21

Тем временем над городом разразилась гроза. Холодный воздух сжал мне виски, влажный гравий перед дворцом блестел и искрился в свете газовых фонарей. Нас довёз до дома дворцовый экипаж. Он с грохотом въехал во двор Клаудиусов, и я, раздуваясь от детского тщеславия, спрыгнула на тротуар рядом с почтительно склонившимся лакеем. Карета привезла меня во двор, в проходе по которому мне был почти отказано несколько дней тому назад! Мои глаза отыскали окна Шарлотты, я страстно желала, чтобы меня оттуда увидели; но весь главный дом был погружён во тьму, не считая окон над лестницей. Роскошная старинная лампа висела в прихожей и освещала серые изгибы потолка, которые при свете дня совсем не были видны.

В одной из гигантских оранжерей, о которых сегодня говорила принцесса Маргарет, горел свет — две громадные круглые лампы пурпурно пылали в ночи. Идя по дорожке, я услышала звук торопливых шагов, приближавшихся к нам со стороны оранжереи — за ближайшим розовым кустом мелькнуло светлое платье, и перед нами появилась Шарлотта.

— Я услышала, как вы идёте, — переводя дыхание, приглушённым голосом сказала она. — Пожалуйста, оставьте мне принцессочку ещё на полчаса, господин фон Зассен, — такая прекрасная ночь — потом я доставлю малышку в целости и сохранности в «Усладу Каролины».

Мой отец пожелал нам доброй ночи и пообещал сообщить Илзе о моём местонахождении. Он ушёл, а Шарлотта обняла меня за плечи и крепко прижала к себе.

— Ничего не поделаешь, детка, вам придётся сыграть роль громоотвода, — вполголоса сказала она. — Там, — она показала на оранжерею, — столкнулись две упрямые головы… Дядя Эрих редко проводит с нами вечера, так что старина Экхоф постепенно привык играть первую скрипку за нашим чайным столом. Но сегодня дядя, к нашему общему удивлению, председательствует собственной персоной; однако едва мы спаслись от первых капель дождя в оранжерее, как Экхоф в непостижимой глупости и бестактности стал жестко упрекать дядю по поводу присутствия Хелльдорфа за сегодняшним обедом — и тем самым разворошил жуткое осиное гнездо!

Она умолкла и остановилась, прислушиваясь; из оранжереи доносился громкий голос Экхофа.

— Старику, конечно же, не повредит, если его ханжеские интриги в доме и на фирме будут хоть как-то поставлены в рамки, — сказала она, и в её голосе послышалось злоба; — он стал слишком самоуверенным и вообще переходит всякие границы! Но дяде Эриху не стоит вмешиваться — он просто убьёт старика своими неумолимыми глазами, своей холодностью и невозмутимостью, которые делают каждое его слово острым как нож! — Она ускорила шаги. — Бог его знает, что явилось причиной этих взаимных нападок! Годами дядя Эрих ходил в доме с завязанными глазами — Экхоф избегал впадать при нём в свой непереносимый библейский пафос; но в данный момент, когда он в таком яростном возбуждении, с его губ прямо-таки низвергается поток глупостей — это невозможно слушать! Мне противно, когда мужчина несёт подобную чушь; с другой стороны, я должна быть благодарна старику, поскольку он поддерживает нас с Дагобертом, и это обязывает меня попытаться сократить, насколько возможно, вынесение приговора… Идёмте, ваше появление сразу же положит конец сцене!

Чем больше я приближалась к оранжерее — не той, которую разгромил Дарлинг, — тем упоительнее становилось у меня на душе; я едва прислушивалась к тому, что шептала Шарлотта, и механически позволяла ей вести меня дальше… Теплица находилась в стороне от главной дороги — до сих пор я лишь издали видела громадные поблескивающие стёкла и ни разу не оказывалась поблизости. В то время, разумеется, я не имела никакого представления о географии и ботанике — я не понимала, что необычные создания там, за стеклом — это тропики посреди германской растительности… У меня было для них лишь два названия: чудо и реальность.

