Я стояла перед темной, тяжелой дверью его кабинета, и все вдруг стало казаться мне таким чужим. Уже два месяца я ходила в канцелярию свободно и без страха. Практически стерся из памяти мой первый визит сюда, полный ужаса, пахнущий смертью.
Здесь почти не осталось закрытых для меня дверей.
Теперь, когда Отто управлял кенигом, Рейнхард и его фратрия стали ключевым узлом в сложной сети коммуникативной власти Нортланда. И я вправду могла не бояться. Впервые за свою жизнь я не думала о том, что могу оказаться в Доме Милосердия или в могиле.
Будущее мое было чистым, как небо после дождя, свежим, посветлевшим. Ощущение подобное тому, которое испытываешь, когда отступает долгая болезнь. А ты уже и не знал, как это — дышать без боли, или как ясна может быть голова без чада головокружения.
Рейнхард не солгал. Нортланд и вправду менялся.
Они объявили нам, что расскажут правду о мире, в котором мы живем. Кениг лично выступил перед народом, так давно не видевшим его. Он говорил о том, что Нортланд был частью программы расширения жизненного пространства, которая стала единственным успешным проектом его предка.
Из нации победителей, мы стали сбежавшими, спрятавшимися под землей крысами. Но какое это было облегчение.
Как хорошо было знать, что победило все-таки добро, хотя бы в том его смысле, который может существовать в реальности. Добро, в конечном итоге, возможно лишь как отрицание зла.
Как хорошо было знать, что наверху существует мир, живущий совсем по другим законам.
Кениг сказал, что над нами надежные льды Антарктиды, что мы можем ничего не бояться, потому как защищены и спрятаны. Но важным было не это.
За снежными полями, которых я и представить себе не могла, высоко-высоко наверху есть другие люди, и, может быть, да нет, совершенно точно, у них все по-другому.
И хотя мы все еще не знали, как устроен Нортланд, и какими путями мы можем из него выбраться, я верила в то, что однажды окажусь в каком-то совсем ином месте. Быть может, кто-нибудь еще говорит на нашем языке.
Рейнхард никогда не говорил мне о мире снаружи. Желание знать, отвечал он, превышает наличную возможность жить с этим знанием.
Рейнхард теперь был одним из главных функционеров обновленного, честного Нортланда. И все причастные к нему сохранили жизни и свободу. Отто исполнял свою молчаливую роль рядом с кенигом, Лиза осталась с ним и со своей фратрией. Я жила с Роми и Вальтером, но теперь далеко от проекта "Зигфрид".
Я, Лили и Ивонн общались куда больше, чем прежде. И хотя мы ничего не решали в обновленном Нортланде, мы создали тех, кто решает. В этом была наша заслуга и наша вина, а кроме того — определяющая нас ответственность.
Мы были пародией на них. Они заседали в кабинетах, и слова их становились высказываниями. Мы сидели на кухне и жадно крошили эти слова, пытаясь выяснить, что идет не так.
Нортланд стал честнее. Информация из архивов попала в газеты, преступление Кирстен Кляйн связали с деятельностью Себби, теперь утверждалось, что он управлял ей. И хотя это не было правдой, Кирстен Кляйн могла жить дальше. Я не знала, предпримет ли она что-то снова.
Я бы не предприняла. Мне казалось, что человека хватает чаще всего на один единственный значимый поступок. Рейнхард говорил, что Кирстен общается с Маркусом. Ему это явно не нравилось. Лиза же наоборот отзывалась о Кирстен с теплом. Она утверждала, что Маркус становится чуть больше похож на нее.
А это то, о чем мечтает любой человек, говорила Лиза. Еще она думала, что Отто может сделать Маркуса более цельным, но, как в сказках, само его стремление отчасти придавало ему того, что Маркус искал. Лили говорила, что Маркус не хочет войны.
А война, так говорил Рейнхард, была совершенно необходима новому Нортланду. Я знала, почему. У меня был ответ столь очевидный, что Рейнхарду даже не нужно было объяснять. Каннибалистическая суть Нортланда требовала войны или крови собственного народа. Война могла спасти нас от собственных солдат.
