Много дней отец балансировал на грани жизни и смерти. То буйное помешательство, в приступе которого он учинил пожар в «Усладе Каролины», было не сумасшествием, как я боялась, а пароксизмом нервной болезни, незаметно гнездившейся в нём уже несколько дней. Опасность, нависшая над его жизнью, была очень серьёзной, и я днями и ночами сидела у его постели, упрямо веря, что смерть не осмелится потушить тлеющую искру жизни, пока я стерегу больного не смыкая глаз… Я не знаю, испугалась ли она меня на самом деле, но она отступила, и после недели невыразимого страха врачи объявили, что жизнь больного вне опасности. Кроме фрау Хелльдорф, мне помогала ещё одна опытная сиделка. Придворный врач герцога, присланный лично его высочеством, проводил много времени в «Усладе Каролины», неустанно заботясь о «драгоценной жизни знаменитого учёного»… Предположение о том, что история с монетами пошатнёт положение отца при дворе, оказалось ошибочным — никогда ещё герцог не был так любезен и участлив, как в это тяжёлое время. Ежедневно по нескольку раз в день прибывали его посыльные, чтобы осведомиться о состоянии больного, а следом за ними появлялись и в разной степени разряженные лакеи придворной камарильи, вновь угодливо-любезной и почтительной.
В главном доме тоже обустроили комнату для больного — тёмную, плотно занавешенную… Господин Клаудиус при том роковом падении больно вывихнул себе руку. Кроме того, едкий дым и слепящее пламя привели к воспалению глаз, да такому сильному, что врачи вначале опасались худшего. Я неописуемо страдала, потому что мне нельзя было видеть его. Но когда доктора выгоняли меня из комнаты отца на улицу, чтобы я глотнула свежего воздуха, я бежала в главный дом и не успокаивалась до тех пор, пока не выходила фройляйн Флиднер и не рассказывала мне лично о состоянии больного… Среди своих страданий он не забыл про Леонору. Подоконники и столы в моей комнате превратились в клумбы фиалок, ландышей и гиацинтов — при входе в комнату меня окатывала волна весенних запахов… Придворный врач шутил, что вересковая принцесса в ближайшее время умрёт поэтической смертью от цветочных ароматов, а старый Шефер, усмехаясь, рассказывал мне, что в теплице стало пусто, как в пустыне, отчего старший садовник ходит со зверским лицом… Фрау Хелльдорф, врачи, сиделка, все, кто хотел проветриться от пропитанного лекарствами воздуха больничной палаты, сбегали в мою роскошно украшенную комнату; только один человек смотрел на неё неодобрительно, и это была моя тётя Кристина.
Пока отец был без сознания, она ежедневно приходила навестить меня. При звуке её лёгких, порхающих шагов я начинала дрожать, потому что её первое появление у постели больного глубоко меня потрясло. Грациозно повернув свою красивую голову, она поглядела на запавшее лицо больного и прошептала:
— Дитя, готовься к худшему — он скоро встретит свой конец.
С этой минуты я стала её бояться; но когда она однажды появилась в моей комнате, во мне пробудилась неприязнь и злоба по отношению к ней.
— Боже, как чудесно! — вскричала она и захлопала в свои розовые ладоши. — Сердечко моё, у тебя, видимо, полно денег на булавки, если ты можешь позволить себе такую неслыханную роскошь!
— Я цветы не покупала — господин Клаудиус велел украсить комнату, — сказала я оскорблённо. — Я — и роскошь!
Она взвилась, и я в первый раз увидела, что взгляд этих прекрасных, мягких глаз может быть острым как бритва.
— Это твоя комната, Леонора? — спросила она резко.
Я подтвердила.
