Вопрос был настолько неожиданным, настолько выбивающимся из наших рабочих отношений, что я физически вздрогнула, будто меня коснулись. Я повернула к нему голову. Он не смотрел на меня, его взгляд был прикован к красным огням впереди идущей машины, но вся его поза выражала внимание.
— Нет. Я из небольшого города под Воронежем, — мой голос прозвучал тише, чем я ожидала.
— Давно здесь? — он не отрывал взгляда от дороги, но я чувствовала, как он слушает. Это не был праздный вопрос из вежливости, чтобы заполнить паузу. Это был допрос, но не враждебный, а исследовательский. Он собирал факты. Анализировал новую переменную в своём уравнении.
— Чуть больше года. Сразу после института переехала.
— Снимаете квартиру?
— Да. Комнату, — почему-то добавила я, чувствуя внезапную, иррациональную потребность быть предельно честной. Словно любая полуправда будет им мгновенно распознана и поставлена мне в вину. Словно я давала отчёт не просто начальнику, а кому-то, кто имеет право знать.
Он медленно кивнул, словно занося эти скупые данные в невидимый файл у себя в голове. Город под Воронежем. Чуть больше года в Москве. Комната. В моих коротких, сдержанных, почти испуганных ответах он, должно быть, слышал всё: и провинциальное воспитание с вечным «что скажут люди», и въевшийся в кровь страх сказать что-то не то, и эту унизительную зажатость, от которой я так отчаянно пыталась сбежать. Он видел передо мной не просто ассистентку Верескову, а целый социальный срез — девочку, брошенную в мегаполис и пытавшуюся жить.
Мы медленно ползли мимо заснеженного парка, став частью бесконечной автомобильной пробки. Сквозь густую пелену снегопада, в которой смешивались свет и тьма, я увидела маленький, ярко освещённый островок жизни — собачью площадку. Там, вопреки непогоде, несколько отчаянных владельцев в непромокаемых куртках выгуливали своих питомцев. Большая золотистая собака, похожая на ретривера, с детским восторгом прыгала в свежий сугроб, зарывалась в него носом и взвизгивала от счастья, ловя снежинки широко раскрытой пастью. Её радость была такой чистой, такой безусловной и заразительной, что уголки моих губ сами собой поползли вверх в улыбке.
— Всегда хотела собаку, — тихо сказала я, скорее самой себе, чем ему. Слова вырвались сами, как тихий вздох, просто озвучив мимолётную, щемящую мысль. — Но мама всегда считала, что это грязь, шерсть и лишние хлопоты.
Он молчал. Тишина, которая повисла в ответ, была тяжёлой и неловкой. Прошла минута, и я уже успела тысячу раз пожалеть о своей неуместной реплике. Ну кому интересны мои детские мечты? Тем более ему, человеку, который, казалось, состоял из графиков, отчётов и холодной стали. Я съёжилась, снова чувствуя себя глупой провинциалкой, ляпнувшей что-то не то, раскрывшей свою наивность.
Но потом он заговорил. И его голос был тише и глуше обычного, словно он доставал слова откуда-то из самой глубины памяти, стряхивая с них многолетнюю пыль.
— У меня в детстве был пёс. Рекс. Немецкая овчарка.
Я замерла, боясь дышать, чтобы не спугнуть это внезапное, хрупкое откровение. Это было так неожиданно, так не похоже на него, что казалось, я ослышалась. Я не смотрела на него, но чувствовала, как его взгляд расфокусировался, устремившись сквозь лобовое стекло, сквозь метель, в его собственное, далёкое прошлое.
— Он был… правильный. Умный. — Он чуть помедлил, подбирая слова, и это было для него так же непривычно, как для меня — слышать их. — Я научил его всем командам. «Сидеть», «лежать», «голос». Он ждал меня из школы у двери, и я знал, что за ней есть кто-то, кто рад мне просто так, без всяких условий. Он клал свою тяжёлую голову мне на колени, когда я делал уроки, и его дыхание было самым успокаивающим звуком на свете.