С определенной точки зрения не стоило даже заботиться об этом. Пусть Нортланд пожирает нечто другое, пусть, наконец, перестанет вгрызаться сам в себя. Я по-всякому крутила эту мысль, пока она не стала просто безделушкой.
Война была чем-то большим, страшным, она пахла кровью, и с этим ничего нельзя было сделать, всякая мысль оказалась бессильна. Рейнхард и Ханс подстегивали всю эту военную машину, и ее уже было не остановить. Даже Отто не мог бы этого сделать, потому что он не умел влиять на солдат, которые окружали кенига.
Однажды мы с Ивонн встречали рассвет на балконе. Мы сидели на плетеных стульях, вытянув ноги, и смотрели на то, как восходит солнце. А я думала: это большая лампа или ядро земли? И что вообще происходит?
Солнце показалось мне таким красивым. Первые его лучи тонули в бокале вина, который держала Ивонн. Она покачивала им, смотря на маленькие волны.
— Ты знаешь, что война будет из-за нас? — спросила Ивонн. А я подумала, что ее благородство всегда застает меня врасплох. Мы курили, и сигаретный дым проникал в комнату, где спала Лили.
— Знаю, — ответила я. — И все время об этом думаю. Представляешь, сколько людей умрут?
— Да. У нас невероятно выносливые солдаты, и мы практически недосягаемых для атак. У них, наверное, какие-то технологии. Это будет не быстро.
— Ты думаешь, что лучше было, когда всем заправлял Себби?
Ивонн пожала плечами.
— Для нас хуже. Но ты никогда не задумывалась, почему он сменил символику? Он хотел порвать с прошлым.
— Теперь прошлое наступит, — сказала я задумчиво, смотря на золотистое вино в бокале Ивонн. — Как будущее.
Ивонн вдруг схватила меня за запястье, так что стало больно.
— И мы должны сделать с этим что-то. Пока не стало слишком поздно. Ты сможешь жить с этим? То, что ты сотворила, сотворило войну.
— Не то, — сказала я. — Кто.
— Так ты сможешь с этим жить?
Я не смогла бы. Поэтому я была здесь. Сегодня должен был совершиться (словно бы сам по себе, да?) мой единственный значимый поступок. Я не волновалась, все было серым, бесчувственным. Я должна была быть такой, чтобы суметь сделать все правильно.
Когда Рейнхард открыл мне дверь, я улыбнулась ему вместо того, чтобы поцеловать. Я чувствовала себя такой слабой. Но у меня был всего один шанс.
Я переступила порог его кабинета. Над дверью больше не было дагаза, это место пустовало. Они возвращали старую символику. Скоро здесь всюду будут знаки войны, а затем они, словно инфекция, разойдутся по стране, заразят нас всех.
Не нужно было этого допускать. Нельзя.
— У тебя тоскливый вид.
Он закрыл за мной дверь и словно весь мир захлопнул. Я подумала, нет ведь еще никакой войны. Покачнулась, прикрыла глаза и прислонилась к стене. От пульсирующей боли в голове было тяжело смотреть на что-либо.
— Я беременна.
Он смотрел на меня, а я смотрела на него. Некоторое время эти взгляды ничего не значили. Затем он улыбнулся.
— Это чудесно.
Я говорила ему правду. И это была не последняя, далеко не последняя причина, по которой то, что я собиралась сделать, представлялось необходимым. Приводить в мир новое существо, зная, что его ждет посткатастрофическая реальность, неправильно. И это не любовь.
Рейнхард опустился передо мной на колени, прижался щекой к моему животу.
— Ты рад? — спросила я. Он кивнул.
— Это нарциссическое, — сказал он. — Что может быть более сладким для эго, чем его символическое продолжение, проникновение из Я в не-Я?
— Место в истории, — ответила я. — Так?