Там не было ни кадок, ни горшков с цветами, как в первой оранжерее. Пальмы росли прямо из земли — так высоко и мощно, как будто они собирались пробить стеклянную крышу. Над бурыми камнями били фонтанчики воды — они растекались в разные стороны струящимися ручейками и заставляли непрерывно дрожать могучие листья папоротника. Из-под камней пробивались кактусы, беспомощно тянущие вверх свои неуклюжие отростки; но из их колючей мясистости выстреливали пурпурные чаши цветков, а причудливо переплетённые ветви растений даже в самые тёмные сумерки нежно светились жёлтым и белым — словно отражение матового, рассеянного света.

Я взглянула на Шарлотту и подумала, что она охвачена теми же чарами, что и взволнованное, неопытное человеческое дитя рядом с ней, — но я забыла, что всё это было для неё «мелочной лавкой», которую они с Дагобертом так сильно ненавидели и презирали… Её горящий взгляд не отрывался от одной-единственной точки — лица господина Клаудиуса. Он стоял на свету рядом с пальмой — такой же стройный и горделивый, как и её ствол в нежной броне коры… Неправда — в этот момент в его «беспощадных глазах» не было никакой убийственной холодности. Его живое лицо слегка покраснело от внутреннего волнения, хотя скрещенные на груди руки говорили, казалось, о спокойствии и душевном равновесии.

Чайный стол, в спешке перенесённый в оранжерею, странным образом контрастировал со своим экзотическим окружением. За столом сидел Дагоберт — он всё ещё был в форме; все эти блёстки и значки на его груди и плечах по-иному гармонировали с красочной роскошью цветов, чем простая, неразряженная фигура его дяди… Повернувшись спиной к господину Клаудиусу и в очевидном смущении балансируя в пальцах чайной ложечкой, он выглядел так, как будто пытался укрыться от разразившейся над ним грозы. Он втянул голову в плечи и, казалось, не произнёс ни слова во время разговора — как и фройляйн Флиднер, которая так лихорадочно вязала, как будто ей надо было срочно обеспечить новыми чулками целый детский сад.

— Этим вы ничего от меня не добьётесь, господин Экхоф, — сказал господин Клаудиус бухгалтеру, сидевшему довольно далеко от своего рассерженного шефа. Бухгалтер возложил руки на подлокотники кресла и вызывающе поднял подбородок — он только что произнёс громкую речь, каждое слово которой жалило, как оса. — Богохульство, неверие, отречение от господа — все эти любимые выражения вашей братии не стоит недооценивать, — продолжал господин Клаудиус. — Именно ими вы подчёркиваете ту невероятную данность девятнадцатого столетия, когда большая часть просвещённого человечества внешне порабощена кучкой бездушных фанатиков — многие люди, даже люди ума и духа, всё ещё боятся известного влияния подобной анафемы, пусть и сильно обветшалой, на большие массы населения. Они, несмотря на свои убеждения, лучше будут молчать — и это ещё на какое-то время придаст дополнительную опору тому трону, на котором восседает ваша партия.

Стул под бухгалтером шатался и скрипел, но господин Клаудиус не давал себя сбить с толку этим скрипом.

— Я приверженец христианства — поймите меня правильно, — но не церкви, — продолжал он. — Поэтому я по собственному убеждению держусь завета моих предков, согласно которому необходимо поддерживать набожность среди работников нашей фирмы — но я не потерплю, чтобы мой дом превратился в оплот религиозных заблуждений… Торговый дом, который протягивает нити своих деловых связей за океаны и даёт им укорениться на турецкой, китайской и какой угодно почве, и мрачная ортодоксальность, непогрешимость в вере, которая закуклилась в плотный кокон — более противного здравому смыслу союза просто не существует!.. Неужели наши молодые коммивояжёры, которых вы так стараетесь воспитать в ортодоксальном духе, должны дико лицемерить, вступая в дружеские и деловые отношения с теми, кого они презирают как пребывающих в отринутых Богом заблуждениях?.. Я не могу себе простить, что мрачный дух так долго и незаметно действовал в моём доме и что моим людям пришлось от этого страдать…

— Я никого не принуждал! — вскинулся бухгалтер.

