За этим вечером последовали многие дни тревоги, которую мне пришлось пережить впервые в жизни — тревоги о больном отце. У него были ужасные головные боли, из-за чего он в течение трёх дней не ходил в свою любимую библиотеку… Непоседа и шалунья, которая в хорошую погоду была не в силах выдержать и получаса в стенах Диркхофа, сейчас с утра до вечера сидела в тёмной комнате у ног страдальца и боязливо прислушивалась к каждому его движению, каждому звуку. Тоска по сияющему августовскому небу не посещала меня ни разу; по тёмной комнате скользили иногда лучи света, и это было в те минуты, когда я садилась на край кровати и клала мою холодную ладонь на пылающий лоб больного, а он шептал Илзе, что он и не подозревал, какое это счастье — иметь ребёнка; со дня смерти моей матери при каждом приступе его старого недуга — он периодически страдал этими головными болями — он чувствовал себя вдвойне покинутым и больным, потому что подле него не было заботливой руки и полных беспокойства глаз; он оплакивал каждый год разлуки отца с дочерью, с горьким сожалением называя это большой утратой.
Личный врач герцога регулярно навещал отца. Два раза в день появлялся придворный слуга, чтобы осведомиться о состоянии больного и принести гостинцы, а у Илзе был «хлопот полон рот» в связи с обеспокоенными расспросами из резиденции. В главном доме тоже проявили большое участие. Каждое утро появлялась фройляйн Флиднер, чтобы посмотреть, как дела, и предлагала свою помощь… Шарлотта однажды вечером провела со мной полчаса, чтобы утешить «малышку в её тревоге». Мне, однако, показалось, что она больше моего нуждается в ободрении. Её красивые тёмные брови были мрачно нахмурены, а небрежно-горделивая уверенность её манер уступила место нервозной суетливости. Встречу с дядей у кустарника она не упомянула ни единым словом, зато рассказала, что в главном доме сейчас удушливая атмосфера, как перед грозой. Господин Клаудиус с неукоснительной последовательностью начал проводить в жизнь своё намерение очистить дом и фирму от прокравшегося ханжества. Он великодушно оставил в руках бухгалтера уже уплаченные работниками миссионерские взносы, но положил такую же сумму из своих средств в новый фонд, имеющий целью способствовать образованию детей сотрудников и облегчить составление приданого для дочерей самых бедных из них. Трактаты выносились корзинами, а молодому агенту, который из угодничества внёс в кассу больше, чем мог себе позволить, и проявил при этом большое усердие, было вынесено порицание и сделано предупреждение, что возврат к отвратительному лицемерию будет иметь своим последствием немедленное увольнение. Шарлотта рассказывала, что бухгалтер ходит по дому с искажённым от гнева лицом — я и сама это наблюдала: через щель в жалюзи я много раз видела его идущим вдоль берега пруда в сопровождении брата и сестры. Казалось, что связь между этими тремя людьми в результате новейших событий стала ещё более тесной — об этом свидетельствовали их совместные прогулки по лесу. Всякий раз, когда Шарлотта упоминала господина Клаудиуса, я чувствовала укол в сердце; но муки раскаяния стали значительно слабее, когда я негодующе сказала себе, что болезнь отца имела своей причиной волнение из-за сорванной покупки медальонов — прекрасная, острая логика моей семнадцатилетней девичьей головы сразу возложила всю вину на бессердечного человека, отклонившего просьбу о деньгах, и таким образом — мы были квиты!
Но вот худшие дни миновали. Окна в комнате больного стояли нараспашку, здесь снова царили воздух и солнце, а Илзе подметала и вытирала в ней пыль так энергично, словно тут кто-то вытряхнул целую пустыню песка. Я в первый раз снова проводила отца в библиотеку, сварила ему послеобеденный кофе, до половины зашторила окна, как он любил, и укутала ему ноги ватным одеялом. Убедившись, что он всем обеспечен и снова с тихой радостью погружён в работу, я стрелой вылетела в сад. Я уже научилась ценить прекрасную лесную почву, чей живительный сумрак охраняли тысячи сплетённых ветвей… Солнце пламенеющим шаром висело над садом — казалось, что оно хочет жадно высосать всю чистую голубую воду из пруда, вяло тускневшего в каменном кольце балюстрады.
