Глава 4
Дом становится домом
В тот вечер, когда телега, скрипя и подрагивая, выехала из ворот города, небо уже тлело багрянцем. По краям облаков лежал тусклый золотой налёт, и ветер гнал к лесу полосы пыли — запахи рынка ещё держались в волосах: соль, варёная свёкла, сажа, сухие травы. Коза на телеге упрямо переступала ногами, ловя равновесие, и время от времени вздыхала, будто тоже подсчитывала покупки. Подросток прижимал к груди мешочек с семенами, как ребёнка. Пётр шёл сбоку, как страж, — плечи широкие, топор на ремне, ладони в занозах. Мира вела лошадь, и каждый шаг отмерялся мыслью: «Успеем. Успеем, если не щадить себя».
Дорога домой казалась короче. Там, где утром тревога стояла в горле, теперь распрямлялась прямая уверенность: в мешках — хлеб будущего, в корзине — молоко и жизнь, в тетради — договор с лекарем. И небо, которое днём было жарким и пустым, к сумеркам погасило лишнюю резкость, достало откуда-то глубину. Пахло промятой травой, теплой кожей лошади и ещё — чем-то нездешним, новым: домом, который только и ждёт, чтобы его проверили делом.
У валка их встретили звуками: детский смех, глухие удары молотка, шорох метёлок по глинобитному полу. На крыльце стояла девочка с платком, как флагом, и махала им так отчаянно, будто от этого зависел ветер. Вера — с закатанными рукавами — несла к печи поднос с мисками, а Вита развешивала у порога связки трав, чтобы ночь пахла не сыростью, а чабрецом. Марфа, вытирая ладони о полотняный передник, вышла сразу к козе, строгая и нежная, как всегда, когда дело касалось живого.
— Далеко не ходили, а будто другой мир прошли, — сказала она, нащупывая у козы костлявые бока и мягкую горячую вымяную плоть. — Ну что, красавица, не подведёшь?
Коза ответила не мычанием — ровным дыханием, и Мира, не веря своим ощущениям, вдруг впервые за день расслабила плечи.
— Соль привезли, — отчитался подросток, — и семена всякие. И свечи. А ещё… — Он заговорщически понизил голос. — Лекарь согласился к нам ходить. Сам.
Марфа обернулась, в глазах у неё было то самое «вот это — да».
— Значит, будем жить не на авось.— Значит, будем жить, — повторила Мира. И только теперь заметила, как на новой обрешётке крыши тянется бечёвка с висящими на ней дощечками — тонкими, в ладонь. На каждом — выжженное слово: «вода», «хлеб», «дети», «огонь», «мир». Вера, уловив её взгляд, улыбнулась:
— Чтобы помнить, для чего мы с утра встаём.
---Ужин вышел не праздничный — правильный. Уха из мелкой рыбы, горсть крошек чёрного хлеба со вчера, щепоть соли крупинками на язык, кружка горячей травяной заварки — душится горечь, прочищаются лёгкие. Коза, поприручавшись, дала всего стакан тёплого молока; разделили на семь глотков — дети и те, кто завтра тянет тяжёлое, — и каждый пил не жадно, а как молитву. Лицам вернулась мягкость, голосам — простота.
— Завтра к рассвету — к речке, — сказала Мира. — Ставим плетёные «ворота» пониже, где берег мягче, и ещё ряд кольев — камыша много, будем крепить. Семена — в хлев, сухо. Ткань — к Вере и Вите, свечи — в ларчик. Пётр, ты с мальчишкой на тропу к лесу — сушняк. Марфа — огород и закваска под новый хлеб. И ещё… — Она опёрлась ладонями о столешницу, глядя на всех по очереди. — Завтра к полудню я встречу лекаря. Договор предварительный есть, но я хочу, чтобы он увидел людей, а не подписи.
— А я, — Вера подняла мигом глаза, — после обеда поведу девчонок к кромке леса. Видела сегодня кусты, как будто с налётом — может, дикое яблоко. С выкопкой осторожно, ком побольше, в лунку воды — и тенью прикроем.