Он поцеловал меня в живот. Я снова закрыла глаза. Все это очень хорошо мне представлялось: он, я, наш ребенок. Жизнь без запретов, свободное творчество, привилегированное положение. Любовь. Это было возможно. Это уже принципиально существовало.
Я запустила пальцы ему в волосы, погладила. Я подумала: а будет у нас сын или дочь? А какие у этого человека будут глаза? Чьи черты?
— Останови войну, — сказала я. — Ты ведь рад? Ты хочешь, чтобы у нас с тобой была жизнь здесь?
— Здесь жизни не будет, — сказал он. И его физическая нежность удивительно контрастировала с его голосом. Он широко улыбнулся:
— Но будет там.
Я смотрела на него, гладила его волосы.
— Рейнхард, — сказала я. — Ничего уже не будет. Нигде. Останови войну.
Я повторила эти два слова с нажимом. Я могла сказать их еще тысячу раз, если бы только они имели для него смысл.
— Мы победим. Эрика, их этические и идеологические системы не подразумевают того, что есть у нас. Они не способны создать солдат, которые будут воевать до конца, что бы ни случилось. А мы способны. Это, собственно говоря, главный урок поражения, которое мы потерпели.
— Отчего-то мне кажется, что урок был другой.
Боль в голове отступила. Я запрокинула голову, посмотрела в потолок. Он медленно кружился передо мной. Такая красивая люстра. Вот бы вынести ее на солнце, и там смотреть, смотреть, смотреть. О, кстати, как теперь называть солнце?
— Мы вырастили народ, — продолжал Рейнхард. — Подходящий только для войны. Они абсолютно искусственные. Мы выкормили их текстами. И это все, что им нужно. Понимаешь? Они готовы на любые лишения, лишь бы выбраться отсюда. Они будут поддерживать войну, будут клепать нам оружие, словно это дело их жизни. А мы построим для них…нечто грандиозное. Я построю для тебя то, что ты сможешь полюбить.
Я дернула его за воротник плаща.
— Встань! — сказала я. — Сейчас же встань и послушай!
Он осторожно встал, его близость вдруг показалась мне угрожающей, когда он поднимался, мы на секунду соприкоснулись губами.
— У каждого из них будет имя! Там множество живых людей, как и здесь. Матерей, отцов, дочерей, сыновей, сестер, братьев, друзей! Там много тех, кто как ты и я, близки и хотят жить дальше. Ты уже составил на этот счет необходимые циркуляры? Там фигурируют цифры? Сколько в них нулей?
Последняя цифра всегда ноль, говорил Вальтер.
— Это все будут живые люди! За всеми этими бумагами, которые вы посылаете из министерства в министерство, стоят страшные вещи. Придет время, и эти цифры станут мертвецами. Ты превратишь чернила на бумаге в море крови. Рейнхард, подумай об этом.
— Почему я должен об этом думать? Война — это существование. Война — это пища государства. Меня не волнуют люди. Я не человек. Ты, должно быть, об этом забыла.
— Не забыла. Я говорю не о тебе. Я говорю о себе. Я не хочу, чтобы ты совершал это. Забудь о том, что люди будут умирать. Забудь о том, что мы все хотим жить. Забудь о том, что ты будешь корежить человеческие судьбы с той и с другой стороны планеты. Черт бы с ними, со всеми этими людьми, правда? Но единственный человек, который был тебе когда-либо небезразличен — это я. И я умоляю тебя, потому что об этих людях буду думать я. Потому что я в этом виновата. Потому что я создала тебя.
Он сделал шаг назад.
— Я убивал людей. Для тебя это было чем-то вроде афродизиака.
Я густо покраснела. Мне показалось, что земля уходит у меня из-под ног. Даже мысли о войне, грядущей, грязной, кровавой войне вызывали у меня желание. Но человек — это не только то, что приносит ему удовольствие.
Это и то, что приносит горе.
— У тебя не было выбора. А сейчас он впервые есть. Ты — субъект, Рейнхард. У тебя есть голос. И любое твое высказывание станет перформативом. Ты сделаешь его реальностью, Рейнхард.