— Конечно, не с кнутом в руке, господин Экхоф, — но посредством вашего отношения к людям… Я знаю, к примеру, что наш самый юный коммивояжёр, неимущий человек, который со своего заработка поддерживает овдовевшую мать, внёс сумму, намного превосходящую его возможности, в вашу миссионерскую кассу, о существовании которой я не имел никакого понятия. Все наши работники и работницы терпеливо позволяют еженедельно перечислять в эту кассу деньги со своего заработка, поскольку они боятся поступать по-другому, так как считают, что вы имеете на меня неоспоримое влияние и можете им навредить… Вы никогда не думали о том, что эти люди и без того дорого платят за свою веру? Крещение, заключение брака, торжества примирения с господом, даже последний путь — за всё это они платят пошлину церкви… И поэтому прочь из моего дома с этой миссионерской кассой! Прочь трактаты, которые я вчера в большом количестве обнаружил в рабочих столах и которые своим слабоумным детским лепетом портят наш достойный язык и апеллируют исключительно к примитивным средневековым воззрениям!

Весь этот уничижительный приговор был высказан тоном, который при всём желании нельзя было назвать страстным — лишь лёгкий румянец выступил на лице говорящего, да его рука лишь раз или два спокойно поднялась в сторону бухгалтера.

Шарлотта застыла как пригвождённая — казалось, что она забыла, что привела меня сюда с целью побыстрее завершить эту сцену.

— Он хорошо говорит, — пробормотала она. — Я и не думала — обычно он такой безразличный и немногословный… В самом деле, Экхоф достаточно глуп, чтобы ещё раз поднять перчатку и ещё раз потерпеть поражение! — злобно прошипела она и так пронзительно уставилась на бухгалтера своими горящими глазами, как будто хотела взорвать стеклянную стену. Бухгалтер встал со своего места и приблизился к господину Клаудиусу.

— Пожалуйста, вы можете презирать слабоумный детский лепет, — сказал он — его звучный голос был острее ножа — меня и тысячи других истинных христианских душ это только укрепит в вере… Ведь Господь хочет, чтобы мы жили в простоте, в детской простоте, и именно так мы скорее обретём милость в глазах его, чем читая вирши «бессмертных» господ Шиллера и Гёте, которые, конечно же, не портят наш достойный язык… Если вы не собираетесь терпеть в вашем доме мои честные устремления во славу Господа, то я, конечно, должен буду смиренно подчиниться… Но я полагал, что этому дому пошло бы на пользу, если бы за него молились долго и усердно — здесь произошло много такого, что взывает к Небесам и Господу нашему и что должно быть искуплено…

— Вот уже во второй раз за последние дни вы высказываете мне этот упрёк, — спокойно прервал его господин Клаудиус. — Я уважаю ваши годы, ваши заслуги перед фирмой и не хочу поэтому давать оценку вашему поведению, которое не стесняется вскрывать старые раны и использовать их в качестве союзников в борьбе за исчезающую власть — я предоставляю вам самому право судить, насколько это благородно… Что я учинял в моей юношеской глупости и страсти, за это я сам буду отвечать — но я, к сожалению, добавил к этому и новую вину: в своём стремлении заменить вам сына я позволил вам безо всяких ограничений орудовать в доме и на фирме… Было бы кричащей несправедливостью заставлять зависящих от меня людей расплачиваться за мои собственные прегрешения ещё хотя бы один день — я не хочу ваших молитв, шантажирующих и абсолютно бессмысленных!

— Что он сделал? — шёпотом спросила я у Шарлотты.

— Он застрелил единственного сына Экхофа.

Я в ужасе вырвалась из её рук и с трудом подавила крик.

— О боже, не будьте таким ребёнком! — нетерпеливо воскликнула Шарлотта и снова решительным движением притянула меня к себе. — Это была честная дуэль, в которой погиб сын Экхофа и которая, несомненно, была самым интересным моментом во всей мещанской жизни дяди… Но давайте войдём! Переговоры подошли к точке кипения.

Она без церемоний повела меня вдоль стеклянной стены и втолкнула за порог боковой двери. Я ступила на гравий… Узкие тропинки вились сквозь тёмный кустарник, петляли меж камней и пересекали там и сям нежный бархат газонов. Чем менее густой становилась ажурная решётка ветвей и цветов, отделявшая нас от света ламп и всей сцены, тем тревожнее становилось у меня на душе… Я была не в тех отношениях с обитателями главного дома, чтобы иметь право вломиться к ним среди ночи в самый разгар споров, не предназначенных для чужих ушей… Что, если это разгневает хозяина дома?.. Я не знаю почему, но я уже не могла больше небрежно подумать: «Ах, это всего лишь господин Клаудиус» — я трепетала перед ним.

