По дорожке я приблизилась к штакетнику. Гретхен во все глаза смотрела на меня. Затем она поднялась и подбежала ко мне.
— Ты открыла? — спросила она, указывая на распахнутую дверцу за моей спиной. — Тебе это разрешили, малышка?
Я, смеясь, кивнула.
— Но слушай, твой сад не очень красивый, — сказала она, пренебрежительно задрав носик и махнув рукой в сторону зелёной чащи леса, видневшейся за забором. — Там нет ни одного цветка!.. Посмотри на наш сад — у господина Шефера много-много… ах, сто тысяч цветов!
— Да, но тебе нельзя их рвать!
— Нет, рвать нельзя, — уныло сказала она и сунула пальчик в рот.
— А я знаю, где есть много синих колокольчиков и хорошеньких белых цветов, их можно собирать, и землянику тоже — ты сможешь наполнить доверху твой возок для сена!
Она сразу же потянула за собой свою коляску, вышла ко мне и доверчиво вложила в мою ладонь свою маленькую ручку, мягкую и тёплую, как птичка. Я была ужасно рада моему новому знакомству; мне и в голову не пришло снова запереть дверцу, и она осталась широко открытой, а мы углубились в лес. Было так много земляники и колокольчиков, как будто их стряхнули со своих крон гигантские деревья. Малышка захлопала в ладоши и принялась рвать ягоды и цветы — она готова была, казалось, притащить домой пол-леса господина Клаудиуса.
— Ах Боже, как много земляники! — счастливо вздохнула девочка, собирая ягоды и при этом так стараясь, что на лбу у неё выступили капельки пота. При этом она тихо что-то напевала.
— Я тоже умею петь, Гретхен, — сказала я.
— Такие же красивые песни, как я? Я не верю — меня научил дядя Макс — ну спой!
Наверное, мой музыкальный слух развился довольно рано, поскольку все мелодии, которые я знала, я выучила ещё от фройляйн Штрайт в задней комнате. Больше всего я любила детские произведения Тауберта[5] и начала сейчас петь «У крестьянина была голубятня»[6]. Я присела на каменную скамью, и при первых звуках песни Гретхен оставила свою коляску, положила ручки мне на колени и стала напряжённо слушать, вглядываясь мне в лицо.
Странно, но я испугалась звуков собственного голоса. На пустоши он казался тихим — потоки воздуха разносили его на все четыре стороны; но здесь тесные кулисы стоящих вокруг деревьев не давали мелодии разлететься, и мой голос звучал так наполненно и глубоко, так воодушевлённо, как будто пела совсем не я, а кто-то другой. Это была весёлая песня, про крестьянина и его голубей, которые от него улетели. После первой строфы Гретхен засмеялась во весь голос и радостно захлопала в ладоши.
— Он поймает голубей? В песенке ещё есть строчки? — спросила она.
Я продолжила песню, но внезапно её звуки замерли у меня на губах. Со своей скамьи я могла видеть тропинку, ведущую из леса к «Усладе Каролины», и сейчас по этой тропинке шёл старый бухгалтер. Мне сразу подумалось о свинцовой туче, несущей грозу — таким нахмуренным и мрачным казалось его лицо под копной серебристых волос, и с такой скоростью его массивная фигура двигалась к нам.
Гретхен проследила за моим взглядом, и её личико внезапно покраснело; с возгласом радости она побежала к пожилому господину и обвила своими ручками его колени.
— Дедушка! — нежно вскричала она, откинув назад голову и заглядывая ему в лицо.
Он остановился, словно окаменев, и поглядел на ребёнка; обе его руки были вытянуты вперёд, словно у человека, который только что беззаботно вышагивал и вдруг оказался перед глубоким обрывом — он отчаянно пытается отшатнуться и не упасть; казалось, что старый бухгалтер боится опустить руки и дотронуться до золотистых волос ребёнка.
— Ты же мой дедушка?.. Луиза сказала…
— Кто такая Луиза? — спросил он глухим голосом — голос звучал так, словно он хотел этим вопросом отгородиться от всех разъяснений.