Я пошла по тропинке, по которой не ходила с воскресенья, и углубилась в заросли — конечно, там всё ещё стояла коляска Гретхен с наполовину высохшими и наполовину разлезшимися ягодами — никто за ней так и не вернулся… Возможно, старый садовник Шефер её искал и не нашёл. Как мне было жаль бедного ребёнка, который наверняка горевал о своей утраченной игрушке! Его родители были бедны, так бедны, что мать работой стёрла себе руки в кровь — они, наверное, не могут возместить малышке её потерю.
Хотя господин Клаудиус, пускай и без единого слова порицания, но весьма красноречиво закрыл для меня выход из леса через дверцу в стене — он на моих глазах вынул из замка ключ и спрятал его в карман, — но я всё же побежала к ограде, и — смотрите-ка, в двери красовался новый замок, крепкий замок без ключа; даже петли и задвижки были новые — тысяча чертей, какое же уважение надо было иметь к могучей девичьей ручке, чтобы вот так заковать дверь в железо!
Я вскарабкалась на вяз; сегодня это было довольно трудно — я было обута в башмаки с пустоши, а они мне стали так широки, что всё время норовили соскользнуть со ступней и свалиться в заросли.
Наконец я забралась на вершину. На балконе швейцарского домика, затенённом диким виноградом, стояла детская коляска — в ней на белых подушках возлежал малыш Герман, разнеженный и, очевидно, наевшийся. Рядом с ним стояла Гретхен и с аппетитом жевала огромный бутерброд, болтая при этом с маленьким братцем, а в глубине комнаты их мама гладила бельё. Она то и дело выбегала на порог, чтобы посмотреть на детей.
Кто бы мог подумать, что на этом милом, мягком лице может отражаться такая буря чувств, какую я наблюдала в воскресенье утром! Но сейчас в этих улыбчивых чертах не осталось и следа той бури, да и Гретхен совершенно не горевала о своей потерянной коляске. Но коляску необходимо было вернуть, и вернуть немедленно. Я хотела наполнить её свежесорванными ягодами и лесными цветами, а потом попросить садовника Шефера отнести её в дом. Я слезла с вершины и заскользила по ветвям вниз — и увидела, что сюда со стороны «Услады Каролины» идут люди; они, очевидно, были уже довольно близко — я вздрогнула от ужаса, услышав голос бухгалтера; он звучал так, как будто тот стоял прямо под вязом. Забраться на вершину я больше не могла, поскольку не хотела привлекать к себе внимание. Тихо надеясь, что бурю скоро пронесёт, я обвила руками ствол — в этот момент я сидела на очень тонкой и очень шаткой ветке — и с сильно бьющимся сердцем стала прислушиваться к тому, что происходит внизу.
Первое, что я увидела сквозь листву и сплетение ветвей, была шарлоттина пурпурная вуаль, которую та часто надевала — а где Шарлотта, там и Дагоберт; брат с сестрой снова сбежали из душного главного дома в лес; они были несчастны и нуждались в утешении, но меня неприятно поразило, что утешения они искали у ужасного старика.
Они повернули на дорожку, пролегавшую рядом с моим укрытием. Экхоф понизил голос, но его аффектированная манера речи позволяла мне отчётливо слышать каждое слово. В руке он держал шляпу; его обычно белоснежная макушка сегодня как-то потускнела. Ожесточённое, озлобленное выражение подчёркивало бесчисленные морщины и складки на его обычно гладком, можно даже сказать тщательно ухоженном лице.
— Молчите вы, ради бога, с вашими утешениями! — остановившись, безо всякой вежливости воскликнул он. — Последствия не поддаются расчёту! Вы оба не можете об этом судить, поскольку не знаете, какой гигантский шаг вперёд мы сделали, когда дом Клаудиусов и многие его души вступили в наши ряды — это произвело сильное впечатление и повернуло к церкви многих слабых и колеблющихся… И вот теперь всё воздвигнутое разрушается с таким скандалом, с такой беспощадностью… Какое злополучное ослепление — божка и идола новейших времён, так называемое образование, пагубное по своей сути, поставить на то место, где уже снова начал властвовать господь со всей своей мощью и силой!
— Дядя своей причудой вредит сам себе, — холодно сказал Дагоберт. — Владетельные и имущие не имеют лучшего союзника, чем церковь, в противостоянии с тем, что потрясает основы… Если бы у меня в руках была власть и деньги, то ваша партия была бы богаче на одного ревностного покровителя — я понимаю наше время и принадлежу к тем, кто всегда поставит подножку безумному волчку, именуемому прогрессом.
