Он — одинокий бродяга, этот прозрачный ручей, бегущий сквозь тихую вересковую пустошь. Его мягко журчащие волны не знают буйного ликования низвергающихся вод; они неторопливо катятся по гладкой плоской гальке меж низких, поросших ивняком и ольхой берегов. Кустарник тесно сплетает над водой свои ветви, словно пытаясь укрыть от высокого неба пульсирующую в этой унылой пустоши синюю жилку жизни. Унылая, невыразительная местность — по суждению злых языков из большого мира, языков, которые хулят эту равнинную территорию германской низменности. Милый, ты только взгляни в середине лета на эту презираемую многими плебейку, вересковую пустошь! Конечно, она не возносит чело к облакам, и ты напрасно будешь искать здесь диадему из альпийских цветов или венец из рододендронов; она не носит даже каменного обруча Нижних гор, а её талию не обнимает широкая искрящаяся лента чистого водного потока. Но эрика цветёт: её лилово-пурпурные чашечки набрасывают на мягкие изгибы великанского тела роскошную, вытканную мириадами пчёл королевскую мантию с драгоценной каймой. Песчаная неплодородная равнина, на которой может произрастать только вереск, вздымается по краям пригорками, окаймлёнными широкой тёмной полосой. Это лес, глубокий, величавый лиственный лес. Ты часами бродишь среди тянущихся к небу сумеречных стволов. В ветвях высоко над твоей головой гнездятся зяблики и дрозды, и из зарослей на тебя вдруг робко глянет испуганный глаз какого-нибудь зверька. И когда наконец могучий лес сменяется низким хвойным кустарником, и нога не решается ступить в заросли лесных ягод, которые, словно рассыпанные щедрой рукой ярко-красные и сизо-синие бусины, оттеняют своей окраской склон, а окрестные луга и поля сияют милой сердцу луговой зеленью и мерцающей бледным золотом пшеницей — и когда из стоящей посреди всего этого великолепия деревеньки, кучкующейся вокруг кирпичной церкви, доносятся человеческие голоса и мычание коров, то подумаешь ты, снисходительно улыбаясь, о безнадёжной, богом забытой песчаной пустыне, как о ней «написано в книжке». Ручей же, с которого начинается это повествование, огибает одно из самых скудных и покинутых мест. Он долго бежит параллельно линии леса и только по зрелом размышлении принимает самостоятельное решение и делает смелый поворот в сторону деревьев. При всей своей мягкости он вгрызается и впивается в береговую линию, и однажды ему даже удаётся образовать маленькую тихую заводь, в которой неутомимые воды словно бы находят свой покой. Здесь не понять, где кончается воздух и начинается вода — так ясно видна белая галька на дне заводи, так лениво струятся над ней русалочьи локоны водорослей. Маленькая заводь теснит к своим краям заросли ольховника, а нежная светолюбивая берёзка как будто отпрянула на шаг — и теперь стоит поодаль, прелестное сказочное дитя, и с её локонов неостановимо падают дивные серебряные искры, уносимые дуновениями летнего ветерка.
Стояли последние дни июня. В прохладную воду маленькой заводи опустилась пара загорелых девчачьих ног. Две загорелые руки завернули вокруг худеньких колен чёрную грубошёрстную юбку, а верхняя часть туловища с любопытством наклонилась к воде. Узенькие плечи, покрытые белым льном, и юное, чуть загорелое личико отразились в зеркале заводи. Двум глазам в воде было решительно всё равно, обладает ли лицо, на котором они находятся, греческой правильностью черт или же их гунновым буйством. Здесь, в этом уединённом уголке пустоши, не имелось никакого масштаба для женской красоты, отсутствовало побуждение к какому-либо сравнению; разве что всё, что в безыскусном свете дня выглядело «естественным» и давно привычным, в зеркале воды казалось таким незнакомым — и потому заманчивым.
Там, наверху, в солнечном свете, шаловливый ветерок развевал надо лбом кудрявые локоны, довольно коротко подстриженные, — здесь же, внизу, они казались тяжёлыми, изогнутыми тёмными крыльями, под которыми маленькие красные стеклянные бусы пылали горячими каплями крови, а крепкая рубашка из грубого льна и вовсе блестела, как струящийся шёлк, — словно огромная белоснежная лилия колышется в глубине вод. Всё казалось преображённым, как в самой прекрасной волшебной сказке.
