Глава 8
Хлеб, колокол и первая яркая нитка
Колокол прозвенел на рассвете — не громко, а в самую сердцевину сна, и дом мягко перевёлся из ночного дыхания в дневной ритм. Роса лежала толстым слоем, будто кто-то высыпал распущенную крупу на траву; паутины тянулись между брусьями навеса, с них стекали тяжёлые капли. Воздух был чистый, острый, сладкий — пахло мокрой землёй, свежесрезанной лозой и тем особым молоком, что ещё не успело принять вкус печи.
Мира вышла первой. Коснулась ладонью столба, на котором висел их «колокол» — старый баллон, вылизанный до блеска дождями, — и кивнула ему как старшему. Ленты под навесом дрогнули, как будто им тоже не терпелось встать к делу. Внутри дома тормошилась печь — Марфа уже осторожно шевелила заслонку, слушая, как огонь отзывается. На двор выкатился Пётр с козлами для распилов, тенью за ним — Яков; оба не сказали ни слова — не молчали, а «раскладывали звуки», как плотники раскладывают инструмент.
— Вода выше на палец, — сообщил Степан, вытягивая плечи. — Ночью придавило с верховьев. «Шов» держит. Но на повороте бочаг подмыло. Возьму мальчишек и глину — подкинем.
— Возьми Льва, — откликнулась Мира. — Он слышит воду лучше нас. И не геройствуйте: если потянет — отступайте. У нас героев не хоронят. У нас их кормят.
— Кормить — это я, — вставила Марфа, и в голосе её звякнула сковорода. — Через три часа подниму тесто. Кто опоздает к разделке — будет грызть корочки.
— Запишем как закон, — серьёзно кивнула Вера, затягивая на рукавах грубые рукавицы. — «Грызть корочки» звучит как страшное наказание.
Все улыбнулись — не громко, но вместе. Смех, обещанный Родионом «по расписанию», стал привычкой, как умывальные жбан и утренняя проверка крыши.
---День разъехался по рукам. Вера с Витой расправляли у «садика» дички: лунки уже ждали — глубже на три пальца, как учили. Воду Мира вела из корыта вдоль ладони, чтобы не сбить землю, и слушала, как она уходит — звук был жадным, хорошим. Лада показала девчонкам, как повязывать «тень» над тонкими местами — не брезентом, а лапником: запах хвои отвлекает насекомых, а сетчатый свет не портит лист.
— Смотри, стебель дышит боком, — шептала Лада. — Оставь щёлочку! Если задушишь — обидится и уйдёт в корень. Мы же хотим, чтобы жил «вверху».
— Вверху жить приятно, — согласилась Вера и невольно посмотрела на небо. Оно сегодня было не просто синим — глубоким, как тёплая глина в яме, когда достанешь и не хочется выпускать.
У валка Лев с подростками снимали зацепы. Вода тамела, как шёлк под пальцами. Лев становился чуть выше колена в заводь, упирался стопой в глину, чтобы не уехало, и коротким движением ладони «приглаживал» поток — уменьшая капризное вихляние. Подростки смотрели широко: это было похоже на фокус, но в нём не было фальши — только знание, где вода любит идти.
— Мы не против течения, — объяснил он просто. — Мы — за движение. Дай воде линию — и она сама успокоится.
— Как девушке косу, — отозвался Степан. — Дай косе ленту — и она не распадётся.
— Я не коса, — донёсся голос Миры издалека. — Я — колокол. Звоню, когда надо.
— Тогда сегодня звони на «хлеб», — крикнул Лев, даже не поворачиваясь. — Мне кажется, он будет удачный.
---Хлеб в этот день получился так, будто дом сам его заказал. Марфа делала всё как всегда: просеяла муку — чуть грубовато, чтобы корочка пела; завела тёплой водой — не кипятком, не холодной; дала опаре сыграть — в миске, завязанной чистым полотном. Но когда пальцы её пошли по тесту, оно подалось мягко, как щёка младенца. Мира стояла рядом, подсаживала на доски шарики будущих буханок и слушала — не запах, а звук. Есть такой момент, когда тесто перестаёт шуршать и начинает «дышать»; его не спутаешь ни с чем.
— Готово, — сказала Марфа, и голос у неё стал очень тихим. — Печь — дыши.
Печь слушалась. Рот у неё был горячий, но не злой; самое сердце — угольки — светились ровно, без угла. Пётр, проходя мимо, машинально подложил под ногу печного стола клинышек — где-то было едва слышно «тук» — и всё встало на тон лучше. Яков разрезал из старой полой доски «лопату» — длинную, гибкую, с круглым кончиком — и торжественно вручил Марфе. Та, не моргнув, приняла, как принимает младенца. И началось: одна буханка, вторая, третья — каждая уходила в жар под лёгкий хруст лопатки, и каждая, уже там, шумела, как море в ракушке.