— В отношении церкви фройляйн Шарлотта думает иначе, — сказал Экхоф, устремив пронзительный и строгий взгляд на молодую девушку.
— Да, тут наши взгляды расходятся, — сказала она откровенно. — Будь у меня деньги, я бы прежде всего употребила их на то, чтобы развеять позорную, унижающую тьму, покрывающую прошлое нашей семьи — я больше не хочу питаться редкими крохами, которые мне иногда бросают, я ясно понимаю и чувствую, что это недостойно, что я, возможно, когда-нибудь буду этого стыдиться!.. С этого момента я стану собирать и экономить…
— Фройляйн Шарлотта — экономить? — недоверчиво-саркастически переспросил её Экхоф.
— Я вам говорю, — резко вскинулась она, — я буду ходить в рубище, только чтобы собрать денег на поездку в Париж…
— Что, если вам не надо так далеко ехать, чтобы развеять тьму?..
Каждое из этих слов ударило колоколом по моему слуху и нервам. Человек, медленно и веско произнесший это слова, выглядел так, как будто он только что одним ударом прекратил тяжёлую внутреннюю борьбу. — Идите сюда, — повелительно сказал он молодой даме, которая механически-безмолвно последовала за ним. Он уселся на скамью, на которой я в воскресенье пела. Скамья находилась как раз напротив моего убежища.
О небо, в каком ужасном положении я оказалась! Я крепко обхватила ствол вяза и судорожно сжала руки от страха, что тонкая ветка, на которой я сижу, может треснуть под моим весом; к тому же мои несчастные башмаки медленно, но верно сползали с болтающихся ступней, и я ничего не могла с этим поделать — боже, если один из этих маленьких уродцев с грохотом свалится с высоты, то какая это будет потеха для Дагоберта и какой прекрасный повод для моего врага, чтобы хорошенько меня отчитать!
— Я хочу вам рассказать одну историю, — сказал бухгалтер брату с сестрой, которые сели на скамью рядом с ним. — Но сначала выслушайте одно откровенное объяснение… То, что я сейчас вам сообщу, вы узнаете не потому, что я так уж сильно к вам привязан — утверждать это было бы ложью… Я расскажу об этом не из чувства мести — «Мне отмщение, и Аз воздам, говорит Господь»[13]… Вы видите сейчас во мне не человека Экхофа, а воина господня, у которого нет выбора, поскольку он сейчас поставлен между земными интересами людей — пускай даже своей собственной семьи, своей плоти и крови — и благом для церкви!
Экхоф был действительно воодушевлён своим слепым фанатизмом — он серьёзно веровал в то, что говорил. Достаточно было увидеть мрачный огонь в его глазах, устремлённых сквозь листву к небу.
— Вы много раз уверяли меня, что при обретении богатства и достойного имени вы сразу станете одним из нас, — сказал он Дагоберту.
— И я торжественно это подтверждаю — я не найду ни тому, ни другому лучшей защиты — и не пожалею для этого тысяч и тысяч…
Экхоф склонил голову.
— Господь увидит в этом искупление многих сокрытых грехов, он в конце концов снимет свою карающую десницу с бедных душ, которые до сих пор бродят неприкаянные, — патетически произнёс он. — Началом всех пороков было то, что сын коммерсанта презрел своё положение, на которое ему по рождению указал Господь, и предался изящным искусствам, прельщающим людские сердца, а герцог даровал ему дворянство и всегда держал подле себя… В то время там, наверху была принята свободная жизнь — там, откуда надзор, честность и страх божий должны были изливаться животворным светом на всю страну… Герцог любил развлечения, и госпожа герцогиня, его супруга, тоже, а её младших сестёр, принцесс Сидонию и Маргарет, и вовсе можно было сравнить с дочерью царя Ирода. Они были своевольны, потому что герцог их нежно любил — они умели всего от него добиться, кроме дозволения на неравный брак, поскольку он гордился своей княжеской кровью… Прекрасные сёстры уезжали и возвращались, когда им вздумается — принцесса Маргарет больше бывала при дворе в Л, чем дома; её старшая сестра предпочитала Швейцарию и Париж… Она часто уезжала на два, три месяца и даже на более длительные сроки — разумеется, под строжайшим инкогнито и в сопровождении пожилой, очень респектабельной придворной дамы и столь же пожилого придворного — эти добрые люди давно умерли.