— Возьмёшь подростков, — отозвалась Мира, — пусть и руки помнят, и глаза учатся.
— А я, — Пётр потянулся, будто примерял на плечи завтрашний день, — доведу сарай. Мне нужна пара ровных слег. Карпо обещал заглянуть — скажем, где бить.
Степан кивнул:
— И вечером — до запруды. Там на нижнем токе проседает полоса. Подтянем глину, подбьём камнем. И малька видал — не пусто там.Слова ложились не по команде — по месту. Каждый брал себе кус дела, как ломоть хлеба, и никто не выменивал лёгкое на лёгкое. Мира слушала и фиксировала глазами: не бумага держит общину — ритм.
---Ночь пришла ровная, как дыхание сытого ребёнка. С огорода тянуло влажной крошкой и тёплой пылью. Сама тьма здесь была не угрозой — тканью для сна. Мира легла позже всех; перед тем, как войти в дом, задержалась у валка. Вода тихо шептала своими делами, корни ивняков, поставленных вчера, упруго держали берег. Костёр углился без искры, печь дышала ровно. В кармане пальцами нащупала тетрадь — не открыла. Сегодня — не для букв, сегодня — для мышц.
---На рассвете воздух казался прозрачным до скрипа. Роса белела на траве, как крупная соль — вровень колоску, липла к щиколоткам, заставляла ступни прохладой помнить путь. На западе сидело узкое облако, но солнце из него вытягивало нитки, и по влажной коже бежали мурашки от этого тихого тепла.
Плетёные «ворота» Вера связала накануне — плотный, тяжёлый ковёр из молодой ивы. Теперь его осторожно опускали в воду, закрепляя пеньковыми верёвками к кольям, вбитым Пётром. Степан, стоя по колено в воде, уплотнял по краям глину — ладони у него были терпеливые, как прозу, которой не надо доказывать красоту.
— Держи, — бросал Пётр коротко.
— Есть, — отвечал Степан.— Тяни, — отрывисто — подростку.— Тяну, — и скрип зубов от усилия был уместным звуком.К полудню заводь стала другой: вода поднялась на ладонь, грязная муть осела, песчинки заиграли золотой россыпью, и в тишине слышно стало кое-что новое — быстрый щелчок хвостом где-то под шорохом. Мальчишка замер, вскинул руку, боится спугнуть звук, потом облегчённо выдохнул:
— Живёт.
— Живёт, — откликнулся Степан. И улыбнулся так, как улыбаются мужчины, если выросло то, что делали руками.
---Лекарь пришёл к самой жаре, когда трава отдавала запаху воды свою терпкость, а тень под навесом становилась вещью. Он оказался ниже, чем казался в городе, и старше — не лицом, ладонями: у этих людей возраст живёт под кожей, как узор. Его звали Родион; он не улыбался просто так, но и не щурился подозрительно — смотрел прямо.
— Дальше три поворота к пойме, — сказала Мира, — у валка дом. Людей — одиннадцать. Двое — дети. Беременная коза. Из острых — малина там… — она смутилась своей внезапной нелепой подробности и отрезала: — Пыль и работа.
— Пыль и работа — не болезни, — ответил Родион. — Болезни — холод и грязь. И гордыня — что «само пройдёт».
Он осмотрел руки Петра — пальцы, где прожилки ещё тоньше заноз, взглянул на плечо подростка — царапина от торчащей доски, велел промыть, смазал чем-то пахнущим горько и листьями. Дал Марфе пакетик с отваром «если животом схватит», показал, как снимать жар «на пятый день», не раньше. Посидел у печи, пощупал кирпич — тёплую тяжесть.
— Глину не жалейте, — сказал. — Печь любит герметичность. И воздух — через нижнюю щель, а не в щель в стене.
— А с нами… — Мира замялась. — Вы сможете? Раз в месяц? Или чаще, если нужна помощь.