— Ах, дитя, тогда это заблуждение с твоей стороны! Ну-ну, это совершенно простительно, ты всего лишь ребёнок! — сказала она, добродушно улыбаясь, и шутливо погладила меня по щеке своим бархатным пальчиком. — Я смотрю, старый Шефер совсем помешался на цветах — он забил ими твою комнату так, что можно задохнуться! Ах, озорница, ты, по-моему, ходишь у него в любимицах!.. Такому мужчине, как господин Клаудиус, такому серьёзному, погружённому в своё несчастливое прошлое человеку — я знаю это от тебя и фрау Хелльдорф — не придёт, конечно, в голову осыпать дарами своих оранжерей скромного — не обижайся, мышка — миниатюрного подростка.
Я промолчала и постаралась скрыть свою неприязнь. Её заявления могли меня повергнуть в уныние, поскольку нельзя было отрицать, что рядом с ней, богиней Юноной, я была маленьким, незначительным созданием — но цветы были всё-таки от господина Клаудиуса, я это точно знала, и эта упоительная уверенность таилась глубоко в моём сердце… Моя тётя больше не заходила ко мне комнату, она уверяла, что даже одно краткое пребывание в «атмосфере теплицы» вызвало у неё ужасную головную боль… Странно, что этой красивой женщине с мягким голосом и грациозными движениями не удалось подружиться с обитателями швейцарского домика. Старый Шефер сразу же делал укоризненное лицо, как только я заговаривала о тёте Кристине, и высказывался в том духе, что его хорошенькая, чистенькая комнатка выглядит неподобающе — дама не прикасается к тряпке для пыли и, похоже, не знает, для чего в стены вбиты гвозди — её платья валяются на полу; ну а фрау Хелльдорф всерьёз рассердилась, когда однажды увидела, как я даю тёте деньги.
— Вы просто грешите, — сказала она мне наедине, — поскольку сознательно поддерживаете лень и расточительность… У неё в комнате стоят столы, забитые лакомствами — этой женщине должно быть стыдно есть устриц и маринованных угрей, а за диваном держать бутылки с шампанским — и позволять вам за всё это платить!.. Вы не должны этого делать!.. Она может сама зарабатывать себе на хлеб, давая уроки пения — её голос уже не тот, но у неё прекрасная школа!
Я заверила её, что так, по всей видимости, и будет; тётя Кристина говорила мне неоднократно, что у неё есть план. Но для его выполнения ей нужен мужской совет и мужская поддержка, и она надеялась найти это у моего отца, но он её бессердечно оттолкнул, и поэтому она подождёт, пока не поправится господин Клаудиус — всё, что она слышала об этом человеке, говорит о том, что он сможет дать ей хороший совет и оказать поддержку при более длительном пребывании в К. Я не нашла что возразить в ответ на эту идею и была немного разочарована, когда фрау Хелльдорф, качая головой, высказала мнение, что господин Клаудиус вряд ли станет этим заниматься, поглядев разок на размалёванное лицо дамы.
За то время, которое я провела у постели больного отца, маленькая женщина стала мне очень дорога. Какую ужасную жертву она приносила, переступая порог дома, где жил её непримиримый отец! Она приходила ко мне украдкой, едва дыша, с лихорадочно бьющимся сердцем — её гнал страх перед случайной встречей с ним. Бедная отвергнутая дочь вопреки всему искренне любила своего отца и была глубоко опечалена, услышав, что он заложил всё своё имущество, чтобы вернуть миссионерские деньги… Несмотря на все усилия, вора так и не нашли. Старый бухгалтер казался мне странно изменившимся: он здоровался со мной при каждой встрече и несколько раз снизошёл даже до того, чтобы спросить о состоянии моего больного отца. Шарлотта подтвердила моё наблюдение; она недовольно утверждала, что он избегает её и Дагоберта: «старый дурак» наверняка сожалеет, что выдал тайну своего шефа, и в конце концов, предсказывала она, будет пытаться в решающий момент всё отрицать. Страстная девушка страдала несказанно. Принцесса с того вечера болела и сторонилась шумной дворцовой жизни, а Клаудиусовский дом, казалось, перестал для неё существовать. Что это будет? Моё вторичное предложение самим всё рассказать господину Клаудиусу было отвергнуто Шарлоттой с язвительной ремаркой, что аромат цветов в моей комнате улестил и подкупил меня. С тех пор я стала молчать в ответ на все её жалобы.