Он замолчал на какой-то момент и погладил себя рукой по подбородку. Я в тихом отчаянии сидела на своей ветке; мои ступни напряглись, чтобы удержать туфли, а кровь резко стучала в висках, поскольку я не осмеливалась перевести дыхание. А этот человек рассказывал столь обстоятельно, что, казалось, его повествованию не будет конца.
— Но вот что было странно, — наконец продолжил он, — что как только принцесса Сидония уезжала в Швейцарию, в «Усладе Каролины» появлялась прекрасная юная дама. У неё были такие же чёрные кудри и такой же стройный стан, как и у принцессы, и вообще они были ужасно похожи… В такие периоды мостик перед садом запирался ещё крепче, чем обычно, и на берегу реки, со стороны «Услады Каролины», стоял плотный штакетник, который развалился сразу же после смерти Лотара… Только одна особа из главного дома была удостоена милости беспрепятственно проходить по мостику — это фройляйн Флиднер. У неё даже был свой ключ, который она использовала в основном вечером и даже поздно ночью… Если вы спросите меня, откуда я всё это знаю, то я отвечу вам, что мне об этом рассказала моя покойная жена. Хотя она никогда не была замешана в эту тёмную историю — отмечу к её чести, — но женские глаза и уши очень чутки, и если проснулось женское любопытство, то уже не обращается внимание на мокрые ноги и отыскивается брод в реке…
Смотри-ка, добрая женщина тоже подслушивала! — с огромным удовлетворением подумала я, забыв на мгновение о своём опасном положении.
— Это была жизнь голубков. Великолепный женский голос пел прекрасные песни, тихими ночами на лужайке в свете луны сверкали эполеты господина офицера, а рядом с ним скользила стройная женская фигура в белом платье… Однажды вечером фройляйн Флиднер торопливо, безо всяких предосторожностей пробежала через мостик — за окнами в «Усладе Каролины» мелькали лучи света — а в полночь оттуда раздался детский плач.
Шарлотта поднялась, её губы были полуоткрыты, как будто ей не хватало воздуха, а горящие глаза не отрывались от лица рассказчика.
— Присутствие дамы в «Усладе Каролины» можно было наблюдать время от времени в течение нескольких лет — причём сцена, о которой я только что рассказал, повторилась ещё раз, — сказал далее Экхоф. — А потом весёлая, беззаботная принцесса Сидония внезапно скончалась на курорте от апоплексии, а спустя три дня красавец Лотар пустил себе пулю в лоб — это произошло в Вене, куда он сопровождал герцога … Господин Клаудиус прибыл домой через несколько дней после ужасного происшествия; во время своей поездки он посещал Вену и встречался там с Лотаром. Братья, которые так редко виделись, стали очень близки друг другу во время этой встречи — я слышал это из собственных уст Эриха… Когда мне в первый раз удалось обстоятельно поговорить с ним, я не смог не затронуть событий в «Усладе Каролины». Он гордо и мрачно поглядел на меня и сказал, показывая на папку с бумагами Лотара: «Здесь документы; мой брат жил со своею женой в законном браке!» Через несколько дней он по воле умершего пригласил в «Усладу Каролины» представителей суда. Я вместе с ними стоял в коридоре, а он в последний раз вошёл в покои своего брата. Я видел, как он запер папку в письменный стол в в большом зале — а затем прошёлся по всем комнатам, куда нам нельзя было зайти, закрыл двери и задёрнул шторы на окнах, а тремя минутами позже на дверях уже лежали судебные печати. Оба ребёнка, что родились в «Усладе Каролины», — это…
— Молчите! Не говорите больше ни слова! — вскочив, вскричала Шарлотта. — Разве вы не знаете, что я сойду с ума, что я умру, если поверю — пускай лишь на какой-то час! — в эту чудесную историю, а потом услышу: «Это всё неправда — это всего лишь тщеславные выдумки давно умершей женщины!».
Она сжала ладонями виски и принялась бегать туда-сюда.
— Успокойтесь и выше голову! — наставительно сказал Экхоф, поднявшись со скамьи и взяв за руку молодую девушку. — Я задам только один вопрос: если вы — не дети Лотара и принцессы, то кто тогда?