Глубокая синь неба заполняла бреши и проломы в кустарнике, придавая водной поверхности за девичьим отражением тёмный стальной оттенок. И вдруг зеркальную гладь воды подёрнула дымчато-пурпурная рябь. Невероятно, но она сбегала с концов кудрявых волос. Рябь становилась всё более бурной, словно собираясь залить своим багрянцем весь мир. А таинственная темнота у корней кустарника преобразилась в бездонную мрачную пещеру, из пылающих глубин которой, как сталактиты, торчали ветви — это был новый, молниеносный и ужасающий поворот в волшебной сказке. Даже тень от склонённой над водой девичьей фигуры казалась глубокой, как колодец, из тьмы которого сверкали огромные, исполненные ужаса глаза.
Однако загорелые ноги принадлежали героической душе! В один прыжок они выскочили из воды — что за смехотворное бегство! Вечернее небо над пустошью озарилось пламенем заходящего солнца; мягко тающее огненное облако уплыло прочь, — это и был призрачный нимб, — ну а глаза? Видел ли свет когда-либо такую трусиху, как я? Что за глупое ребячество! Вначале мне было стыдно перед самой собой, а затем и перед двумя моими лучшими друзьями, бывшими свидетелями этой сцены. Хотя добродушную Мийке это ничуть не обеспокоило, — она была менее интеллигентной частью тандема. Самая красивая из всех чёрно-пёстрых коров, которые когда-либо паслись на полях пустоши, она стояла под берёзой и молча щипала траву, которая пробивалась тонкой полосой из влажной прибережной почвы. Она подняла свою узкую длинную голову, с несомненным аппетитом жуя сочную траву, свисающую с её морды с обоих сторон, и поглядела на меня с каким-то глупым изумлением.
Шпитц же, который лениво и сонно свернулся в клубок под прохладным кустарником, воспринял ситуацию более трагично. Он выпрыгнул из кустов как одержимый и неистово залаял на воду — как будто меня преследовал коварный враг. Его было невозможно успокоить, его голос срывался от волнения и ярости, и это было ужасно смешно. Хохоча, я запрыгнула обратно в воду и поддержала его, растаптывая ногами лживое зеркало воды и дробя её на тысячи брызг.
Но был ещё и третий свидетель, которого не заметили ни я, ни Шпитц.
— Ну, и что же здесь делает моя принцесса? — спросил он в своём обычном ворчливом тоне, зажав между зубами неизменную трубку.
— А, это ты, Хайнц? — Его я не стыдилась; он сам улепётывал, как заяц, ото всего необычного. Конечно, в это не поверил бы ни один человек, увидевший его мощную фигуру.
Хайнц, пчеловод, стоял на ступнях столь массивных и внушительных, что они могли бы сотрясти землю. Его макушка касалась ветвей, которые, казалось, свисали с самого неба, а широкая спина так загораживала пустошь, как будто между мной и остальным миром выросла широкая стена.
Этот великан давал дёру от первой же белой простыни в вечерних сумерках — и это ужасно меня веселило. Я рассказывала ему страшные легенды, от которых волосы вставали дыбом, и истории о призраках и духах, пока сама не начинала трястись от страха, боясь заглянуть в следующий же тёмный угол — мы замечательно пугались наперегонки.
— Я раздавила пару глаз, Хайнц, — сказала я и ещё раз сильно топнула ногой — так, что на его мышиного цвета одежде повисло несколько капель воды. — Слушай, там внутри что-то творится…
— Боже мой — среди бела дня?
— Ах, какое дело русалке до бела дня, если она разозлилась? — С неподдельным удовольствием я успела заметить, как он украдкой с подозрением взглянул на красноватую воду. — Как, ты в это не веришь, Хайнц? … Да, хотела бы я, чтобы она и на тебя посмотрела своими нехорошими глазами…
Теперь я его убедила. Он вытащил трубку изо рта, энергично сплюнул и торжествующе-озабоченно ткнул в мою сторону жёваным мундштуком.