— Но дедушка — наша Луиза! — Она нянчила моего маленького братика, когда он ещё лежал в колыбели. Но она уехала. Мы не можем держать няньку, говорит мама, это слишком дорого…
При этих словах по окаменевшему лицу пожилого господина пробежала судорога, и его руки немного опустились.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Ах, разве ты не знаешь, дедушка?.. И Каро господина Шефера знает, и наша кошка… Меня зовут Гретхен. Но у меня ещё больше имён, очень-очень красивых, я сейчас тебе их все назову. Анна Мария Хелена Маргарета Хелльдорф меня зовут!
При перечислении имён она всякий раз загибала пальчик. В её голосе и самом её невинном существе была такое очарование, что старик не мог ему противиться… Он наклонился — неужели чтобы поцеловать милое личико?.. Может быть, если бы у него было время поднять малышку, прижать её к сердцу и по биению пульса почувствовать родство их крови, — то настал бы один из тех моментов, когда улыбаются ангелы на небе. Но часто всему доброму и хорошему, что хочет выйти на свет, мешает некая тёмная рука, которая безжалостно заманивает души, стремящиеся открыться друг другу, в свои коварные сети.
Я не знаю, почему, но я страшно испугалась, увидев, что от дверцы в заборе в нашу сторону движется фигурка в светлом платье. Фигурка быстро приближалась, и через мгновение рядом с нами появилась молодая женщина из швейцарского домика. Из её груди вырвался приглушённый вскрик, и она закрыла лицо руками.
Старый господин выпрямился — я никогда не забуду выражения ледяной насмешки, исказившей его лицо.
— Ах, поглядите-ка! Комедия превосходно удалась!.. Некоторые умеют натаскивать и использовать своих детей! — он так оттолкнул от себя малышку, что та пошатнулась.
Женщина подбежала к Гретхен и крепко прижала её к себе.
— Отец, — сказала она, предостерегающе подняв палец, — мне ты можешь причинить любое зло, меня ты можешь топтать ногами — я всё перенесу; но моё дитя ты не должен трогать своей жестокой рукой — ты больше не посмеешь это сделать!
Она подняла малышку, с побледневших губ которой не слетел больше ни один звук, и взяла её на руки.
— Я не знаю, кто привёл сюда ребёнка, — продолжала она.
— Я! — сказала я дрожащим голосом, сделав шаг вперёд. — Простите меня!
Она тотчас повернулась ко мне, и её лицо, несмотря на глубокое волнение, приняло мягкое выражение.
— Я хотела забрать ребёнка домой, — сказала она старику, и мне показалось, что каждый мускул её гибкого, нежного тела застыл в напряжении. — Её не было в саду, и дверь в ограде стояла нараспашку. В ужасном страхе я прибежала сюда, чтобы попытаться избежать момента, когда твой взгляд упадёт на ребёнка — но было поздно… Отец, после ужасной борьбы я позволила тебе называть меня бессердечной, неблагодарной, потерянной дочерью; я безоружна перед твоими нападками, по поводу которых набожный мир говорит «Да» и «Аминь». Но как мать ты не имеешь права меня оскорблять!.. Ты считаешь, что я могу моё сокровище, моё обожаемое дитя, — она страстно прижала малышку к себе — это милое, доброе сердечко использовать из корыстных побуждений в какой-то комедии? Это позорное обвинение, которое я не намерена переносить, которое я с негодованием отметаю и за которое ты должен будешь дать ответ перед Господом!
Она повернулась и ушла.
Я думала, что он сейчас побежит вслед за оскорблённой им женщиной и примирительно обнимет её; но он, видимо, был из тех безгранично тщеславных людей, которые считают себя всегда правыми — если таких людей посетит когда-нибудь хотя бы тень подозрения, что это не так, то смущение от этой мысли вызовет в них лишь упрямство и жестокость.
