Ева
— Что… что за бред ты сейчас сказал? — не могу скрыть недоумения в голосе. — И как ты смеешь говорить со мной в таком тоне? С этим… хамским высокомерием, будто ничего и не было! Ты действительно считаешь, что все эти годы можно вот так легко вычеркнуть? Что нашу общую историю, всю боль и предательство, можно перечеркнуть одним росчерком пера, как черновик контракта?
Говорю все это, а Глебу все равно, он и глазом не моргнул ни разу, ему все еще забавно, его все умиляет. Но все же в какой-то момент улыбка уходит, и он становится серьезным, подбирается и мы разговариваем уже как взрослые люди.
— Я не потерплю обвинений в хамстве, Ева. Каждое мое слово сейчас — это не высокомерие, а выстраданная правда. Я не играю в слова и не бросаю их на ветер. Я говорю лишь факты. И ты только что услышала все, что было необходимо.
— Господи, ты как разговариваешь? Сам себя слышишь? — фыркаю, и ком обиды и горечи сдавливает горло. — Ты сам себе противоречишь с каждой новой фразой! Давай же вспомним, Глеб! Не так давно ты позвал меня через чертово смс на гендерную вечеринку! Ты и Ира! Моя сестра!
Если бы мой крик сейчас услышали партнеры, боюсь, контракт был бы нам заказан. Они бы точно разочаровались в таких «семейных ценностях», и нашли бы кого-то более надежного и сдержанного.
— А теперь ты стоишь здесь, с лицом непроницаемого сфинкса, и заявляешь, что не женат и хочешь на мне жениться? Ты слышишь себя? Это верх абсурда, дешевый фарс, в котором ты отвел мне роль безумной зрительницы!
Кричу и жду оправданий, объяснений, хоть какой-то жалкой попытки прекратить этот цирк, но вместо этого Глеб, не проронив ни звука, разворачивается и направляется к выходу. Он просто выходит в коридор, не удостоив меня взглядом, его плечи под дорогой тканью пиджака напряжены, а походка остается мерной и властной, будто он покидает очередное деловое совещание, а не место скандала.
— Постой! — я иду за ним, и стук каблуков оглушительно эхом разносится по глянцевым просторам безлюдного коридора, разрывая офисную тишину. — Глеб! Ответь мне уже! Почему ты снова игнорируешь меня, как тогда? Почему ты несешь этот вздор, а когда я прошу правды, ты просто отворачиваешься? Что в тебе сломалось? Как можно быть настолько жестоким, бесчувственным человеком?
Он идет впереди, не ускоряя шаг, не оборачиваясь, словно глух и слеп к моему отчаянию. Его молчание ранит острее любых колких слов, оно такое же унизительное, как и шесть лет назад, когда он наблюдал за моими слезами с тем же безразличием.
Наконец он подходит к массивной дубовой двери с лаконичной табличкой «Г.П. Саржинский», толкает ее и скрывается внутри, не утрудившись придержать ее для меня. Я врываюсь вслед за ним, все еще пылая от ярости и чувства полной, беспросветной безысходности.
Просторный, аскетичный кабинет залит мягким светом заходящего солнца, и в самом сердце этой суровой, мужской вселенной из полированного дерева, кожи и стали стоит Алиса. Она что-то увлеченно и серьезно рассказывает помощнику, но, увидев Глеба, ее личико озаряется таким безграничным, чистым счастьем, что у меня перехватывает дыхание, а сердце сжимается от щемящей боли.
— Папа! — она срывается с места и мчится к нему, как будто кроме него в мире ничего не существует.
Глеб наклоняется, и его движения, всегда такие резкие и властные, вдруг становятся удивительно мягкими, почти благоговейными.
Он подхватывает ее на лету, легко, словно пушинку, подбрасывает в воздух и, поймав, прижимает к своей груди так крепко, будто хочет вобрать ее в себя. Алиса взвизгивает от безудержного восторга. Он кружится с ней, а потом прижимается губами к ее щеке.
Это не поцелуй, а нечто большее, жест жадного, почти отчаянного облегчения, и я вижу, как его глаза закрываются на мгновение, будто он впитывает в душу это мгновение, эту близость, которой был лишен долгих шесть лет.
— Я так по тебе соскучилась, — шепчет она, уткнувшись носиком в его шею, и ее голосок трепещет от переполняющих ее чувств. — Так сильно.
Я останавливаюсь на пороге, словно вкопанная. Все гневные слова, все упреки и вопросы застревают в горле, отравляя меня изнутри. Я не могу, не имею права устраивать сцену при дочери, не могу рушить этот хрупкий, вымышленный, но такой желанный для нее мир, который он так внезапно и уверенно материализует своим появлением.
Глеб поднимает на меня взгляд поверх головы Алисы. Он все так же внешне спокоен, но в глубине его глаз я вижу нечто новое, какую-то глубинную, животрепещущую уверенность, которая пугает своей незыблемостью.
— И я по тебе безумно соскучился, малышка, — говорит он тихо, глядя на нее, но каждое его слово, чувствую это каждой клеткой, обращено и ко мне, бьет прямо в сердце, переворачивая все с ног на голову. — Ты даже не представляешь, как я счастлив, что ты есть в моей жизни. Как я рад, что наконец нашел тебя.
И тогда Алиса, повинуясь детской, не знающей условностей прямоте, поднимает на него свои большие, сияющие доверием глаза.
— А мама говорила, что ты просто давно потерялся. Что ты просто старый знакомый, с той фотографии… и что ты далеко-далеко.
Глеб медленно, очень медленно переводит взгляд на меня. Немое недовольство, граничащее с тихим, всесокрушающим гневом обращено прямо на меня, а я упрямо скрещиваю руки на груди, как бы говоря: «И что ты мне сделаешь? Это была наша жизнь!».
— Мама была права. Я действительно потерялся. Очень давно. И это была величайшая ошибка в моей жизни, — он прижимает Алису еще крепче, будто боится, что ее вот-вот отнимут. — Но теперь я нашелся. И я даю тебе слово, что больше никогда не потеряю вас. Никогда.
Говорит бывший, а у меня всего один вопрос, что же он, черт возьми, задумал на этот раз?