Колокол не звонили — он сам звенел в головах, пока дом дышал хлебом. Когда Марфа, смутившись собственной важности, постучала ножом по корочке первой буханки — звук вышел такой, что у Якова дрогнула скула. Так дрогает скула у молчуна, когда он внезапно узнаёт в чужом деле свою давнюю радость.
— Хлеб — это когда у дома голос, — сказал он коротко.
— И когда руки заняты правильным, — добавила Мира, разломив краешек и сунув девчонкам. — Остальное — потом.
---Родион пришёл в разгар этого безумия и застал дом в обнимку с хлебом. Он снял шляпу у порога — не по привычке, а потому что так делали там, где пахнет и корками, и детством, и праздником сразу. Ничего не сказал, только вытянул из своей сумы склянку с очередной горечью «на всякий» и поставил на самый край стола, чтобы не мешало.
— Хотите смеяться — смейтесь сейчас, — заметил он, — потом рот будет занят.
— Ты вовремя, — отозвалась Марфа. — Будешь пробовать первый. Если не выживешь — остальным не дам.
— Профессиональная этика, — кивнул Родион. — Умирать первым — долг лекаря.
Он попробовал корочку, не торопясь, закрыв глаза, будто прислушиваясь ухом языка к мирам муки. Улыбнулся — не как врач, как человек.
— Живой хлеб, — сказал он. — Он пахнет не мукой. Он пахнет «мы».
Мира не удержалась и взглянула на Льва. Тот, сгорбившийся у порога, как мальчишка, вытянул занозу из большого пальца, дернул уголком губ и отвёл взгляд — как будто боялся, что улыбка сейчас сама полезет на лицо без разрешения. Смешно и тепло.
— Попридержи улыбку, — шепнула ему Мира, проходя мимо. — А то хлеб обидится и решит, что его забыли.
— Я запишу: «улыбку — после хлеба», — так же тихо ответил он.
---После хлеба работа не остановилась — стала шире, как река, когда её не загоняют в трубу. Вера с Витой поднимали «грядку пряностей»: тимьян, иссоп, мята, мелиса, — Лада ткнула пальцем в небо и сказала, как вывела у себя в городе: «Кладёте там, где ветер обычно добрый. Так запах ходит по двору и лечит без лекаря». Подростки по очереди стругали жёрдочки для будущей ограды — не высокой, чтобы не резать глаз, не низкой, чтобы коза не понимала это как приглашение.
Пётр с Яковом задумали мостик внизу, где валок делал шаг на левый берег. Не камнем — доской; не ради парада — ради ног. Яков вбил два мощных сваи в ил, покачал плечом — слушая, как отзывается глубина, — и, удовлетворённо хмыльнувшись, бросил Пётру: «Пойдёт». Пётр, не споря, уложил первый пролёт — доски легли, как ноты на знакомый мотив. Когда Мира ступила — мостик не звякнул; он «вдохнул». Такое тоже слышно.
— Практически музыка, — заметила она.
— Музыка — когда не думаешь о ноте, — ответил Яков. — И о ноге — тоже.
— Нога думает всегда, — буркнул Пётр. — Но иногда молча.
---К полудню началась история, которую потом долго пересказывали у костра — со смехом и с обязательным «а помнишь, как…». Всё началось с козы. Той самой, купленной в городе, важной и мнительной. Она решительно решила, что «высокое — это лучшее» и забралась на свежесколоченный стол для разделки теста — он стоял пока под навесом, остужаясь. Выросла, как памятник. Замерла, как королева.
— Слезай! — возмутился Пётр, взлетев как ядро.
Коза не дрогнула и даже повернула голову так, чтобы усы выглядели особенно достойно.
— Скажи ей «пожалуйста», — предложила Вера с совершенно серьёзным лицом. — Мы же дом культурный.
— Коза, — спокойно произнёс Лев, подходя ближе, — уважаемая коза, ваш постамент — не для искусства, а для теста. Тесту вы, конечно, тоже искусство, но нам надо жить.
Коза задумалась. Там, где у людей яйцо ломается, у коз — крошатся планы. Она глянула на Льва. Он глянул назад. В этот момент ветер шевельнул ленту под навесом, и лента ткнулась козе в бок, совсем чуть-чуть. Тонкая, игривая, как муха. Коза оскорбилась лентой, а не людьми, и величаво сошла. Медленно. С достоинством. Не потому, что её попросили — потому что она решила.