— Я всегда это говорил! — вскричал он. — Я больше этого делать не буду … нет, я не буду больше этого делать ни за что на свете! … По мне, этого добра там может лежать хоть целая куча, я до неё не дотронусь — ни за какие коврижки!
Вот я и доигралась со своим подтруниванием… Бродяга ручей, одиноко бегущий по пустоши, был богаче иного горделивого потока, величаво несущего свои воды мимо дворцов и толп, — у ручья был в карманах жемчуг. Правда, его было немного и он был не очень крупный — таким не украсить королевскую корону или элегантное кольцо. Но что я в этом понимала! Мне нравились маленькие перламутровые бусины, которые легко и гладко перекатывались на ладони. Я часами бродила в воде в поисках ракушек. Их я приносила Хайнцу, который умел их ловко открывать и очищать — как он это делал, ума не приложу. И вот теперь он отказался этим заниматься — из страха, что русалка может нам отомстить!
— Прости, Хайнц, это была просто глупая шутка, — сказала я вполголоса. — Я не хотела тебя обманывать! — Я нагнулась над водой, которая уже начала потихоньку успокаиваться. — Посмотри сам — разве оттуда что-нибудь выглядывает? Совершенно ничего, не считая моих собственных глаз… Почему они у меня так широко распахнуты, Хайнц? У фройляйн Штрайт глаза другие и у Илзе тоже.
— Да, у Илзе глаза другие, — согласился Хайнц. — Но у Илзе острые глаза, принцесса, острые! — Он погрозил мне своим внушительным кулаком, правда, с добродушной ухмылкой — Хайнц не умел сердиться. Высказав своё мудрое и меткое замечание, он поджал губы, поднял кустистые брови почти к самой шляпе и провёл рукой по пучку соломенных волос, торчавших у виска — так, что они почти затрещали под жарким вечерним солнцем.
Затем он выдохнул облако табачного дыма, отогнав кучу мошкары. Илзе «с острыми глазами» возмущённо утверждала, что это трава просто на убой — её запах выдерживала только я; и проживи я хоть ещё сто лет, этот крепкий запах будет всякий раз переносить меня в тёмный угол рядом с печью, где я на скамейке рядом с Хайнцем, в тепле и безопасности, — а за окном завывает снежная буря и в ставни бьётся мокрый снег.
Я выпрыгнула к нему на берег, и в тот же момент к нам подошла Мийке, доверчиво щипая траву под его ногами.
— Да ты только погляди на неё! — засмеялся Хайнц.
— Не смейся, прошу тебя! — велела я.
Мийке была убрана просто роскошно. С её рогов свисала гирлянда из ярко-оранжевых ноготков и берёзовых листьев — я считала, что она носит это украшение так величаво и непринуждённо, как будто она с ним родилась, — шею охватывала цепочка из стеблей одуванчика, а к кончику хвоста был привязан букетик из вереска; он забавно болтался вокруг её бочкообразного тела, когда Мийке хлопала хвостом по спине, чтобы отогнать комаров.
— Она выглядит очень нарядно, тебе этого не понять, — сказала я. — Послушай-ка, Хайнц: Мийке помыта и украшена, а в Диркхофе пекли сегодня пироги — ну, к чему это, угадай!
Но тут я обращалась к самому уязвимому его месту — разгадывание загадок никогда не было сильной стороной Хайнца. В такие моменты он стоял передо мной испуганный и беспомощный, как ребёнок, — это меня тоже ужасно забавляло.
— Хитрюга, ты просто не хочешь меня поздравить! — засмеялась я. — Но у тебя ничего не выйдет! Дорогой, любимый Хайнц, у меня сегодня день рождения!
Его лицо посветлело от радости; он протянул мне свою грубую ладонь, по которой я сердечно хлопнула рукой.
— Ну и сколько исполнилось моей принцессе? — спросил он, не тратя, по обыкновению, лишних слов на поздравления.
Я засмеялась.
— Ты опять забыл? Ну так слушай внимательно: что следует за шестнадцатью?
— Семнадцать?! Семнадцать лет? Не может быть — такое малое дитя! Этого не может быть! — он протестующе воздел обе руки к небу.
