этой же комнате, только это он лежал на кушетке, руки и ноги его были крепко связаны ремнями. На мне была форма офицера, даже фуражка. Я не совсем контролировала себя, как в своих страшных мыслях. На столе передо мной лежали инструменты.
— Больно не будет, — сказала я, надевая латексные перчатки. — Впрочем, приятно тоже.
Я была девушкой из своих фантазий, холодной и жестокой. На белых стенах, как плесень, расползались знамена Нортланда. Я взяла с блестящего, хромированного подноса коловорот, приладила к его голове.
— Нужно было тебя заранее побрить, — сказала я. — Но что уж теперь сделаешь.
Рейнхард смотрел в потолок, рот его, измазанный кровью, был открыт, я видела струйку слюны, приобретавшую розовый оттенок, стекая ему за воротник. На нем была полосатая, красно-белая пижама, он был мой праздничный леденец. Все это было отвратительно и привлекательно, блестело контролем, лоснилось жестокостью.
Я проделывала в его черепе дыры, и сопротивление кости казалось мне реальным. Сотворив в нем несколько дырочек, я взяла пилу.
— Сигарету, — скомандовала я, и мой услужливый доктор дал мне затянуться. Я махнула ему рукой в испачканной кровью перчатке и велела отойти. Когда я распилила Рейнхарду череп, я почувствовала удовлетворение от силы, которой обладаю. Я увидела нежный, молочно-розовый мозг с прожилками сосудов. И меня не затошнило, я коснулась его пальцами, затянутыми в перчатку, а потом чуть надавила.
— Коктейль, — сказала я. — Безалкогольный дайкири.
Трубочка оказалась у моих губ, и я втянула в себя сладость, слизнула сахар с края бокала. Моя рука проникла в его мозг, вошла в него, как в желе или зельц, как в нечто отвратительное.
Болезненно-яркая больничная палата исчезла, и я оказалась в темноте его разума. Я знала, что могу включить здесь свет, озарить все, и я сделала это. Ничего выматывающего, наоборот, потрясающая эйфория власти, пусть единственной в моей жизни, но абсолютной. Я стояла посреди почти пустой комнаты, она тоже была белой, но оттенка скорее молочно-мягкого, чем пронзительного, как в палате. Посередине стоял старомодный ящик. Я села перед ним и открыла его с интересом маленькой девочки. Внутри были игрушки, много-много игрушек. Я стала их раскладывать. Оловянные звери налево, набор карандашей в жестяной коробке с нарисованным на ней пейзажем направо, игрушечные пистолеты налево, книжки с картинками направо, куколок налево, кубики направо. Это была монотонная, но приятная работа. Я не знала, мои это фантазии или фантазии Рейнхарда. Первый образ абсолютно точно был мой, но этот порожден уже нами обоими. Я нечто в нем меняла. У меня получалось.
Игрушки, солдатики, машинки, плюшевые зайцы и заводные обезьянки постепенно сменились совсем другими вещами.
Я достала пистолет, настоящий, тяжелый, приносящий смерть. Я достала рапорт, написанный такими мелкими буквами, что ничего было не прочесть. Книги, документы, яд, дорогие наручные часы, деньги, ключи. Игрушки кончились, остались атрибуты власти и опасности. Я раскладывала их, еще не представляя, кто должен у меня получиться. Я была аккуратна, потому что я не хотела боли для него, только и всего.
Какой кошмарный способ любить.
Впрочем, ничего нельзя считать достаточно кошмарным, пока существует Карл.
Вдруг сундук опустел, и я снова увидела Рейнхарда. Он поддерживал меня, видимо, я все-таки потеряла сознание. По крайней мере, я очнулась в той же душной эйфории, которая сопровождала обмороки. Теперь у меня были затуманенные глаза, а у него ясные. Я смотрела на него и думала, узнаю или нет.
Те же светлые глаза с темным ободком по радужке, то же лицо, но выражение на нем совсем другое. Я даже не успела понять, нравится оно мне или нет, боюсь я или нет.
Я подумала: прощай, Рейнхард, теперь точно — прощай.
Я больше не чувствовала связи с Лили и Ивонн, я была так одинока, как только могла быть на этой земле.
А потом он поцеловал меня. Это был мой первый поцелуй, и отчего-то я попыталась ответить ему, как умею. Я вся дрожала, когда он обнял меня, и я не могла сказать, что страх или усталость наэлектризовали так мое тело. Мы целовались пару секунд, а потом офицеры забрали его от меня. Теперь им было сложно его вести, по крайней в мере первую секунду. А потом он подчинился, он вышел в их сопровождении, и я смотрела ему вслед зная, что больше не увижу его.
Больше никакого Рейнхарда. Я создала солдата.