— Хорошо, ты тоже знаешь, как меня завести.
И я ударила его по щеке. Как в первый раз, когда мы оказались в постели.
— Прошу тебя, Рейнхард. Ты не понимаешь, как это важно!
Он не понимал. Рейнхард засмеялся.
— Я делаю только самое необходимое. Я создан, чтобы поступать во благо этого государства. Мы столько раз говорили об этом.
— Больше не будем, — пообещала я. Он коснулся рукой моей щеки, неторопливо погладил. Я поднялась на цыпочки и поцеловала его в губы.
— Я знаю, что ты не хочешь этого, — сказал он. — Но я делаю это и для тебя тоже. И для нашего ребенка. Для Нортланда. Я был создан тобой, чтобы делать то, что нужно Нортланду. А Нортланд это и ты тоже. Я думаю о тебе, когда думаю о Нортланде.
— Политически верное решение.
— Почему ты плачешь?
Я утерла слезы.
— От любви, — сказала я. — Рейнхард, я так люблю тебя.
Я впервые говорила о любви, и это оказалось легко-легко. Правильно. Словно никаких других слов никогда и говорить не стоило. Я поцеловала его снова.
— Я люблю тебя, как никого и никогда больше не полюблю.
Он ответил мне, обнял, прижал к себе.
— Я тоже, — сказал он. — И я не имею в виду, что в этой же невозможной степени люблю самого себя. Спасибо тебе за все, Эрика.
Он говорил так, словно знал, что я сделаю. Но Рейнхард не знал, иначе он остановил бы меня.
Ивонн сказала, что с Хансом она разберется сама. Что это ее работа. Моя работа была здесь. Голова так кружилась. Ивонн выкрала несколько пузырьков с препаратом, но шанс у нас был всего один.
— Я люблю тебя, — повторила я. — Посмотри на меня, Рейнхард, любимый.
Я могла это сделать. Если я могла разорвать его разум, я могла и соединить его. Это было бы даже правильнее. Он посмотрел на меня, и я поймала его взгляд, как насекомое в банку. Он был мой. Я нырнула в его разум так быстро, что даже не почувствовала прилив горя. Мы попрощались. Он сказал мне самые последние слова. Почему все оказалось так удивительно просто? Я не ждала ответа, но он пришел. Рейнхард доверял мне. Я вспомнила, как однажды он говорил, что я никогда не причиню ему вреда по своей воле. Теперь он был беззащитен передо мной, как и всякий любящий мужчина перед женщиной, которой он так доверяет. Сама возможность обмануть его, предоставленная мне, роднила Рейнхарда с людьми.
Все внутри него было аккуратно и прибрано. Теперь это была комната, которую заполняли стеллажи с книгами. Как ты изменился, мой милый.
Красивые, совершенно одинаковые кожаные переплеты, надписи, тесненные на корешках. На каждой полке — название темы и множество книг по ней.
Власть. Война. Государство. Исторический нарратив. Массы. Система. Удовольствие.
Тексты, тексты, тексты. Что можно дать людям, когда они отчаялись? Пусть едят тексты. Весь мир — скопление представлений, бесконечный, как покрытое звездами небо, контекст.
Я увидела и полку с надписью "Эрика". Я взяла оттуда первую попавшуюся книгу и открыла случайную страницу. Там была большая, выцветшая фотография, словно дело происходило давным-давно. Мы вместе сидели на полу, и я сосредоточенно выдавливала клубничный соус на три кружочка пломбира, чтобы они его заинтересовали. Я улыбалась. Наверное, я что-то ему рассказывала. Он катал свою дурацкую машинку, о которой теперь позабыл, наверное.
Я утерла слезы. Это был ненастоящий мир, и слезы были ненастоящие. Реальной была только любовь.
Я листала книгу, одну из многих, и видела десятки нас. Мы гуляли, я читала ему, ухаживала за ним, когда он болел. Я вправду была для него кем-то, кого было за что любить. Я посмотрела на себя его глазами, и я впервые понравилась себе.