С момента пожара прошло пять недель, и моё ужасное испытание было позади. Отец давно встал с постели; он поправлялся на редкость быстро, врачи осторожно рассказали ему обо всём произошедшем, и он удивительно легко примирился с печальной мыслью, что его манускрипт превратился в прах. Более болезненным стало для него известие, что некоторое количество ценных книг и рукописей спасти не удалось, что роскошные образцы античных глиняных сосудов уничтожены и что при всём желании не удастся приладить обратно отбитую руку спящего мальчика. Он пролил море слёз и никак не мог смириться с мыслью, что это он причинил миру и господину Клаудиусу такой ущерб. Герцог очень часто навещал его; при этом он незаметно направлял его в привычные воды научного мышления, и отец уже начал строить бесчисленные планы и набрасывать проекты… Меня он встречал с неописуемой нежностью — несчастье очень сблизило отца и дочь, и он больше не мог обходиться без меня; но он часто и серьёзно говорил, что в начале весны пошлёт меня на четыре недели в Диркхоф — я стала слишком бледной и должна отдохнуть.
Стоял хмурый мартовский день. Впервые за пять недель я собралась в швейцарский домик; моя тётя прислала мне несколько строк упрёка — отец-де полностью поправился, а её я совсем забросила. В холле я столкнулась с Шарлоттой и содрогнулась — такого триумфа и ликования я ни разу ещё не видела на человеческом лице. Она вытащила из кармана бумагу и поднесла её к моим глазам.
— Да, дитя! — задыхаясь, сказала она. — Наконец, наконец над нами восходит солнце!.. Ах! — Она раскинула руки, словно хотела обнять весь мир. — Посмотрите на меня, малышка, — так выглядит счастье!.. Сегодня в первый раз я могу сказать: моя тётя, сиятельная принцесса!.. Ох, она добра, она бесконечно благородна! Так преодолеть себя может только тот, кто высоко рождён!.. Она мне пишет, что хочет видеть меня и говорить со мной — завтра я должна прийти к ней. Если наши притязания обоснованы — ах, хотела бы я видеть того, кто будет иметь наглость их оспаривать! — тогда будет сделано всё, чтобы обеспечить нам наши права! Она уже говорила об этом с герцогом — слышите? С герцогом, — она схватила меня за руку и стала трясти — знаете ли вы, что это значит? Мы будем признаны как дети принцессы Сидонии и войдём как члены семьи в державный дом!
Я содрогнулась — близилась развязка.
— Вы действительно хотите решить этот вопрос, пока господин Клаудиус болен? — спросила я неуверенно.
— Ах, он уже не болен. Он надел зелёную повязку и сегодня впервые проводит время в занавешенном салоне рядом с моей комнатой. Он позволил себе личное удовольствие подарить Экхофу ко дню рождения портмоне с тысячью талеров миссионерских денег, чтобы тот смог выкупить назад своё имущество… Старик был так раздавлен радостью, что я испугалась, что он сейчас бросится к дядиным ногам и покается в своей болтливости — по счастью, он не смог и слова вымолвить от умиления… Кстати, я была тверда, тверда как камень — я слишком жестоко страдала в последние недели; даже от Дагоберта мне пришлось бесконечно выслушивать безмерные попрёки в «неуклюжем подходе к решению вопроса»… Я стала беспощадной, и если в эти часы дядя будет вызван к барьеру — я не пошевелю и пальцем, чтобы этому воспрепятствовать!