— Приду, — кивнул. — Если у вас так и дальше будет порядок. Я не люблю лечить там, где люди спорят и врут. От вранья нет лекарств.
— У нас — не врут, — тихо сказала Мира. И впервые за день поймала на себе чей-то взгляд так, будто её уже давно видят — и это безопасно.
---К вечеру пришли плотники. Карпо шёл, не торопясь, как человек, которому дерево отвечает. Увидев сарайный каркас, ничего не похвалил — только обошёл, потрогал узелок под обвязкой, кивнул Пётру:
— СтоИт.
— СтоИт, — повторил Пётр, и по тому, как упали у него плечи, было ясно: это слово долго ждали.
Парни Карпо притащили длинные слеги с разборки застарелого дома к югу — доска там со смолой, как конфета, вся в слезах, зато не гниёт. Дальше началась музыка плотников: короткие удары кувалдой, мимолётный свист, когда мимо пролетает планка, резкий, как щёлкнула пружина, звук рубанка. Девчонки, замерев у порога, смотрели на пальцы, что ходили по дереву, как будто читали по шрифту, и потом писали в воздухе невидимые линии — «здесь, здесь, вот тут, по волокну».
— Смотри, — шепнула Вера Вите, — угол в ноль ставят. Видишь, как глазом держат? Не мерой, глазом.
— А я думала, у них линейка в голове, — отозвалась та.
— И это тоже, — усмехнулась Вера.
К ночи в сарае уже можно было прятаться от дождя. Под навесом поставили корыта, козу перевели в сухое. Петух, обойдя владения, торжественно взобрался на самый верх и огласил округу на манер барабана — это был его способ сказать «я вижу дальше».
— Ты шпион, а не петух, — буркнул Пётр, но улыбнулся.
---Следующие дни склеились, как доски в доброй лодке: каждый к своей шпунтовке, без зазора. Фасоль слала вверх зелёные строчки, редька набирала плечико, лук стал трубой — крепкой, сочной, пахучей. Вера и Вита выкапывали из леса скромные бочонки — молодые дички яблонь, аккуратно заносили под навес, укутывали комы влажными тряпками. Сажали в «сад»: лунка глубже на три пальца, вода — в яму, корни — расправить, спинка — на восток. Вокруг — круг из рыхлой земли, сверху — тень из веток первые два дня. Деревья принимались и шевелили листьями, как усталые руки после долгой дороги.
Степан с мальчишкой наладили «рыбный круг»: под утро — проверка заводи, вечером — подкоп под плетень, чтобы вода не срывала глину, ночью — тишина. Под коптильней Марфа вела свой дым — не глухой, а тонкий, как прядение, чтобы рыба не была чёрной, а янтарной; научила Веру натирать солью без скрипа, чтобы соль не втиралась лезвием, а ложилась ладонью.
— Дым даёт вкус, — говорила она, — а вкус — это память. Когда зимой пахнёт вот так, мы вспомним август.
Пётр каждый день возвращал себе метр крыши, укреплял стойку, подгонял планку. Карпо уезжал на полдня, возвращался к вечеру, приносил в руках то, чего не было утром: дверной косяк, подрезанный «на ус», или жёсткую мысик под опору, или маленький деревянный клинышек — смешной, а без него дом скрипит иначе.
Дети учились не «помогать», а работать. Девочка, которая ещё недавно путала «вилы» и «вёсла», теперь ловко переворачивала корыто у порога, чтобы вода стекала на грядку, а не под порог, смеялась и втыкала палец в схему: «Здесь — морковь, здесь — бобы». Мальчишка, сжав зубы, вбивал кочергу в землю там, где забирался ветер, — учился чувствовать, где «звучит» плотнее.