Я была доброй, я была заботливой. Пусть только с ним одним, но я была человеком в этом нечеловеческом государстве. Под каждой из фотографий были надписи:
"Никто не свободен, пока все не свободны. Понимаешь, Рейнхард? Это какая-то известная цитата".
"Мне кажется, что между любовью и политикой может не быть разницы. Я думаю, что это принципиально возможно. К этому нужно стремиться".
"Не знаю насчет рецепта спасения, но у меня есть рецепт отличного шницеля. Хочешь приготовим?".
"Мне за тебя страшно. Никто не спросил тебя, чего ты хочешь. Никто не помог. Но я буду рядом, сколько смогу".
"Свободомыслящие всегда противопоставляют себя нормативной культуре. Вот как мы, когда игнорируем праздники и сидим дома."
Мои слезы падали на хорошо пропечатанные буквы, они, однако, не расплывались. Этот текст не уничтожил бы и смертный огонь.
Я закрыла книгу и нежно поцеловала ее. Ах, крошка Эрика Байер, и твоя любовь тоже имеет нарциссическую природу. Вы с ним похожи.
Я достала еще одну книгу с противоположной полки под названием "Власть". В ней не было никаких картинок. Цифры, в том числе и подсчеты тех, кто будет убит. Пункты плана.
"1. Вербализация культуры."
Пусть едят тексты, снова подумала я.
"2. Прощай, пространство."
Довольно загадочный пункт. Его мысли, неужели я проникла в них настолько глубоко, что они перестали быть мне понятными, как и всякий текст, разбросанный на его элементарные части.
"3. Овеществление и репродукция. Производство тел."
В этой точке рождение и смерть сходились очень тесно. В конце концов, тела производит и женщина, и смерть. Я положила эту книгу к той, с моим именем, что уже лежала на полу.
А затем я начала вытаскивать их все. Я разрушала то, что сама построила. Я больше не читала. Социальные проекты, формуляры, законы, знания, тайные желания, и я сама. Все нужно было слить воедино, до полной неразличимости.
Я должна была вернуть его к тому человеку, каким он был когда-то. Я должна была нарушить его желание говорить, действовать, управлять.
У меня не было иллюзий о том, что я делаю нечто ему во благо.
Но не было иллюзий и о том, что Рейнхард делает нечто во благо мира.
Я наводила беспорядок остервенело, скидывая книги с полки в большую кучу на полу. Никаких текстов, больше никаких текстов.
Никаких слов.
Ты хочешь вербализировать культуру, мой дорогой, потому что ты так долго не мог говорить?
Когда на полке не осталось ни одной книги, я села на пол и зарыдала. А потом оказалось, что я сижу на дурацком, дорогом красном ковре в его кабинете. Рейнхард стоял надо мной, и я подумала, что ничего не получилось. Он, в своей устрашающей униформе, казался ровно таким же властным, как и когда я пришла сюда.
— Рейнхард, — позвала я. Он не откликнулся, прошел к окну. А я подумала: это все может стоить жизни мне и моему нерожденному ребенку.
— Посмотри на меня, — попросила я. Он не оглянулся. Когда я подошла к нему, то увидела его взгляд. Туманный, лишенный слов. Никакой вербализации культуры. Он чуть склонил голову набок, словно мой взгляд был прикосновением, которым он был недоволен.
Войны не будет. Маркус и Отто справятся с этим, если только у Ивонн все получилось с Хансом.
Снаружи были люди. Они устанавливали старый, нагруженный войной символ на постамент перед канцелярией. Это значило: никогда не забывай благодарить за то, что тебе позволено жить.
Это значило: скоро мы все сгорим, но даже у апокалипсиса есть экономика.
Это много чего значило, но такого больше не будет.
Я села на пол и засмеялась громко, как никогда прежде. Я смеялась и плакала, потому что было ужасно забавным то, как они пытаются возродить прошлое. Все равно что вынести к ужину труп дедушки, одев его в свежий, надушенный фрак.
Все было просто уморительно.
Рейнхард словно бы не слышал меня.