Она проводила меня до дверцы в ограде, а затем я увидела, как она стрелой влетает заросли леса — ощущение счастья, распиравшее ей грудь, гнало её на вершину горы, откуда она могла излить своё ликование на весь мир, и я бы охотнее всего развернулась и уползла в самый тёмный угол «Услады Каролины», чтобы спрятать свой невыразимый страх, свою боль за господина Клаудиуса.
Вначале я проскользнула мимо комнаты тёти Кристины — к моему удивлению, оттуда доносилось собачье тявканье — и пошла наверх. В гостиной Хелльдорфов мой стремительный пульс всегда успокаивался… Меня охватила чистая радость. Господин Хелльдорф протянул мне обе руки, Гретхен обхватила мои колени, а маленький Герман сидел на полу, верещал, сучил ножками и просился на ручки. Маленькая фрау достала из шкафа кофеварку, принесла сбережённый для меня кусок пирога, и мы устроились вокруг семейного стола… Периодически наш разговор перебивала смелая колоратура — чистейшие гаммы и перламутровые трели; тётя Кристина пела или, вернее, напевала у себя внизу, и это звучало чудесно; но как только она пыталась протянуть какую-нибудь ноту, у меня становилось тяжело на душе — голос, который когда-то, наверное, звучал волшебно, сейчас был надломленным и слабым.
— Этой женщине необходимо как можно скорее чем-нибудь заняться — она ведёт совершенно праздную жизнь, — сказал господин Хелльдорф, легонько нахмурив лоб. — У неё превосходная школа, и я ей предложил найти учениц — она сможет очень много зарабатывать, если захочет. Но я никогда не забуду её высокомерный взгляд и язвительную улыбку, с которой она поблагодарила меня за «благосклонную протекцию». После этого она перестала к нам заходить.
— Бланш лает — кто-то идёт, мама, — сказала Гретхен.
— Да, Бланш — новая обитательница швейцарского домика, с которой вы ещё познакомитесь, Леонора, — сказала, улыбаясь, фрау Хелльдорф. — Тётя позавчера купила себе очаровательного шёлкового пинчера — Шефер вне себя, он не переносит злобную собачонку…
Она умолкла и прислушалась — на лестнице слышались тяжёлые мужские шаги, они прошли по прихожей и остановились перед дверью. Лицо фрау Хелльдорф смертельно побледнело; она встала и застыла как статуя, словно не могла сделать ни шага. Снаружи на ручку двери легла рука, дверь отворилась, и высокий, статный мужчина нерешительно остановился на пороге.
— Отец! — вскрикнула молодая женщина — это был душераздирающий полувсхлип-полувозглас ликования и плача одновременно. Экхоф поймал пошатнувшуюся женщину и прижал её к своей груди.
— Я был жесток, Анна, — забудь это, — сказал он нетвёрдым голосом. Она ничего не ответила — она прятала лицо на его груди, от которой так долго была отвергнута… Своему зятю старик молча протянул руку; Хелльдорф с влажными глазами крепко пожал её и на какой-то момент задержал в своей.
— Я тоже хочу пожать тебе руку, дедушка, — важно сказала Гретхен и потянулась на цыпочках к его высокой фигуре.
Нежный детский голос заставил наконец молодую женщину открыть глаза. Она подбежала к своему мальчику, подняла его с пола и протянула деду.
— Поцелуй его, отец! — сказала она, всё ещё переходя от смеха к слезам. — Гретхен ты знаешь, а малыша ещё нет… Ты только подумай, у него большие, голубые глаза покойной матушки — о отец! — она снова обняла его рукой за шею.
Я тихонько добралась до двери и бесшумно выскользнула из комнаты. Я чувствовала себя в семье Хелльдорф как дома, но сейчас, когда исчезла глубокая бездна, разделявшая отца и дочь, сейчас мне надо было отойти в сторонку — раскаявшемуся в эту благословенную минуту не нужны были чужие глаза. Но в моей душе было солнечно и светло — так светло, как наверху в комнате счастливых людей, где в тот самый момент, когда я выходила за дверь, из окна чудесным образом проник одинокий солнечный луч и скользнул по семейным портретам на стене, чтобы и они разделили счастье примирения…
Когда я вошла в комнату тёти, она лежала на софе. С яростным лаем на меня набросилась маленькая фурия Бланш и вцепилась мне в платье — я легонько шлёпнула её по голове, отчего она, рыча, сбежала на колени хозяйки.