Он бросил вослед убегающей дочери злобный взгляд и и внезапно с красным от гнева лицом подступил ко мне, да так близко, что я отшатнулась в колючие кусты за моей спиной.
— А вы, как вы только посмели безо всяких на то прав открыть в чужих владениях крепко запертую дверь? — накинулся он на меня. В его голосе было столько ненависти, как будто она накапливалась и взлелеивалась годами.
Меня от замешательства парализовало, я не могла пошевелить ни рукой, ни ногой… И о Боже, этот кошмарный человек только что получил ещё и подкрепление! Рядом со мной стоял господин Клаудиус, он как будто вырос из-под земли — видимо, он вышел к нам из чащи. Я поглядела на него снизу вверх; он снова был в этих ужасных синих очках и поэтому выглядел ещё бледнее, чем давеча в конторе… Он, конечно, никогда не простит мне, что я без разрешения открыла дверь в его заборе и привела чужого ребёнка в его лес… Сейчас меня будут судить уже два неумолимо строгих и жестокосердых лавочника, и убежать я не могу — я стояла беззащитная перед ними… Может быть, мне всё же стоит попытаться позвать Илзе или отца?
— Господин Клаудиус, — умерив свой голос, сказал бухгалтер, которого, казалось, сильно поразило появление самого владельца, — вы видите меня в большом волнении. Я, как всегда по воскресеньям, пришёл сюда на прогулку, и…
— Я видел всё произошедшее из-за кустов, — спокойно перебил его господин Клаудиус.
— Тем лучше — тогда вы должны согласиться, что у меня было достаточно причин для негодования. Во-первых, без нашего ведома была открыта дальняя дверь, за которой мы не можем наблюдать…
— Конечно, это неприемлемо, господин Экхоф… Но вы в своём рвении забыли, что фройляйн фон Зассен — дочь моего гостя, и с ней недопустимо разговаривать таким тоном, какой вы только что себе позволили.
Я с удивлением посмотрела на господина Клаудиуса и попыталась разглядеть его глаза за очками — разговор пошёл иначе, чем я ожидала. Бухгалтер, однако, так поражённо отступил назад, как будто он впервые в своей жизни услыхал из этих уст подобный ответ. Он грозно нахмурил брови, и его рот искривила язвительная усмешка.
— Фройляйн фон Зассен? — насмешливо повторил он. — То есть я должен уважать аристократию? Но не в этом же потешно выряженном ребёнке?
— Мне и в голову не приходило подчёркивать дворянское имя, — слегка покраснев, возразил господин Клаудиус. — Я лишь хотел указать на такт и уважение, с которым вы должны обращаться к любому без исключения гостю в моём доме.
— Ну-ну, вы ещё увидите, какое благословение ваше гостеприимство принесёт в ваш честный дом вот именно в этом случае!.. Я достаточно просил и пытался воспрепятствовать — всё бесполезно! Языческие идолы снова вытащены на свет Божий, и наверху в «Усладе Каролины» сидит варвар, который не знает Бога и поднимает старых истуканов! И тот, со скипетром, юный безбожник на княжеском троне, который должен предводительствовать своим народом в послушании, честности и страхе божьем, который должен сделать свою страну оплотом восславления и молитвы, — он помогает при возвеличении нового тельца! «Велик вопль на жителей Содома и Гоморры к Господу, и тяжки грехи их»… Господь терпелив, но придёт час, когда с неба обрушится огонь и сера!
Господин Клаудиус, очевидно сильно задетый, молча дал излиться фанатичному рвению бухгалтера. Старый человек говорил с глубочайшим убеждением; но, он, наверное, ещё никогда не высказывался перед своим шефом так громогласно и так грубо, как вот в этот момент ожесточённого возбуждения.
— Господь удостоил меня видеть и слышать там, где неверящие поражены слепотой и глухотой, — продолжал бухгалтер. Он поднял руку и, как пророк, указал ею на «Усладу Каролины». — Этот дом был воздвигнут в грехе и остался на веки вечные преисподней порока; и те оттуда, согрешившие против заповедей господних, никогда уже не обретут покоя — они бродят вокруг, клянут судьбу и провозвествуют несчастье дому, который принял осквернителя…
Господин Клаудиус предупреждающе поднял руку.