О небо, Шарлотта — дочь принцессы! Я чуть не свалилась с дерева… Теперь всё будет хорошо, всё!.. Как явственно заявляла о себе княжеская кровь в её жилах!.. Я бы громко возликовала, если бы не гадкие туфли, пытающиеся соскользнуть с моих ног… Не напряги я остатки своих мускульных сил, чтобы сидеть тихо, — то что бы со мной стало, если бы ужасный старик теперь, после своих признаний, обнаружил моё невольное присутствие!
— Зачем господину Клаудиусу воспитывать и тем более усыновлять детей абсолютно посторонних людей, к тому же из другой страны? — продолжал бухгалтер. — Смотрите, наследство его брата, ваше законное имущество, он у вас не отбирает — для этого он слишком справедлив, — и более того, он оставит вам и своё состояние, поскольку он не женат. Финансово он вас блестяще обеспечит, пускай даже только после своей смерти; а до тех пор он будет держать вас в повиновении — но он навсегда лишит вас вашего настоящего имени, потому что он не хочет, чтобы выросший на древе его семьи благородный побег продолжал жить… Я хорошо его знаю — у него упрямая мещанская гордость Клаудиусов! Ну успокойтесь уже наконец! — заключил Экхоф нетерпеливо. — И постарайтесь припомнить ваши самые ранние впечатления.
— Я не знаю ничего — ничего! — пробормотала Шарлотта и положила ладонь на лоб — её сильная душа рухнула под тяжестью свалившегося на неё счастья.
— Шарлотта, возьми себя в руки! — воскликнул Дагоберт; он казался намного спокойнее своей сестры и стал как будто выше — так гордо он выпрямился, а на его покрасневшем лице появилось испугавшее меня выражение. — У неё действительно могло не остаться воспоминаний, поскольку она была совсем ребёнком, когда наше положение изменилось, — да и я помню немногим больше, — сказал он бухгалтеру. — Наше раннее детство мы провели не в самом Париже, а в маленьком имении недалеко от города, у мадам Годен — это вы уже знаете… Я хорошо помню, как папа качал меня на коленях, но хоть убей, не могу сказать, как он выглядел. Я знаю только, что на нём всё блестело и искрилось — нам сказали, он был офицер… Маму я видел очень редко — яснее всего я припоминаю один день. Мама приехала с дядей Эрихом и ещё одним господином; в садовой беседке подавали кофе, а дядя Эрих бегал со мной по траве, подбрасывал меня в воздух и часами носил Шарлотту на руках… Он был совсем не такой, как сейчас; у него было свежее лицо с лёгким румянцем и очень быстрые движения — вряд ли он тогда был старше двадцати лет?
— Ему был двадцать один, — подтвердил бухгалтер с помрачневшим лицом, — когда он навсегда покинул Париж.
— Мама села за рояль, — продолжал Дагоберт, — и все стали просить: «Тарантелла, тарантелла!» И она пела так, что стены дрожали, и все были в восторге, и я тоже. Мадам Годен потом часто напевала мне эту песню своим слабым, старым голосом, если она хотела, чтобы я её слушался, и я никогда не забуду «Già la luna è in mezzo al mare, mamma mia si salterà!»[14]… Лица мамы я не могу вспомнить при всём моём желании — для меня в тот день, не считая пения, главным человеком был дядя Эрих. Вы можете показать мне любые женские портреты — я не узнаю моей матери… Я только помню, что она была очень высокой и стройной и что её чёрные кудри спадали ей на грудь — возможно, это я бы тоже забыл, не отругай она меня именно из-за кудрей — своими порывистыми ласками я привёл их в полнейший беспорядок… После этой встречи дядя Эрих приезжал очень часто, один; он нежил и баловал нас — в противоположность тому, как он обращается с нами сегодня… Затем он надолго пропал, а потом однажды приехал и разлучил меня с Шарлоттой и мадам Годен… Это всё, что я вам могу рассказать.
— Этого совершенно достаточно, — произнёс Экхоф. — Наверное, господин Клаудиус был к тому времени уже посвящён в тайну и сопровождал свою невестку к племяннику и племяннице… Принцесса почти всегда отправлялась в Париж, когда герцог уезжал со своими адъютантами.
Он просунул свою ладонь под руку молодого офицера.