Шарлотта приобняла меня рукой, и когда я, следуя мгновенному побуждению, попыталась спастись бегством, моя талия была безжалостно схвачена тисками её рук, и мы стремительно двинулись вперёд. И наконец мы появились перед удивлённым обществом — свалились как снег на голову.

— Я подобрала принцессочку в саду, — быстро сказала Шарлотта, не давая бухгалтеру высказать новую мысль. — Милая Флиднер, вы только поглядите на этого ребёнка — разве она не выглядит совершенно по-другому? Она пила дворцовый чай и приехала домой в дворцовой карете, точно как Золушка — ну-ка, покажите, дитя, не потеряли ли вы одну из атласных туфелек на дворцовой лестнице?

При всём моём стеснении я засмеялась и села на стул, который мне придвинул Дагоберт… Шарлотта оказалась права — спор утих, как будто его и вовсе не было, и когда я подняла глаза, то увидела, что бухгалтер исчезает в темноте, из которой мы только что вышли… Господин Клаудиус всё ещё стоял возле пальмы — мой взгляд робко метнулся к нему — разве у него на лбу нет метки? Ведь он убил человека! — Но я увидела только серьёзные синие глаза, сверху вниз смотревшие на меня, и испуганно втянула голову в плечи.

Фройляйн Флиднер облегчённо вздохнула — она явно была рада моему приходу и нежно пожала мне руку.

— Рассказывайте, детка! — потребовала она, снимая с меня шляпу и поправляя мне примятые буфы на рукавах. — Как было при дворе?

Я поглубже уселась в глубокое плетёное кресло — гигантская ветка папоротника, при свете ламп изумрудно-зелёная, заколыхалась над моим лбом, другие ветки склонились над моими обнажёнными плечами на манер опахал. Я сидела словно под балдахином и чувствовала себя в безопасности. К тому же господин Клаудиус отошёл назад. Из оранжереи он не вышел — было слышно, как он тихо ходит туда-сюда за камнями и пальмами. Я снова воспрянула духом и принялась рассказывать, вначале запинаясь, а потом всё более увлечённо, о моём блестящем дебюте — как я не смогла толком поклониться; как я спела детскую песенку; как я доверчиво поведала принцессе историю моей жизни.

Шарлотта постоянно прерывала мой рассказ громким смехом; фройляйн Флиднер тихо хихикала про себя, одобрительно похлопывая меня по щекам, и только Дагоберт не смеялся — он глядел на меня тем же отчуждённо-неприязненным взглядом, что и придворная дама. В конце концов мне стало жарко, я сняла шаль и бросила её на стол, сказав при этом, что шаль принадлежит принцессе. Тогда он с благоговением взял её в руки и аккуратно перекинул через спинку своего стула — что меня чрезвычайно разозлило.

— Стоп! — воскликнула вдруг Шарлотта и предупреждающе подняла руку, когда я собралась продолжить свой рассказ. — Вот вы скажите, фройляйн Флиднер, не могла ли принцессочка, несмотря на свои синие глаза, быть скорее одной из тех дочерей Израилевых, которых так интересно описывает библия, чем отпрыском старинного, истинно немецкого дворянского рода!.. То, как головка с буйными кудрями выглядывает из-под папоротника, — пожалуйста, принцесса, проведите ещё раз рукой по лбу — живо напоминает мне юную еврейку Поля Делароша[12], которая в береговом тростнике тайно охраняет брошенного малыша Моисея.

— Но моя бабушка тоже была еврейка, — беззаботно сказала я.

