Темнота отступает медленно, словно густой туман, разгоняемый утренним солнцем. Сначала приходят звуки — мерное попискивание приборов, шорох шагов по коридору, чей-то приглушённый голос вдалеке.
Потом ощущения — тяжесть в теле, сухость во рту, тупая боль внизу живота, словно меня разорвали пополам и неумело сшили обратно.
Пытаюсь открыть глаза, но веки налиты свинцом. Делаю ещё одну попытку. Яркий свет больничной лампы обжигает сетчатку, заставляя зажмуриться. Моргаю. Раз. Два. Три. Постепенно картинка проявляется, как старая фотография в растворе.
Белый потолок. Капельница. Мониторы с мигающими зелёными линиями. Больница.
Почему я в больнице?
Память возвращается обрывками, болезненными вспышками. Кровь. Так много крови. Боль, раскалывающая тело надвое. Крик, мой собственный крик. Лица в масках. Яркий свет операционной.
И последняя мысль перед темнотой: "Малыш. Мой малыш".
Паника взрывается в груди, как петарда. Сердце начинает колотиться так сильно, что монитор рядом истерично запищал. Рука такая тяжёлая, словно чужая, ползёт к животу. Касается.
Пустой.
Нет округлости, которая была. Нет трепетания жизни под ладонью.
— Ребёнок, — вырывается из горла. Голос не мой — хриплый, надломленный, словно принадлежит умирающей. — Где мой ребёнок?
Слёзы жгут глаза. Я пытаюсь сесть, но тело не слушается.
— Где она? — кричу я громче, и голос срывается в рыдание. — Где моя дочь?!
Дверь распахивается. Медсестра вбегает, спешит ко мне, пытается уложить обратно на подушки.
— Успокойтесь, пожалуйста, вам нельзя двигаться...
— Где мой ребёнок?! — не слушаю её, вырываюсь из рук. Швы режут, но мне всё равно. — Скажите мне! Она жива? Жива?!
— Сейчас позову врача, — медсестра отступает к двери, что-то говорит в коридор.
Я остаюсь одна, задыхаясь от рыданий и страха. Две минуты тянутся вечность. Каждая секунда пытка неизвестности.
Дверь снова открывается.
И в палату входит он.
Хайат.
Я замираю. Дыхание перехватывает, и на секунду даже паника отступает, вытесненная шоком от его вида.
Он выглядит... разрушенным.
Это единственное слово, которое приходит в голову. Всегда безупречный, всегда собранный, всегда контролирующий ситуацию Хайат стоит передо мной в мятом хирургическом костюме, волосы растрёпаны, словно он провёл руками по ним тысячу раз. Щетина покрывает его обычно гладко выбритые щёки и подбородок. Под глазами тёмные круги, такие глубокие, что кажется, он не спал неделю.
Но больше всего поражают его глаза.
Те самые тёмные, холодные глаза, в которых я никогда не видела эмоций, теперь полны чего-то, чего я не могу определить. Страх? Облегчение? Боль?
Он останавливается в нескольких шагах от кровати. Смотрит на меня удивленным взглядом, словно не верит, что я проснулась. Губы сжаты в тонкую линию, руки в кулаках.
— Ребёнок? — шепчу я, и это единственное слово, которое имеет сейчас значение. — Хайат, где наш ребёнок?
Вижу, как он глотает. Как напрягается его челюсть. Делает шаг ближе, потом ещё один. Останавливается у края кровати, и я замечаю, как дрожат его руки, едва заметно, но дрожат.
— Дочь, — говорит он наконец, и голос звучит так, словно каждое слово причиняет физическую боль. — У тебя дочь, Камилла.
Дочь.
Девочка.
У меня родилась дочь.
Слёзы льются сами собой, горячие, бесконтрольные. Я зажимаю рот ладонью, чтобы не разрыдаться в голос.
— Она... она жива? — спрашиваю, боясь услышать ответ.
Хайат кивает. Медленно. Один раз.
— Живая, — выдыхает он. — Борется. В реанимации новорождённых. Тысяча восемьсот грамм. Лёгкие недоразвиты, но... она борется. Как её мать.
Последние слова произносит тише, почти для себя.
Облегчение накрывает волной, такой мощной, что я откидываюсь на подушки, не в силах держаться. Живая. Моя девочка жива.
— Я хочу её увидеть, — говорю я, пытаясь снова сесть. Боль в животе взрывается огнём, заставляя застонать, но я не останавливаюсь. — Немедленно. Хайат, я должна её увидеть.
— Нет, — он делает шаг вперёд, останавливает меня за плечи. Прикосновение жёсткое, властное, но не грубое. — Ты не можешь двигаться. Швы. Ты потеряла много крови, Камилла. Тебе нужно лежать.