По вечерам, когда к печи подтягивались запахи дня, разговаривали. Говорили не «как правильно», а «как у кого вышло». Вера рассказала, как в городе над ней смеялись за то, что на базаре выбрала одну пару перчаток, а не две, «потому что двое рук, а не четверо». Степан — как однажды весной стоял у пустого стола и понял, что «не делится делимое» — и ушёл за город, потому что не умел делить женщину ни головой, ни сердцем. Пётр, хмыкнув, кратко бросил: «Меня учили — «держи линию». Я держу».
Мира слушала, как струится этот вязкий, но не тугой разговор. Слышала, как у каждого своё «невозможно» превращается в «можно» через действие. И чувствовала, как у неё внутри вырастает тихая, не громкая, не крикливая уверенность: любовь здесь будет — не от скуки и не «по правилам», а как отлив воздуха из комнаты, когда открываешь окно. Но сейчас — ещё до окна.
---Лекарь пришёл во второй раз раньше, чем договаривались. Принёс пузырёк масло-настойки «от пореза», пакетик горького «если кашель станет садом». Осмотрел козу, коротко кивнул: «держится», показал Марфе, как ставить «домашний сыр» — молоко, соль, тряпка, тяжёлый камень.
— Вам бы ещё один источник молока, — заметил он. — Овцу. Овца — терпеливее, чем коза, но шерсть — вещь.
— И найдём, — сказала Мира. И впервые позволила себе улыбнуться широко, не как хозяйка, а как человек.
— Нашёл я вам ещё, — добавил он, поднимая взгляд. — Пулю для разговоров. Там, за развилкой у камня, живёт старый плотник, один. Руки у него золотые, язык — серебряный, характер — железный. Роскошь и беда — вместе. Возьмите его — и дом скажет спасибо. Не мальчишка уже, но умный. И пусть он не знает, что «нельзя» — знает, что «надо».
---Однажды в полдень, когда жара придавила наш сарай к земле, а ветер будто ушёл с реки в отпуск, над дорогой появился силуэт. Мужчина шёл не быстро; шаги его были короткие, но упругие, как удары киянки по стамеске. На плече — связка инструментов, чехол из брезента со следами смолы. Лицо — в морщинах, не от жалоб, от солнца. Глаза тёмные, внимательные, не ищущие случайного.
— Яков, — представился он. — Дом у вас слышал: скрипит «по мирному». Плотника хотите?
Мира, не сдержав лёгкой усмешки, кивнула Пётру — «смотри». Пётр, как водится, не разговорился. Положил на козлы доску, набросал две линии, потянул рубанок:
— Пошумим?
Яков взял рубанок «как надо»: ладонь — не у края, а обхват; тело — не в стороне, а над линией; взгляд — не в стружку, а впереди. Первый проход — голос доски изменился. Второй — стал чище. На третьем Пётр кивнул едва заметно. Это был их разговор.
— Останетесь? — спросила Мира.
— Останусь, если не «хозяйка — барыня», — сухо ответил Яков. — Я домов не боюсь, а дам — иногда. Впрочем, глаза у вас не барские.
— У нас — нет барских, — отрезала она. — У нас — «своих не продаём».
— Тогда останусь, — сказал он. — Платите как всем — наполовину хлебом. И не учите меня, а спрашивайте.
— Согласна.
Девочка на крыльце вполголоса прошептала Вите:
— Он говорит, как доска. Не скрипит.— Это очень хорошо, — шепнула та в ответ.
---День, когда пошёл первый дождь, запомнился им не водой — звуком. Крыша отбивала равномерный дробь, и было в этом что-то утешающее, как в рефрене песни, которую знаешь с детства. Под навесом капающая стека с резонансом попадала в ведро — и каждому хотелось попасть туда же: в ритм.
Огород парил, как в бане, и запах встал тяжелее — земляной, насыщенный. Защипало в носу, да и ладно. В сарае коза от удовольствия прикрыла глаза, выводя длинную жвачку, козлята бодались в сене, петух деловито проверял всех — «на месте, на месте». Плотники, не прекращая дела, вытянули под навесом ещё одну линию — на будущее — для досок, чтобы сушились не на солнце, а в течении ветра. Марфа разбавила вязкую рыбу дымком свежее — копчёное потянулось по двору, как обещание. Вера с девчонками дёрнули за нитку — и вытянули из дня полчаса тишины для себя: присели, расправили спины, посмотрели на сад — листья блестят, грушится вода на краях.