Шаги за пальмами внезапно стихли, за чайным столом наступила гробовая тишина. С моего места через стекло оранжереи был виден сад. Уже взошла луна и подсветила серебром клубящиеся над нами тучи. Вдали разливался блёклый, неяркий свет, причудливо искажающий контуры предметов — это было поле белых лилий, раскинувшееся под сенью прибрежных деревьев. Казалось, что оно притягивает к себе весь свет луны… Лилии призывно светили мне во тьме, и я вновь с дрожью и болью в сердце подумала о моей бедной бабушке, рухнувшей на землю под дубом… Во мне опять ожили все переживания той страшной ночи. В течение многих лет — редкие пугающие встречи душевнобольной женщины и робкой девочки, затем — в смертный час — внезапная пробуждение бабушкиной любви; мой страх перед смертью, подступающей к только что обретённому сердцу, — всё это снова всплыло в моей душе, и я начала об этом рассказывать. Я коснулась и ужасной ссоры бабушки и старого священника — когда она отказалась от его духовной поддержки и умерла еврейкой, а он показал себя таким добрым и понимающим… Внезапно, когда все в абсолютной тишине слушали мой рассказ, под чьими-то тяжёлыми шагами заскрипел гравий, и передо мной появился бухгалтер, который уже давно должен был быть в «Усладе Каролины».

— Этот человек был дурак! — выкрикнул он мне в лицо. — Он не должен был отходить от постели до тих пор, пока он не получил эту строптивую душу. Он должен был заставить её вернуться в лоно истинной церкви — у священника имеется достаточно средств, чтобы повлиять на мятежников, которые в своей заносчивости пытаются низвергнуться прямо в ад!

Я вскочила. Мысль о том, что чей-то голос, такой же беспощадный, как и этот, мог вмешаться в борьбу со смертью и продлить мучения угасающей души, меня просто потрясла.

— О, он не посмел бы это сделать! Мы бы этого не потерпели, ни Илзе, ни я — ни за что на свете! И я не потерплю, если вы скажете ещё хоть слово о моей бедной бабушке! — вскричала я.

Фройляйн Флиднер быстро поднялась и успокаивающе обняла меня обеими руками. Она посмотрела за пальмы, откуда вновь раздались шаги — они быстро приближались к чайному столу.

— Принцессе вы всё это тоже рассказали, фройляйн фон Зассен? — быстро спросил Дагоберт — этим вопросом он положил конец дальнейшим обсуждениям и заставил шаги вновь стихнуть. Я молча покачала головой.

— Ну тогда — если я могу вам посоветовать — и впредь молчите об этом.

— Но по какой причине? — спросила фройляйн Флиднер.

— Но вы сами должны это понимать, дражайшая Флиднер, — неохотно ответил он, пожимая плечами. — Хорошо известно, что герцог не жалует евреев, поскольку его бывший дворцовый агент, Хиршфельд, ловко обманывал его и в конце концов сбежал. Далее — и это главное — вот уже несколько столетий имя фон Зассен пользуется при дворе безупречной славой. Для его высочества, правда, решающую роль играет учёность господина фон Зассена — но среди придворных это не так: им импонирует его почтенный возраст и чистота его фамильного древа; подобная болтовня из уст юной дамы может навредить как господину доктору, так и ей самой, — а она, конечно же, этого не хочет.

Я молчала, поскольку не совсем поняла, о чём это он говорит. Как мог моему отцу навредить тот факт, что его мать была еврейка? Я не могла найти этому объяснения, поскольку у меня практически отсутствовало понятие о так называемом мировом порядке. Но сейчас был не совсем подходящий момент, чтобы об этом думать, — я всё ещё дрожала от шока, вызванного внезапным выступлением ужасного старика. И он всё ещё стоял передо мной со скрещёнными на груди руками, а глаза его горели из-под белых бровей, как будто они хотели меня сжечь. Впервые в жизни я почувствовала, что меня ненавидят — юной душе трудно осознать такое; воздух, который я вдыхала вместе с моим врагом, грозил задушить меня; пребывание в оранжерее стало невыносимым.

— Я хочу пойти домой — Илзе ждёт, — я энергичным движением высвободилась из объятий фрёкен Флиднер и схватилась за шляпу, а мой взгляд жадно устремился к прохладному, просторному саду.

— Ну, тогда пойдёмте, — сказала, вставая, Шарлотта. — Ах, я вижу по вашим глазам, что мы не сумеем вас задержать! Вы в состоянии сейчас разбить стекло, как дикий Дарлинг…

— Дарлинг сегодня вечером сбросил своего хозяина и прошёлся по нему копытом, — сказала я.

Дагоберт вскочил.

— Как, Артура Тресселя? Искусного наездника? Невозможно! — вскричал он.