— Ах нет, Леонора, ты не должна бить мою маленькую любимицу! — вскричала тётя Кристина полупросяще-полукапризно. — Видишь, теперь Бланш тебя не любит, и тебе будет стоить большого труда снова завоевать её сердечко. — Я подумала, что, конечно, никогда этого труда не приложу… — Смотри, разве не очаровательное создание? — она ласково убрала шёлковую шерсть действительно красивого животного с умных глазок. — И только подумай, я купила её за бесценок. Мужчина, который её продавал, был в нужде — я заплатила четыре талера; разве это не даром?
В глубоком смущении я не знала что сказать — недавно я честно поделила с тётей Кристиной свою кассу — она получила восемь талеров.
— У меня уже как-то был шёлковый пинчер — роскошный экземпляр. Это был подарок графа Штеттенхайма и стоил луидоров больше, чем эта малышка талеров… Не было прекраснее зрелища, чем блестящее бледно-палевое создание на голубой шёлковой подушке… Бедняжка в конце концов подавился костью.
Она болтала, улыбаясь. На щеках от этой улыбки появлялись миленькие ямочки, а между коралловыми губками жемчужно блестели ровные зубки. Голова красавицы была безупречно причёсана — но её наряд меня просто испугал. Изношенный фиолетовый халат, весь в пятнах, небрежно висел на гибкой фигуре, а из декольте и дыр на локтях нескромно выглядывала ночная рубашка весьма сомнительной свежести. С этим туалетом гармонировала и вся обстановка. Посреди комнаты на полу валялась пара грязных белых атласных перчаток, которые, очевидно, деградировали до игрушек для Бланш. Некогда блестящие поверхности столов и комодов покрывал толстый слой пыли, а за балдахином кровати вперемешку валялись подушки и предметы одежды — зато воздух был насыщен тонким, милым ароматом фиалковых духов.
— Наверное, ты тоже находишь мою комнату бесконечно запущенной? — спросила она, перехватив мой взгляд. — При своих посещениях мне не хотелось жаловаться и усложнять тебе жизнь — ты и так несёшь достаточно груза на своих хрупких плечах. Но сейчас я хочу тебе сказать, что я здесь, в этих четырёх стенах, чувствую себя невыразимо несчастной… Шефер олух; этот человек не имеет ни малейшего понятия о том, что такая женщина, как я, которую мир носил на руках, избалованная и обласканная, привыкла к определённому уровню. Вместо того чтобы каждый день, как это везде принято при сдаче жилья внаём, заботиться о чистоте моей комнаты, он смешным образом требует от меня, чтобы я вытирала пыль с его мебели и брала метёлку в руки — ну, ему придётся подождать!..
Она залезла в фарфоровую вазочку с неочищенным миндалём и мессинским виноградом и начала щёлкать орехи.
— Бери тоже, — сказала она мне, давая Бланш сладкую ягоду. — Конечно, я тебя немногим могу угостить; но плут даёт больше, чем имеет… Однажды всё снова изменится к лучшему, и ты тогда увидишь, какие очаровательные обеды я могу устраивать… Кстати, возвращаясь к Шеферу… Старый лицемер может быть по-настоящему грубым! Вообрази, когда я позавчера покупала Бланш и отсчитывала человеку деньги, он бесстыдно потребовал, чтобы я сначала заплатила ему долг за жильё, освещение и дрова… Правда же, это не моя задача, сердечко? Ведь это ты меня сюда поселила.