Смех рванулся и разлетелся, ударяясь о стены, как воробьи: даже Пётр согнулся пополам, а Яков вытер глаза рукавом, делая вид, что это сухая стружка.
— Запишу в журнал, — хохотала Марфа, — «коза вышла из искусства без потерь».
— И отдельной строкой — «ленте премию», — добавил Лев.
— Лента — наш дипломат, — подвела итог Мира.
---К вечеру пришли гости, но не те, что любят бумагу. Сначала с тропы, обнимая плечом узел, вошла молодая женщина — волосы под платком сбились в набок, глаза устали, но не угасли. На руке — девочка, худенькая, как прутик. Женщину звали Настя.
— Я… увидела ленты, — сказала она сразу, не боясь выглядеть смешной. — Подумала: здесь не прогонят.
— Здесь кормят, — ответила Марфа просто. — Садись.
Настя оказалась пряхой «с рождения»: руки у неё «поют» пряжу, как у Лады, только другим голосом. А девочка боялась громких звуков, но на колокол посмотрела не испуганно, а с интересом — «а как это делает».
Чуть позже появился Савелий — не старик и не юноша, «тридцать и ещё немного». Бывший городской пожарник, «тыкающий воду», как он сам объяснил, — умеет вести струю и слышать крик бруса. Ушёл из города после того, как «запретили колокола». Улыбается редко, но если — то так, что хочется строить рядом стену и не бояться. Яков при виде него оживился, как бывает у старых собак, когда они узнают шерсть из прошлого: «люди одной сети».
— Нам нужны плечи, — сказала Мира. — И руки, которые не роняют. Останетесь — будете наши.
— «Нашим» быть легче, чем «чужим», — согласился Савелий. — Только не заставляйте меня смотреть на огонь, когда он неправильный.
— Мы огонь бережём, — заверила его Марфа. — Мы его любим, но он у нас — не бог, а работник.
---Сумерки подсунули под двор мягкий ковёр — трава чуть подсохла, и запахи стали тягучими. На стол вынесли хлеб, уху и сыр — первый, неровный, но гордый. Лев, усевшись рядом с Мирой, тихо подтянул к себе деревянную кружку, отдал половину девочке — и она впервые улыбнулась, не вздрагивая от каждого хлопка.
— А я думал, — сказал Пётр, глядя в огонь, — что вся наша музыка — это колокол да рубанок. А у нас, выходит, и коза — певица.
— И лента — дирижёр, — докинула Вера.
— И Мира — партитура, — совершенно серьёзно сказал Лев и, встретившись взглядом с хозяйкой, не отвёл глаз.
Она смутилась — не как девочка, как человек, которого застали на добром деле. Хотелось сказать «не надо громких слов», но в горле стояло другое: «мне это важно». Она не сказала ничего — просто положила в его миску толстый ломоть хлеба. В их сословии так и говорят.
---Ночь пришла без грозы, но с историей. Лада достала из узла маленькую трещотку — «праздничную» — и, перехватив её пальцами, пустила чёткий лад. Ритм лёгкий, как перекат валка. Савелий, не сговариваясь, подобрал палкой по краю старого ведра ритм ниже — «сердечный». Девочки подпевали тонко, мальчишки — баском. Родион, подумав, хлопнул ладонью по столу — в промежутке, и получилось не «бу-бух», а «да-да». Мира сидела посреди этого, как посреди тёплой воды, и понимала: вот это — настоящее «мы». Не на бумаге и не в крике. В ритме.
Когда улеглись, она, как всегда, задержалась с «журналом дома». Писать хотелось много, но рука внимала только главному:
«Хлеб — вышел. Мостик — держит. Коза — выше искусства. Лев — смеётся глазами. Вербовщики — не пришли. Пришли свои: Настя, девочка, Савелий. Лампа — горит. Смех — по расписанию».
Потом, не удержавшись, приписала ещё одну строку: «Я не одна». И тут же стёрла — не потому, что передумала. Потому что некоторые слова должны жить не на бумаге, а в дыхании. Она погасила лампу, прислушалась к ночи — слышно было всё: как печь сглатывает остатний жар; как у валка смыкается вода; как ветка, зацепившись за ленту, щекочет её краешек. И уснула — целиком, как сказала бы Марфа, «без кусочка под подушкой».
---Утро выдалось прозрачным и ровным, как стекло старого окна. Колокол мягко положил ладонь на двор — и люди встали. Пётр с Яковом ушли «на мостик» добирать перилу, Степан с мальчишками — «на шов», Лада — к станку, Настя — к прялке, Марфа — к печи, Вера с Витой — к «садику», Савелий — к валку, чтобы проверить, как упираются колья. Родион задержался на крыльце — глядел на Мирин затылок: как уверенно держится. Подошёл Лев, постоял рядом. Ни слова. Иногда лучшие разговоры начинаются с «ни слова».