Это явное неверие возмутило меня. Однако же мой старый друг, который, можно сказать, до двадцати лет рос наперегонки с быстрорастущей елью, был не совсем неправ… Уже почти три года моё ухо доставало Хайнцу как раз до грудной клетки, где оно могло слышать биение его сильного сердца — я ни на сантиметр не выросла за это долгое время. Я была и остаюсь миниатюрным созданием, которое вынуждено идти — или пробегать — по жизни маленькими, почти детскими ступнями; и это, по хайнцевому представлению, отнимало у меня право с каждым годом становиться старше.
Несмотря на всё это, я хорошенько его выбранила; но на этот раз он повёл себя как дипломат: он сменил тему. Вместо того чтобы оправдываться, он показал большим пальцем себе за плечо и сказал ухмыляясь:
— Вон там имеется кое-что как раз ко дню рождения, принцесса: они выкапывают старого короля!
Я одним прыжком выскочила из кустарника.
Мне пришлось заслонять глаза ладонями — так ярко сияли лучи заходящего солнца. Они играли в прятки с облаками, бросая на пустошь причудливые тени. По этой пустоши в старинные времена мчались всадники в рыцарских доспехах, устремляя к небу свои сверкающие копья.
Эрика ещё не зацвела — лишь её трава ровной тёмно-зелёной скатертью покрывала землю, но в пяти местах травяной покров вздымался пятью могильными курганами, одним большим и четырьмя меньшими. По преданию, под ними покоились тела великанов — рыцарей давно ушедших времён, под шагами которых когда-то стонала земля, рыцарей, которые мощными кулаками легко расшвыривали огромные валуны. На гребне большого кургана рос можжевельник, а у его подножия жёлтыми цветами распустился дрок. На изломе холма стояла одинокая старая сосна, выросшая то ли из занесённого птицей семечка, то ли из посаженного человеческой рукой ростка. Потрёпанная ветрами, потерявшая половину игл, согнутая снежными зимними шапками, но гордая и стойкая — как единственное дерево на плоской равнине, борющееся с бурями за свою жизнь.
— Здесь похоронен старый король — потому что здесь растёт сосна и цветёт жёлтый дрок, а у других этого нет, — объяснила я Хайнцу ещё ребёнком, когда мы однажды сидели на холме. Я знала, что там, под деревом, покоится могучая королевская голова с золотым обручем вокруг лба, и длинная-предлинная белая борода сбегает на пурпурный плащ, покрывающий его тело. Его спящую тайну охраняло глубокое одиночество, но лесные птицы, отдыхающие на вершине сосны, и голубокрылые бабочки, порхающие вокруг цветков дрока и вереска, и жужжащие пчёлы — все они разделяли со мной эту тайну. Глубоко дыша и скрестив руки над головой, я лежала под кустом и смотрела, как снуют туда-обратно земляными ходами муравьи — они-то знали больше, чем другие, они бывали там, внизу; они, быть может, даже пробегали по пурпурному плащу. Я завидовала им и тосковала о сокрытых в земле чудесах.
До этой минуты большой холм был моим садом, моим лесом, моим неоспоримым владением. Диркхоф, моя родина, затерялся среди бескрайней пустоши; старая заброшенная дорога, соединяющая его с внешним миром, проходила вдоль леса, оставляя в стороне могильные курганы — туда, насколько я помнила, никогда не ступала чужая нога… И вот теперь там находилась целая толпа незнакомых людей; они выдирали из холма огромные куски земли. Я видела, как чёрная лопата тонким штрихом вздымается к пылающему небу; и всякий раз, когда она опускалось, мне казалось, что она вонзается в живую плоть любимого тела.
Переполненная невыразимым состраданием, я сорвалась с места и побежала к холму не разбирая дороги. Меня подгоняла и жгучая потребность увидеть, что же там будет извлечено на свет Божий. Шпитц с лаем мчался рядом со мной, и когда я, запыхавшись, добежала до места, меня догнал своими семимильными шагами Хайнц. И только сейчас я почувствовала робость — тот детский страх, который охватывал меня всякий раз при виде чужого лица. Я отступила назад и стеснённо ухватилась за край хайнцевой куртки, чтобы обрести защиту и опору.