— Мне плевать на швы! — вырываюсь я, но сил не хватает даже на это. Тело предаёт меня, и я снова падаю на подушки. — Я должна к ней. Она одна там. Ей страшно...
— Она не одна, — перебивает Хайат, и в его голосе звучит что-то странное. — Я... я был с ней. Эти два дня. Пока ты спала.
Замираю. Смотрю на него.
— Два дня? — переспрашиваю медленно. — Я спала два дня?
— Ты была в коме, — поправляет он, опуская взгляд. Впервые за всё время, что я его знаю, он отводит глаза первым. — После операции. Осложнения от анестезии. Врачи не были уверены... — голос обрывается. Он замолкает на несколько секунд, потом продолжает тише: — Не были уверены, что ты проснёшься.
Два дня.
Я была без сознания два дня, а он...
— Ты был с ней? — спрашиваю, и не знаю, почему задаю этот вопрос. Какая разница? Но я спрашиваю.
Хайат кивает. Садится на стул у кровати, медленно, словно ноги больше не держат.
— Каждую минуту, — говорит он, и в этих словах столько усталости, что я верю. — Она такая маленькая, Камилла. Умещается на моей ладони. Крошечные пальчики. Она... она сжала мой палец, когда я положил руку на её грудь. Сжала и не отпускала.
Он смотрит на свою ладонь, словно до сих пор чувствует это прикосновение.
Что-то внутри меня болезненно сжимается. Не от ревности. От чего-то другого, чему я не могу дать имя.
— Я чуть не потерял вас обеих, — продолжает Хайат, поднимая на меня глаза. И то, что я вижу в них, заставляет меня забыть, как дышать. — Ты истекала кровью на операционном столе. Твоё давление падало. Сердце останавливалось дважды. Дважды, Камилла. Я думал... — его голос ломается, и он зажмуривается, словно пытаясь прогнать воспоминание. — Я думал, что ты умрёшь. Что я потеряю тебя. Из-за своей гордости. Из-за эгоизма. Из-за слепоты.
Слова повисают между нами. Тяжёлые. Осязаемые.
Я смотрю на него, на этого мужчину, который когда-то был моим мужем. Который предал меня. Выгнал. Заменил молодой версией. И который сейчас сидит передо мной, разбитый и сломленный, и признаётся в том, о чём я мечтала услышать месяцы назад.
Но месяцы назад это имело бы значение.
А сейчас?
— Зачем ты это говоришь? — спрашиваю я тихо, и голос звучит устало. Так устало. — Что ты хочешь услышать от меня, Хайат?
Он смотрит на меня долгим взглядом. Открывает рот, закрывает. Потом снова открывает.
— Прости меня, — произносит он, и это не просьба. Это мольба. — Прости за всё, что я сделал. За то, что бросил тебя. За то, что не видел, какое сокровище имел. За то, что причинил тебе боль. Я... я был слепым идиотом.
Слёзы снова наворачиваются на глаза, но я моргаю, прогоняя их. Не буду плакать. Не здесь. Не сейчас. Не перед ним.
— Ты был, — соглашаюсь я, и каждое слово режет горло. — Ты разрушил меня, Хайат. Разбил на куски. Заставил чувствовать себя недостойной. Ненужной. Я собирала себя месяцы. По крупицам. Одна.
— Я знаю, — шепчет он, и его голос ломается. — Я знаю. И я не прошу тебя простить сейчас. Я не заслуживаю прощения. Но позволь мне... позволь быть рядом. Ради дочери. Она нуждается в нас обоих.
Дочь.
Наша дочь.
Девочка, которую я выносила в одиночестве. Которая росла под моим сердцем, пока я плакала по ночам. Которая пережила мой стресс, мою боль, моё отчаяние.
И которая теперь борется за жизнь в инкубаторе.
— Где она? — спрашиваю я, меняя тему. Не готова говорить о прощении. О нас. О будущем. — В какой реанимации?
— Четвёртый этаж, — отвечает Хайат. — Отделение интенсивной терапии новорождённых. Лучшие неонатологи города. Я... я лично отобрал команду.
Конечно, отобрал. Хайат Алиев всегда контролирует ситуацию. Всегда знает лучше всех. Всегда выбирает самых лучших.
Кроме жён, очевидно.
Мысль приходит сама собой, и я мысленно её прогоняю. Не время для сарказма.
— Я хочу её увидеть, — повторяю я. — Как только смогу встать.
— Завтра, — говорит Хайат. — Если состояние стабилизируется, тебя переведут в обычную палату. Сможешь навещать её в инвалидном кресле.
Инвалидное кресло. Потому что я не могу ходить. Потому что у меня разрез через весь живот. Потому что я чуть не умерла.