— Слышишь? — спросил он через минуту. — Сегодня колокол звучит ниже.
— Дом устал? — Мира невольно улыбнулась.
— Дом собрался, — ответил Лев. — Он знает, что сегодня будет тяжёлый день. А тяжёлые дни требуют низкого звука — в нём больше опоры.
— Тогда звони, — сказала Мира. — И пойдём.
И звук вышел ровный, глубокий — такой, под который можно поднять брус, перенести тяжёлую бадью, сказать сложное и остаться собой.
---Перед обедом, как это часто бывает в хорошем доме, пришли разом и забота, и радость. Забота — из леса: по тропе, прихрамывая, вышел пожилой мужчина с мальцом лет десяти. Мужчина представился: «Фёдор. Кузнец… бывший. Теперь руки ещё помнят, но ноги — спорят». И показал ногу — щиколотка набухшая, шаг даётся с болью.
— Садись, — сказал Родион без театра. — Лев, вода, прохладная. Вера, ткань чистая. Мира, свет сюда.
Мальчишка вцепился в дедову руку. Лев положил на его плечо ладонь, лёгкую и тёплую:
— Мы сейчас сделаем, чтобы деду было лучше. А ты — главный помощник. Готов?
Мальчишка кивнул, как солдат — серьёзно. Родион работал быстро: сбросил отёк, перевязал, дал мазь. Мира держала свет — лампу перенесли к двери, стекло сияло. Вера дышала ровно — у неё это получалось лучше всех. Через полчаса Фёдор улыбнулся криво, как люди улыбаются после боли:
— Жить можно.
— У нас по-другому не выходят, — отозвалась Марфа. — У нас «можно» — это и есть жить.
Радость пришла с валка: мальчишки притащили в корыте серебристую россыпь рыбёшки. Не много, но живой и звонкой. Марфа, прикрыв рот платком, засмеялась, как девчонка:
— Будет уха на две кастрюли! А то я уже уху в стихах видела.
— Рифма «уха — у нас» меня устраивает, — заметил Яков.
— А меня — «уха — ух ты», — не выдержал Пётр.
Смех лёг на двор, как лёгкое покрывало. Фёдор с мальчиком остались — не просились, просто перестали быть «пришедшими» и стали «в доме».
---После обеда Мира пошла с Левом к мосту — слушать доски. Когда перила стали на место, мостик перестал быть «набором» — стал переходом. Вода под ним говорила быстрее, но не нервно. Лев, стоя на первой доске, вдруг вскинул голову:
— Слышишь?
— Что?
— Пчёлы.
И действительно, над лугом - тихий, насыщенный гул. У видневшихся кромкой леса кустов жёлтого зверобоя кружились пчёлы — не тысячи, но десятки. Лев улыбнулся:
— Пчёлы приходят туда, где не шумят зря. Значит, мы всё делаем правильно.
— Я запишу, — сказала Мира. — «Пчёлы — проверка тишины».
— И добавь: «улыбка — после хлеба», — подмигнул Лев.
Она посмотрела на него — уже не избегая, не пряча. И впервые позволила себе улыбнуться до хлеба. Просто потому что смогла. Колокол в голове ничего против не имел.
---Вечером поднялся ветер — тот самый, что проверяет узлы. Ленты не хлопали — дышали. Дом стоял. Мостик не визжал — жил. Печь тихо стонала — это был добрый звук вечернего кирпича. Дети заснули быстро, как падают яблоки с ветки. Лада и Настя шептались у станка — строили узор для первых полотенец, «чтобы гости видели: здесь не грязь, а работа». Савелий с Пётром присели у валка и сравнивали молчания — редкое мастерство.
Мира открыла «журнал дома» и писала долго — не потому, что много событий, потому что не хотелось отпускать день. Туда легло почти всё: хлеб, мостик, коза, Настя, Савелий, Фёдор, мальчик, пчёлы, ветер, ленты, смех, колокол. В конце она остановилась, задумалась, и вывела ещё одну строку — короткую, как вдох:
«Я — хозяйка. Но мы — дом».
Она поставила точку — не как конец, как гвоздик, который держит полку. Погасила лампу, прислушалась к ночи, повернулась на бок. Сон пришёл сразу — без переговоров.
И если бы кто-то в этот момент проходил по дороге, он бы увидел: над домом Лемар стоит ровный, как нитка, тёплый свет. Свет не «богатый» и не «казённый». Свет домов, где умеют звонить колокол руками, где коза по доброй воле сходит с постамента, где хлеб пахнет «мы», и где улыбаться можно до хлеба — если очень хочется.