В его голосе не было ни капли сентиментальности, он просто перечислял факты, как делал это на совещаниях. Но за этой сухой констатацией стояло нечто тёплое, настоящее, живое.
— А потом мы переезжали. И его пришлось оставить у деда в деревне. Мне сказали, что ему там будет лучше. Больше свободы. — Он произнёс это казённой фразой, которой взрослые обычно оправдывают свои решения перед детьми. — Я приезжал на каникулы, но он уже стал… другим. Деревенским псом. Свободным, чумазым, со спутанной шерстью. Он узнавал меня, но уже не так, как раньше. В его глазах была степь, а не моя комната. Он уже не был совсем моим. А через год его не стало. Отравили, кажется. Или что-то ещё.
Он замолчал так же резко, как и начал. Один короткий, безжалостный абзац из прошлого. Конец истории. Для него это, наверное, был просто случайный, ничем не примечательный бытовой факт, вытащенный из памяти случайной ассоциацией. Но для меня это прозвучало как самая интимная исповедь. Первая утрата. Первое предательство взрослого мира, который отнял у него что-то важное, что-то, что он любил безусловно. И я вдруг увидела его. Не всесильного Кремнёва. А одинокого, растерянного мальчика, потерявшего своего единственного настоящего друга и, возможно, часть своей способности доверять этому миру.
Глеб, рассказав это, сам будто удивился своим словам. Он замолчал, и тишина в машине стала плотной, звенящей. Я видела, как напряглись его пальцы, сжимающие руль. Он вдруг осознал, что только что нарушил свой собственный, главный протокол. Он поделился чем-то личным, настоящим — впервые за много, много лет. Он открыл крошечную щель в своей броне, и это его явно встревожило. Уязвимость была для него синонимом слабости.
Он кашлянул. Сухой, резкий звук, которым он словно прочищал горло не только от мокроты, но и от неуместной откровенности. Его лицо снова превратилось в непроницаемую маску, а голос обрёл привычную, отточенную годами жёсткость.
— Завтра утром мне нужен будет сводный отчёт по встрече с «Горизонтом». Подготовьте все материалы.
Он снова стал начальником. Боссом. Разговор был окончен. Этот резкий переход был как ушат ледяной воды. Он будто говорил: «Забудь. Того разговора не было. Я — твой начальник, ты — мой ассистент. Всё». Но было поздно. Я уже услышала. Я уже знала.
Когда его машина плавно остановилась у моего дома, я долго не могла заставить себя выйти. Дворники замерли, двигатель тихо гудел, а за окном выла метель. Этот тёплый, пахнущий кожей салон казался последним оплотом безопасности, маленьким убежищем, которое не хотелось покидать.
— Спасибо, — наконец прошептала я, глядя на его чёткий профиль, освещённый холодным светом приборной панели.
На этот раз в моём «спасибо» было всё: и благодарность за поездку в такой вечер, и за неожиданное тепло в машине, и, главное, за этот короткий, бесценный рассказ о мальчике и его собаке. Это была благодарность человеку, а не начальнику. Благодарность за крошечный кусочек души, который он, возможно, случайно, уронил, а я подобрала.
Он лишь коротко кивнул, не поворачивая головы.
Я толкнула тяжёлую дверь и выскользнула в снежную круговерть. Холодный ветер тут же вцепился в меня, пытаясь пробраться под пальто, но я его почти не чувствовала. Внутри меня, в той самой пустоте, где обычно жил липкий, холодный страх перед ним, теперь робко зажглась крошечная, но упрямая искорка. Она не грела, но она светила.
И пока я шла к подъезду, проваливаясь в мокрый снег, я с ужасом и каким-то запретным восторгом поняла, что это было.
Это была первая, неоспоримая искорка настоящей, совершенно безнадёжной влюблённости.