— Хорошо, — соглашаюсь я, потому что спорить нет сил. — Завтра.
Хайат кивает. Встаёт со стула, но не уходит. Стоит, смотрит на меня, словно хочет что-то сказать, но не решается.
— Что? — спрашиваю я, когда тишина становится невыносимой.
— Можно... можно я останусь? — спрашивает он, и в его голосе слышится неуверенность. Хайат Алиев. Неуверенный. Это что-то новое. — На ночь. На случай, если тебе что-то понадобится.
Каждая клеточка моего тела кричит: "Нет! Уходи! Ты потерял право быть рядом!"
Но я смотрю на него — на тёмные круги под глазами, на измождённое лицо, на дрожащие руки и понимаю: он действительно не спал эти два дня. Сидел у инкубатора с нашей дочерью. Держал её крошечный пальчик. Разговаривал с ней.
Делал то, что должен был делать отец.
— Ты здесь как врач, — говорю я медленно, отчётливо, глядя ему прямо в глаза. — И как отец ребёнка. Только так. Между нами ничего уже нет и не будет. Ты это понимаешь?
Вижу, как что-то гаснет в его взгляде. Как сжимаются его кулаки. Но он кивает.
— Понимаю, — произносит он хрипло. — Только врач и отец.
— Тогда оставайся, — киваю я и отворачиваюсь к стене. Не могу больше смотреть на него. Слишком больно. Слишком много воспоминаний. — Но там, — показываю на кресло в углу палаты. — Не рядом.
Слышу, как он двигает кресло, устраивается. Щёлкает выключатель, и свет гаснет, оставляя только тусклое свечение монитора.
Лежу в темноте, слушаю его дыхание. Ровное. Глубокое. Он не спит, я это чувствую. Просто лежит в кресле и смотрит в потолок.
Как и я.
— Хайат, — зову я тихо, сама не зная, зачем.
— Да? — отзывается он мгновенно.
— Как ты её назвал? В документах. Для реанимации нужно было имя.
Пауза. Долгая. Потом:
— Не называл. Написал "Камила Магомедова". Решил, что это твоё право. Дать ей имя.
Что-то внутри меня тает. Совсем чуть-чуть. Размером с горошину.
Он мог назвать её как хотел. Мог вписать своё отчество. Своё видение. Но не стал.
— Амина, — говорю я в темноту. — Я назову её Амина.
— "Верная, надёжная", — переводит он. — Красивое имя.
— Да, — шепчу я и закрываю глаза. — Она будет верной. В отличие от некоторых.
Слова вырываются сами собой, злые и несправедливые. Но я не беру их обратно.
Хайат не отвечает. Молчит. И в этом молчании больше признания вины, чем в любых словах.
Проваливаюсь в беспокойный сон под мерное попискивание мониторов и тихое дыхание человека, который когда-то был моим мужем.
Когда просыпаюсь утром, он всё ещё здесь. Сидит в кресле, склонившись над планшетом, делает какие-то записи. Щетина стала ещё гуще, круги под глазами темнее.
Но когда замечает, что я проснулась, на его лице появляется что-то похожее на облегчение.
— Доброе утро, — говорит он осторожно. — Как ты себя чувствуешь?
— Как будто меня переехал грузовик, — отвечаю честно. — Потом сдал назад и переехал ещё раз.
Уголки его губ дёргаются. Почти улыбка. Почти.
— Это нормально после кесарева сечения, — говорит он, и голос становится профессиональным, докторским. — Особенно после такого, как у тебя. Боль будет ещё несколько недель. Я выпишу сильные обезболивающие.
— Я хочу к дочери, — перебиваю я. — Ты обещал.
— Обещал, — кивает он, откладывая планшет. — Позвоню медсестре, она поможет тебе переодеться и усадит в кресло.
Встаёт, направляется к двери, но на пороге останавливается. Оборачивается.
— Камилла, — начинает он, и в его голосе столько всего, чему я не хочу давать имя. — Спасибо. За то, что дала мне шанс остаться.
Не отвечаю. Просто смотрю на него. На этого мужчину, который спас мне жизнь. Который родил нашу дочь. Который разбил моё сердце.
И который сейчас смотрит на меня так, словно я — единственное, что имеет значение в его мире.
Но слишком поздно.
Намного слишком поздно.
— Позови медсестру, — говорю я ровно. — Я хочу увидеть Амину.
Он кивает и уходит, закрывая за собой дверь.
А я остаюсь одна в больничной палате, положив руку на пустой живот, где ещё два дня назад росла моя дочь.
Наша дочь.
Девочка, которая уже успела научить своего отца быть человеком.
Посмотрим, надолго ли хватит этого урока...