— И разве я не слышал тот душераздирающий крик в залах за печатями? — непоколебимо продолжал старый господин, возвысив голос. — Разве я не видел, как люстра в моей комнате шатается под шагами того жуткого призрака, который беспокойно бродит наверху?… Я знаю, они восстали из гробов; они обречены из-за своих грехов пребывать в этом мире и предупреждать слепцов… Господин Клаудиус, в тот день, когда это юное существо — он указал на меня — появилось в «Усладе Каролины», там, наверху, в замурованных и запечатанных залах, кипела жизнь!
О Боже, он подслушивал! Когда я легкомысленно и беззаботно носилась по строго оберегаемым покоям умершего офицера, острые голубые глаза следили за люстрой и по её качанию отслеживали мои шаги; старик слышал вскрик, вырвавшийся из моей груди при виде отражения в зеркале, и в своей мрачной мании использовал его, чтобы настроить владельца дома против меня и моего отца.
Я невольно поглядела на лицо господина Клаудиуса, обращённое ко мне; но сверкающие синие стёкла так закрывали его глаза, что было невозможно определить, какое впечатление оказали на него слова старого бухгалтера. Господин Клаудиус на шаг приблизился ко мне; возможно, моё лицо от ужаса побелело, и он испугался, что меня охватит слабость; но когда он увидел, что я не так уж нетвёрдо стою на ногах, он снова повернулся к моему мрачному преследователю.
— Ваши слова решительно подтверждают, что ортодоксальность приведёт нас в конце концов к вопиющему суеверию! — сказал он; в его обычно равнодушном голосе смешалось негодование и сожаление. — Я не могу вам передать, как мне жаль видеть, что вы впали в такой ужасный мистицизм, господин Экхоф! Мне уже об этом говорили, но я не верил… Я не имею ни малейшего намерения подвергать порицанию ваши взгляды, но я бы попросил вас воздержаться от их демонстрации как на работе, так и в отношении моих распоряжений по дому!
— Не премину, господин Клаудиус, — ответил бухгалтер — его подчёркнуто раболепный тон был полон скрытого сарказма. — Но я, если позволите, тоже выскажу одну просьбу… Я уже много лет живу в «Усладе Каролины», и для меня всегда была бесценна возможность приходить сюда по воскресеньям после службы в храме, чтобы в уединении размышлять о Господе нашем и молиться. Поэтому я настоятельно прошу вас издать распоряжение, чтобы воскресные дни не нарушались здесь такими неуместными воплями, таким легкомысленным распеванием, которое имело место сегодня и которое растревожило весь сад — я надеюсь, что я, старый человек, заслужил подобное уважение.
— Я не слышал никаких воплей, — очень спокойно ответил господин Клаудиус. — Но мне пришлось наблюдать сцену, которая ранила мои чувства… Эта молодая девушка — он наклонил голову в мою сторону — своей невинной детской песенкой нисколько не нарушила божьи заповеди; но господин Экхоф, вы пришли прямо из церкви; вы являетесь, очевидно, одним из тех непогрешимых христиан, которые при всех своих поступках ссылаются на законы божии, — как же было возможно с вашей стороны запятнать день воскресения господня жестокостью и непримиримостью по отношению к собственному ребёнку?
Ответом был злобный взгляд, блеснувший из-под седых бровей.
— У меня больше нет детей, господин Клаудиус, вы это знаете лучше, чем кто бы то ни было, — сказал старый бухгалтер. Он так подчеркнул это «вы», как будто замахнулся кинжалом.
Он поклонился и быстрым шагом пошёл назад по тропинке. Я отчётливо ощутила, что одно это произнесённое слово потрясло господина Клаудиуса. Я посмотрела на него — кинжал вонзился.