— Небо наше небо, — сказала Вера вдруг. — Не то, которое мы помним. Но наше.
— Наше — это то, что над домом, — ответила Мира, и не заметила, как в голосе у неё нет больше хруста усталости, есть — тихая полнота.
---Вечером пришёл ответ на письма — как приходят важные вещи: не в открытую, а в человеке. По дороге показались две фигуры. Женщина несла на спине узел, сдвинутый набок; рядом шёл парень, взгляд как у тех, кто на весах держит не металл, а слово. Женщину звали Стася, у неё были быстрые руки и разговор сразу по делу — она не присматривалась к чужим углам, она прикидывала, куда поставить свой табурет. Парня звали Глеб — плотничий ученик, «видел один дом изнутри так, что понял — снаружи жил». Они пришли не «на чужое», а «к своим».
— Мы не богаты, — сказала Мира просто, — но у нас не берут последних. У нас берут плечо.
Стася секунду молча посмотрела на печь, на козу, на плетёные ворота в заводи, на то, как Яков водит рубанком. Кивнула:
— Плечо у меня крепкое.
Глеб, не тратя времени, снял куртку:
— Где держать?— Там, где ты скажешь, — впервые за день улыбнулся Пётр.
---И ещё одна мелочь, от которой почему-то стало светлее, чем от целого дня работы. Девочка, перетряхивая у порога мокрые шали, вдруг подняла взгляд на Миру:
— Можно я повешу ленты? Не наряд, чтобы хвастаться. А просто… чтобы красиво. Это не «богато». Это «свое».
— Можно, — ответила Мира, — и нужно.
Ленты были вырезаны из того самого куска ткани, что купили в городе «на дела». Вера отдала, не моргнув. Они были не алые и не синие — не для ярмарочной витрины, а тёплые, как кора. Девочка привязала их к краю навеса, и ветер — тот самый, что пришёл после дождя — подхватил их и аккуратно разложил по воздуху. Не для того, чтобы дома казались богаче. Для того, чтобы они узнавались.
— Теперь все, кто будет идти с дороги, поймут, что здесь живут, — сказала Вита.
— Да, — сказала Мира. — Здесь живут.
---Ночью Мира не спала дольше обычно. Не от тревоги — от избытка. Сидела у стола с раскрытой тетрадью и писала, наконец-то не планы, а журнал дома — так, как в монастыре учили вести дневник сада: что посадили, что взошло, что заболело, что лечили, кто пришёл, кто ушёл. Но между строк, которые были сухими — «запруда поднялась на ладонь», «козлята — два», «вишня — принялась», — жил другой уровень текста: «сегодня Пётр смеялся», «Вера сплетала так ровно, что Яков кивнул», «Степан сказал «живёт» — и у меня отлегло», «Родион пришёл второй раз — значит, верит».
Она по привычке тянулась к словам осторожно, как к краю горячей печи: чтобы не обжечься. Но обжига не было — была просто жизнь, не красивая ради красивости и не страшная ради выпуклости. Та, которая держится на ритме: вода — хлеб — крыша — огонь — люди.
На последней строке она остановилась, потому что захотелось написать не пункт плана, а простую фразу. Она её и написала:
«Мне не страшно».Потом перечеркнула — не потому, что передумала. Потому, что решила: такие вещи не пишут в журнал дома. Их лучше знать.
Она потушила свечу, послушала, как с крыши капает остатний дождь, как коза переставляет ноги во сне, как ветер улавливает ленты у навеса. Легла — так, будто сложила день в сундук и закрыла, не ломая петли.
И пока она засыпала, дом не отвечал ей — он стоял. Крепко. Как то, что выбрали и сделали сами.