Меня словно окатило ледяной водой от страха — куда это заведёт? И если я с утра до поздней ночи буду писать для господина Клаудиуса, я не смогу оплачивать тётины расходы… Перед моим мысленным взором всплыло Илзино лицо — как часто я в душе безжалостно ругала старую верную душу, потому что она изо всех сил пыталась воспрепятствовать моему сближению с тётей Кристиной — а сейчас я оказалась в ловушке и должна была за это расплачиваться.
— Тётя, я должна тебе откровенно сказать, что мои средства очень скудны, — сказала я смущённо, но без обиняков. — Я хочу быть с тобой совершенно искренней и сообщить тебе то, чего мой отец не знает — деньги на хозяйство я зарабатываю сама, надписывая для господина Клаудиуса пакетики с семенами.
Сначала она смотрела на меня с большим сомнением, а потом принялась хохотать.
— Так вас связывают вот такие поэтические отношения?.. Это бесподобно! А я по-детски вдруг начала бояться, что… Ну, малышка, — весело перебила она себя, — это прекратится, когда в один прекрасный день моё положение изменится, на это ты можешь рассчитывать! Я этого не потерплю!.. Фу, как прозаично!.. Ты увидишь, как я себя поставлю по отношению к этому человеку!.. Надписывание — это, конечно, тяжёлая работа, и я не могу жить за твой счёт!.. Но что предпринять? Дитя, я считаю часы до того момента, когда господин Клаудиус поправится и сможет меня принять!
— Он сегодня в первый раз вышел из своей комнаты.
— О небо! И ты только сейчас говоришь мне об этом! — Она поднялась с софы. — Разве ты не знаешь, что с каждой потерянной минутой ты отдаляешь моё счастье? Разве я не говорила тебе достаточно часто, что я доверю своё будущее этому честному человеку и буду следовать его советам и суждениям?
— Я думаю, что он тебе посоветует то же, что и господин Хелльдорф, дорогая тётя, — сказала я. — Господин Клаудиус сторонится общества, а господин Хелльдорф как учитель вхож в лучшие дома. Он сам сказал мне, что ты можешь заработать много денег, если ты…
— Я прошу, — перебила она меня ледяным тоном, — оставь свою мудрость при себе!.. Это моё дело, каким путём я собираюсь идти, и я должна тебе откровенно сказать, что мне не нравится идея иметь что-либо общее с этими людьми наверху, не говоря уже о том, чтобы быть им хоть чем-то обязанной… Это такое мещанское знакомство, которое потом будет висеть гирей на ногах, и в конце концов, дитя, они находятся бесконечно далеко от тех сфер, где я привыкла вращаться… И я снова настоятельно прошу тебя сделать всё, чтобы организовать мою встречу с господином Клаудиусом.
Я поднялась, а она соскользнула с софы и надела атласные туфли.
— Ах, маленькая мышка! — весело рассмеялась она, выпрямилась и погладила меня по голове. Мы как раз стояли перед зеркалом, и я невольно поглядела в него — моя креольская кожа, хотя и юношески-свежая, тем не менее смотрелась невыгодно на фоне персиковых щёк и блестящего белого лба моей тёти; но сегодня я в первый раз увидела неприятный грим, который толстым слоем лежал на её сорокалетнем лице. В глубине души мне стало стыдно, когда я поняла, что острый, строгий взгляд господина Клаудиуса непременно это заметит; но как я ни пыталась открыть рот и попросить её немного вытереть платком лицо, я не могла произнести ни слова, тем более что она называла меня бурым лесным орехом и насмешливо удивлялась «этой бархатной цыганской коже», хотя Якобсоны, как она выразилась, всегда могли похвастаться лилейно-белой кожей.
Я вырвалась из её рук и покинула комнату с уверениями, что пойду прямо к фройляйн Флиднер и посоветуюсь с ней по поводу возможной беседы с господином Клаудиусом.
Меня отпустили с благодарным поцелуем.