— Ну как же — искусный наездник. Он поступил бы мудрее, сидя дома на своём конторском стуле, — флегматично бросила Шарлотта; но в её презрительно сощуренных глазах мелькнул огонёк досады — она украдкой посмотрела в глубь оранжереи. — Он сильно пострадал, бедняга?

— Господин фон Висмар сказал принцессе, что у него здоровая кровь и совершенно другая костная масса — такого нелегко убить!

За пальмами раздался короткий смешок — я думаю, что внезапный подземный толчок не произвёл бы на брата с сестрой такого впечатления, как мой бесхитростный ответ и этот тихий короткий смех. Что я, бедная, сказала такого, что глаза Дагоберта так злобно на меня уставились?.. Казалось, что Шарлотта в приступе внезапной ярости собирается выкрикнуть в сторону пальм что-то дерзкое, но она взяла себя в руки и промолчала, горделиво подняв голову.

— Пойдёмте, малышка — пожмите руку фройляйн Флиднер и скажите ей спокойной ночи — вас пора отвести в постель! — сказала она мне.

В любой другой момент такое повеление глубоко задело бы мою семнадцатилетнюю гордость — но на сей раз я сразу же простила Шарлотте: её губы, пытающиеся шутить, казались совершенно бескровными — гордая девушка была жестоко уязвлена, я видела это, хотя и не понимала чем.

Молча и внешне спокойно она прошла рядом со мной через оранжерею и сад; но как только мы пересекли мостик, она остановилась и с глубоким вдохом прижала к груди руки.

— Вы слышали, как он смеялся? — спросила она с нарастающим раздражением.

— Это был господин Клаудиус?

— Да, дитя!.. Проживи вы с нами подольше, вы бы знали, что этот великий, высокомерный дух никогда громко не смеётся, разве что над слабостями человеческими, как вот только что, малышка! С рассказами о том, что вы услышали при дворе, вы должны быть впредь аккуратнее в присутствии дяди!

Я была возмущена. Сначала меня буквально заставили рассказывать, и я в самом деле, при всей моей неопытной и открытой натуре, была очень осторожна: я не произнесла ни слова о том, что было сказано при дворе о Дагоберте.

— Почему вы ругаетесь? — строптиво спросила я. — Я не должна была говорить, что сброшенного всадника считают при дворе крепким и сильным?

— О святая простота! — язвительно засмеялась Шарлотта. — Артур Трессель хрупок и грациозен — мальчик из хрусталя… Характеристика остроумного господина фон Висмара относится ко всему простому мещанскому сословию. Какой-нибудь кавалер при падении наверняка сломал бы свои изящные рёбра и отдал бы Богу свою нежную душу; но здоровая мещанская кровь — плоть от плоти грубой, крепкой земли, она не даст так просто причинить себе вред.

Она снова засмеялась, пошла дальше быстрыми шагами и вышла вместе со мной на газон перед «Усладой Каролины».

Над замком сияла луна. Её белый свет, льющийся на молчаливый оазис посреди тёмного леса, действовал на мои нервы так же одурманивающе, как и сильный запах цветов в саду. Каменная Диана под могучими буками казалась такой шокирующе живой, как будто она вот-вот туго натянет свой лук, и её стрела зазвенит в воздухе… Лунный свет стекал по фруктово-цветочными гирляндам на стенах, по неподвижным глазам и сжатыми губам несущих карнизы кариатид, падал на зеркало пруда и на огромные стёкла окон. Я могла разглядеть каждую складку на выгоревших шёлковых портьерах за дверями балкона — луна заливала серебром таинственную комнату; — люстра под потолком свирепого фанатика, разумеется, не тряслась.

— Тот наверху понял бы меня и моего брата, — сказала Шарлотта, показывая на бельэтаж. — Он твёрдой рукой стряхнул с себя прах и тлен мещанского рода и дерзко поднялся в сферы, которые единственно могли дать ему дыхание жизни. — Она не отрываясь смотрела на блестевшие стёкла. — Конечно, он упал с размозжённой головой — ну и что с того? Он заставил высокомерную касту признать себя; он стал одним из них и проложил блестящий путь в пенатах, которые они ревностно считали своими. Абсолютно всё равно, идти ли по этому пути десять или пятьдесят лет. Я бы охотно умерла молодой, если бы могла такой ценой купить всего лишь двенадцать месяцев жизни при дворе!.. Мне довелось испытать, что это значит — иметь гордое, честолюбивое сердце и носить при этом презираемое плебейское имя, проведя половину молодости среди морщащих нос родовитых пансионерок — я не хочу стоять ниже них — я не хочу!

