Ева
В больнице душно и тяжело. Я сижу на неудобном стуле у кровати Глеба и не могу оторвать от него взгляд. Он бледный, под глазами темные тени. Повязка на груди скрывает сломанные ребра. Врач сказал, что сотрясение не критическое, но серьезное, и его придется оставить здесь на несколько дней для наблюдения.
Он спит, дыхание ровное, но какое-то поверхностное. Каждый раз, когда закрываю глаза, сразу всплывет тот миг: рев мотора, слепящий свет фар, и его машина, резко брошенная наперерез, чтобы принять удар на себя. Его самопожертвование стерло обиду, и злость, и страх. Остались только пустота и понимание, он мог погибнуть. Ради нас.
Кажется, каждый нерв оголен, каждая клетка помнит тот оглушительный удар, тот хруст металла, что навсегда врезался в память. Алиса в безопасности, слава богу, она у Юли. Уснула, наконец, измотанная слезами и переживаниями, а ее тихое «мама, я боюсь» все еще звенит в ушах.
А я здесь. Рядом с ним. В этой бездушной палате, и единственный звук, нарушающий гнетущую тишину, это монотонный писк какого-то аппарата, будто отсчитывающего секунды его хрупкого покоя.
Глеб шевелится, и мое сердце замирает, затаившись в груди. Он смотрит в белый, безликий потолок несколько секунд, прежде чем его взгляд, мутный от лекарств и боли, наконец находит меня.
— Ева… — хрипло и слабо зовет меня, словно не верит своим глазам. — Ты… цела? А Алиса… с ней все…?
— С ней все хорошо, она дома, с Юлей, — быстро отвечаю ему, стараясь успокоить. — Она напугана, но с ней все в порядке. Ни единой царапины. Спасибо тебе… — чувствую, как по щекам текут предательские слезы. — Я даже не знаю, как тебя поблагодарить…
Он медленно кивает, и я вижу, как напрягаются мышцы шеи, будто даже этот незначительный жест требует от него невероятных усилий и причиняет адскую боль.
— Я видел ее за рулем… Иру, — он делает паузу, чтобы перевести дух. — Она не потеряла управление… Она смотрела прямо на вас. Это был не несчастный случай, Ева.
Мне тяжело это слышать и признать тот факт, что она на такое способна была. Это ранило меня очень сильно, потому что не думала, что все же опустится до такого.
— Я знаю, — тихо, почти шепотом, отвечаю ему, отводя взгляд в сторону, на выцветшую занавеску у окна. — она не пыталась скрыться, винила во всем меня.
Мы молчим. Тишина в палате становится еще более тяжелой, чем, когда он был без сознания. Он смотрит на меня, и в его глазах столько беспокойства, что душу выворачивает.
— Глеб… — все же заставляю себя продолжить, проговаривая каждое слово. — Спасибо. Я… я не знаю, чтобы с нами стало, если бы не ты. Я не могу даже думать об этом, мне становится плохо. Спасибо, что спас нашу дочь. И… и меня.
Он пытается улыбнуться, но получается лишь плохо, ему больно.
— Не благодари, — говорит тихо, но очень мужественно. — Я сделал то, что должен был сделать. То, что должен был делать все эти годы, с самого начала. Защищать вас. Обеих. Это моя обязанность… — его голос на мгновение ослабевает, — и моя вина, что потребовалось нечто подобное, чтобы я это наконец это осознал в полной мере.
Он замолкает, собираясь с силами, и тянет свою руку к моей. Я смотрю на его длинные пальцы, на знакомые жилы на тыльной стороне ладони, на эту руку, которая только что отвела от нас смерть, и мне хочется прижаться к ней щекой, растворится в этом мимолетном ощущении безопасности.
— Я люблю вас, Ева, — говорит тихо, но так отчетливо, что слова повисают между нами, становясь частью этой больничной реальности. — Тебя и Алису. Вы моя жизнь. Все, что у меня есть. И я готов отдать за вас свою жизнь, понимаешь? Без колебаний. Без сомнений. Это не подвиг, не жест отчаяния. Это… единственно возможный для меня вариант. Другого у меня просто нет.
От этих слов во мне что-то тает, ломается, с грохотом рушится та стена, которую я так тщательно, кирпичик за кирпичиком, выстраивала все эти годы, прячась за ней от боли. Слезы, которые сдерживала все это время, наконец подступают, горячие, горькие, и я не пытаюсь их смахнуть, позволяю им течь по лицу, оставляя соленые следы на коже.
— Я понимаю, — это не просто слово, это капитуляция и начало чего-то нового, страшного и неизбежного. — Теперь я действительно понимаю.
Я осторожно кладу свою руку поверх его. Его пальцы слабо, но уверенно сжимаются в ответ, и это крошечное, почти невесомое движение значит для меня сейчас больше, чем все его громкие слова, ультиматумы. Это мост, перекинутый через годы обиды.
— Знаешь… — начинаю, глядя на наши сцепленные руки, на эту хрупкую связь, — Ты тогда в кафе говорил… что хочешь, чтобы мы погуляли. Как раньше. Просто так, без всей этой суеты вокруг. Без скандалов и предательств.
Он смотрит на меня, не отрываясь, и в его запавших глазах, помимо боли, появляется что-то похожее на ту самую, давно забытую надежду, которая заставляет мое сердце сжиматься от щемящей жалости и чего-то еще, того, что я боялась в себе признать.
— Вот когда ты поправишься… когда тебя выпишут… — делаю глубокий вдох, чувствуя, как сердце колотится в груди от смеси страха и чего-то нового, хрупкого и такого желанного, что дух захватывает. — Мы действительно. Вдвоем. Если ты еще… не передумал, конечно.
В его глазах вспыхивает тот самый огонь, который я не видела все это время, который я думала, потух навсегда. Он медленно, преодолевая боль, поднимает мою руку к своим губам и прикасается к моим костяшкам теплым, сухим поцелуем. Это прикосновение обжигает, как раскаленное железо, оставляя на коже след навсегда.
— Я никогда не передумаю, — хрипло говорит, и его глаза, полные старой любви, говорят то же самое. — Никогда, Ева.
В этот момент, словно по злому умыслу, не давая мне ничего ему ответить, дверь в палату открывается, и на пороге, врываясь в наше хрупкое уединение, появляются следователи, или как их правильно называют.
— Глеб Саржинский? — обращается к Глебу женщина, показывая удостоверение с гербом, который кажется сейчас печатью несчастья. — Мы из полиции. Нам нужно взять у вас показания по факту дорожно-транспортного происшествия.