— Сейчас надлежит осторожно расследовать и действовать, если мы хотим достичь нашей общей цели, — сказал он, увлекая Дагоберта в лес. — От Флиднер, которая единственная в курсе всего, вы, естественно, ничего не узнаете — она скорее даст изрубить себя на куски!.. Не правда ли, она ведёт себя ну просто как невинная овечка, эта старая кошка!.. Придворная дама, квартирмейстер и лейб-медик, который часто бывал тогда в «Усладе Каролины», — все давно умерли…
— И мадам Годен тоже — много лет назад, — добавил Дагоберт бесцветным голосом.
— Смелей, они нам не нужны! Мы отыщем пути и средства, — решительно сказал Экхоф — за время обсуждения он полностью утратил свой напыщенный тон. — Но как я уже сказал, нам надо избегать торопливости, пускай даже пройдут годы!
Они удалялись — но Шарлотта за ними не пошла. Оставшись одна, она вскинула руки к небу и исторгла из дрожащей груди странный, своеобразный смех. Я не знаю, был ли это звук неописуемого счастья или — помешательства. Точно так же вела себя моя бабушка у колодца… Я в испуге наклонилась, и — шлёп! — один из моих башмаков упал в заросли — несчастный уродец так просвистел сквозь кустарник, словно он был выпущен из пращи. Шарлотта полузадушенно вскрикнула.
— Тише, бога ради! — прошептала я, соскользнула вниз по дереву и подбежала к ней.
— Несчастная, вы подслушали? — выдохнули её губы под моей ладонью — она гневным движением стряхнула мою руку и смерила меня уничижительным взглядом.
— «Подслушала!» — повторила я оскорблённо. — Что я могла сделать, если я сидела на дереве, а вы пришли к нему прогуляться?.. Что, мне надо было закричать «не ходите сюда, если вы собираетесь говорить о тайнах, потому что я здесь сижу и ни за что не хочу, чтобы меня заметил старик, который всегда так зло на меня смотрит»?.. И почему это я несчастная? Я так счастлива, счастлива и рада, что не могу выразить, фройляйн Шарлотта!.. Теперь всё будет хорошо! Теперь вам можно быть гордой! Подумайте, ведь принцесса Маргарет — ваша тётя!
— Боже мой, зачем вы мучаете меня? — вскричала она и затрясла меня за плечи словно тряпичную куклу. Затем она оттолкнула меня и снова стала ходить туда-сюда.
— Ничему не верьте — я не верю ни единому слову! — после долгой паузы сказала она спокойно, хотя её грудь по-прежнему бурно вздымалась. — Старик со своим лицемерным мозгом впал в детство — он воображает, будто давно умершая женщина рассказала ему эту сказку… Лёгкий оттенок правдивости это дело приобретает лишь из-за нашего усыновления дядей — никто до сих пор не понял, почему он это сделал, а я всегда в моём сердце добавляю: «Ну уж конечно не из милосердия!»… Меня может убедить лишь экскурсия на бельэтаж в «Усладе Каролины», которая показала бы, насколько рассказ старика базируется на фактах. Я не могу себе представить, чтобы гордая принцесса — а княжеская гордость свойственна всему герцогскому дому — жила в тайном браке в «Усладе Каролины»… Я готова поклясться, что если убрать печати, то там не окажется ничего, ничего, кроме холостяцкого хозяйства, приюта одинокого молодого человека!
— Не клянитесь, фройляйн Шарлотта! — шёпотом перебила я её; мне казалось, что я оглушена, что у меня ум за разум заходит. — В комнатах висит шёлковый женский плащ, а на столе лежит блокнот, на котором написано «Сидония, принцесса фон К.» — она, видимо, написала это собственной рукой — так изящно не пишет ни мой отец, ни господин Клаудиус — я думаю, это писала женщина.
Она уставилась на меня.
— Вы там были?.. За печатями?
— Да, я там была, — ответила я быстро, опустив при этом глаза. — Я знаю путь, и я могу отвести вас туда, но только тогда… когда уедет Илзе.
В тот момент, когда я выговорила имя Илзе, меня вдруг одолел невыразимый страх. Как будто она стояла рядом со мной с предупреждающе поднятым пальцем, а я сделала что-то дурное, чего больше никогда, никогда не поправить… И меня совершенно не успокоило и не утешило то, что Шарлотта, ликуя, заключила меня в стремительные объятья и крепко прижала к сердцу — неужели я променяла на неё мою старую, добрую Илзе?..