Она энергично взмахнула сжатым кулаком и принялась вышагивать туда-сюда по газону.

— Дядя Эрих знает о скрытом пламени в моём сердце — Дагоберт мыслит, чувствует и страдает так же, как я, — продолжала она, остановившись, — и дядя со всем своим обывательским высокомерием пытается задушить в нас это пламя в зародыше… Поддержку своего достоинства мы должны искать в самих себе, а не во внешних случайностях, говорит этот большой философ — смешно! Меня это просто бесит; я чувствую себя привязанной к пыточному столбу, я потрясаю кандалами и проклинаю жестокость судьбы, принесшей молодого орла в воронье гнездо!.. Откуда эти необоримые чувства? — спросила она, меряя газон широкими шагами. — Они со мной с самого первого вдоха, они у меня в крови… Это не химера — сознание собственного аристократизма — нить за нитью оно связывает поколения, восходя к нашим великим предкам… Даже если оно и не заметно со стороны, как, к примеру, у нас с Дагобертом, чьё происхождение окутано непроницаемой тьмой молчания…

Эти страстно звучащие жалобы вдруг превратились в невнятное бормотание — у края кустарника, мимо которого мы как раз проходили, стоял господин Клаудиус и смотрел на взволнованную девушку своими спокойными, серьёзными глазами.

— Однажды тьма рассеется, Шарлотта, я обещаю, — сказал он так хладнокровно, как будто её страстная речь была обращена именно к нему и он просто отвечал ей. — Но ты тогда только узнаешь правду, когда ты сможешь её перенести, когда жизнь и я — он властно указал на себя — сделают тебя более разумной… И ещё одно: впредь я запрещаю тебе подобные лунные променады в обществе фройляйн фон Зассен — мания величия заразна, как ты понимаешь.

Странно, но девушка с сильным духом не нашлась что ответить; видимо, внезапность этой встречи парализовала её способность к сопротивлению. Строптиво вскинув голову, она стиснула мою руку так больно, что я чуть было не закричала, резко оттолкнула её от себя и скрылась за кустами.

Я осталась с ним наедине — беспокойство и тоска охватили моё сердце; но я не собиралась показывать ему свой страх — ни за что! Сильный Голиаф на мгновение потерял голову был вынужден спасаться бегством — но маленький Давид оказался храбрее!.. Я медленно, слишком медленно для моих проворных ног, шагала в сторону «Услады Каролины», и он молча шагал рядом со мной… Холл был залит светом; даже в коридоре, ведущем в мою комнату, каждый вечер горели две лампы — так распорядился господин Клаудиус. Перед коридором, на порог которого я уже поставила ногу, он остановился.

— Сегодня после обеда вы ушли от меня в гневе, — сказал он. — Дайте мне руку, мне бы не хотелось пережить то же, что и Хайнц со своим злым вороном.

Он протянул мне руку. Сквозь красно-рубиновое стекло коридорной двери на его ладонь падал красноватый луч, а на бриллиантовом кольце сверкали слепящие искры — я содрогнулась.

— Она вся в крови! — завизжала я и оттолкнула его руку.

Он отшатнулся и поглядел на меня — до конца моих дней я не забуду этого взгляда — ещё никогда на меня так не смотрели глаза другого человека, никогда… Он повернулся и ушёл, не произнеся больше ни слова.

Я невольно прижала руку к сердцу… Оно так болело, словно его пронзило копьё… Это было раскаяние, глубокое раскаяние!.. Я скатилась по ступенькам и выбежала из дому — я хотела дать ему руку, как он просил, и готова была умолять его не сердиться на меня. Но газон был пуст, и звука удаляющихся шагов я тоже не слышала — наверное, господин Клаудиус уже шагал по мягкой траве за кустами.

Глубоко удручённая, я вернулась к Илзе. Её проницательные глаза сразу же углядели, что на моих ресницах висят слёзы, и я ей сказала, что в этом виновато гадкое красное стекло в двери коридора, для которого было бы лучше, если бы Дарлинг разбил его вместо оранжереи.

Загрузка...