Глава 2

— Пляжная погода, — объявила Анита, поднимая жалюзи на кухне, которые хрипло скрипели, как петух на рассвете. И правда, вчерашняя молочная дымка исчезла, на небе не было ни облачка.

Анита поставила кофеварку на огонь и достала из буфета упаковку шоколадного печенья. Короткая ночная рубашка развевалась от стремительных шагов Аниты, было видно, как свободно покачивается ее тяжелая грудь. Анита велела мне подогреть молоко: кивнула на холодильник и сунула в руки кастрюльку. Ее четкие отточенные движения убеждали, что она легко управляет домом, а еще — что она вообще занимает важное место в мире. Но мне все равно казалось, что Анита слишком масштабная личность и для первого, и для второго.

Анита поставила передо мной печенье на то же место на столе, за которым я сидела вчера. Может, это место уже стало моим? Она показала мне, как окунать печенье в кофе с молоком. Выверенным движением, как крестят младенца, иначе печенье совсем размокнет. Когда у меня не получалось, Анита смеялась. Она подтрунивала надо мной, но мне совсем не было обидно. Наоборот, вскоре я поняла, что специально делаю неправильно, чтобы рассмешить ее. Мне хотелось увидеть, как улыбка меняет тонкие черты ее лица. Так бывает, когда тебя щекочут так сильно, что ты даже не можешь говорить и только глазами умоляешь о пощаде.

Стоило мне открыть упаковку печенья, как немецкая овчарка с надеждой подскочила на своем месте.

— Доброе утро, американка, — сказал мне Рикки, обдав меня запахом пива и одеколоном. Глаза у него были сонными. Он сел, почти не глядя, обмакнул печенье в кофе и спросил: — Умберто уже ушел?

— Этот тип не возвращался домой. Его величество приходит и уходит, когда ему вздумается, — ответила Анита. Она повернулась ко мне с такой гримасой, будто съела кусок лимона. — Умберто сам по себе. Аполитичная фигура.

— Да при чем тут политика? — возразил Рикки. — После работы он наверняка опять остался ночевать у Кателло, потому что ты не дала ему машину.

— Это моя машина, и она мне нужна! — Дальше Анита разразилась гневной тирадой на диалекте. Она обращалась то ли к Рикки, который обвинил ее в недостатке материнской любви, то ли к отсутствующему Умберто, который ее не предупредил. В конце Анита добавила на правильном итальянском: — Я всю ночь ворочалась и ждала его, как дура.

— Так же, как ты ждешь того, другого?

О ком это Рикки? Я вспомнила, каким голосом его мама говорила вчера по телефону, медленным, завораживающим движением накручивая колечки телефонного провода на палец. Риккардо и Анита посмотрели друг на друга с выражением, которого я не поняла, но почувствовала, что их роли поменялись местами. Это больше не мать и сын, не недовольный родитель, который наставляет на истинный путь ленивого мальчика. Теперь это были отец и дочь, или брат и сестра, или пара, которая вытащила на свет старые ссоры и обиды.

Анита могла бы сказать: «Не суй свой нос в чужие дела». Я даже надеялась, что она скажет нечто подобное. Вместо этого Анита стиснула ворот рубашки, словно пытаясь вернуть себе немного достоинства, и еле слышно произнесла:

— Я — мать. Беспокоиться — это мой долг, — но убежденности в ее тоне не было.

— Ты и со мной так будешь, когда мне исполнится двадцать три? — спросил сын, с радостью возвращаясь к легкому тону разговора. — Скажи мне сейчас, чтобы я… как это… психологически подготовился. — Рикки встал, оставил на столе чашку с кашицей из кофейной гущи и печенья и отправился одеваться в синюю форму.

Оставшись одни, мы с Анитой убрали со стола. Мне хотелось сделать все побыстрее, чтобы захватить побольше солнечного дня. Я помыла посуду и положила ее в сушилку над головой. Это была одновременно и сушилка, и полка — гениально! Каждый раз, когда я поднимала руку, чтобы поставить чистую посуду, струйка воды бежала по моей руке — неприятно, как нежеланная ласка. Анита кружилась вокруг меня со шваброй, управляя ею уверенно, почти со злостью. Словно не подметала пару крошек, а рыла яму для мертвецов. Пока мы молча работали, проснулся город. Наконец Анита побрызгала на пол туалетной водой с запахом роз и сунула швабру мне в руки. Теперь на нее была намотана тряпка.

— Протри пол, взад-вперед.

— Вот так?

— Тебя что, твоя мама в Америке ничему не научила? Так ты и попу младенцу не вытрешь. Давай энергичней!

Она наблюдала за мной какое-то время, потом удовлетворенно уперла руки в бока.

Мы вместе пошли в мою комнату, чтобы застелить постель. В этом действии был строгий порядок. Верхняя часть простыни должна была быть загнута и занимать треть поверхности матраса. Покрывало накидывалось и на подушку, а еще его надо было чуть подоткнуть, обозначив округлости этой самой подушки. Надо было натянуть покрывало таким образом, чтобы на ткани не образовалось ни одной складки. Мягкие изгибы покрывала выглядели затвердевшими, и казалось, что кровать вырезана из зеленого мрамора и стоит в церкви.

— Поняла, как надо? Пойдем, застелешь постель Рикки.

Я подошла к неубранной постели, хранящей тепло младшего сына Аниты. Сына, который не готовил, не убирал со стола и не помнил, куда положил свои солнечные очки. Я отмеряла, сгибала, поправляла, поглядывая на Аниту в ожидании ее веселого одобрения. При этом я теряла драгоценные утренние мгновения, которые могла бы провести на прекрасном пляже. Во мне вдруг поднялась такая волна негодования, которой я еще не испытывала в жизни:

— Почему он сам не застилает свою постель?

— Кто? Риккардо? — Анита рассмеялась от души. — Он же мужчина.

— Вот именно. И достаточно взрослый, чтобы застелить свою постель.

— В этом все и дело, Фрида. Он всего лишь мужчина. Они так устроены. Много говорят и вечно занимаются важными делами, ждут аплодисментов. Пусть думают, что хотят. Ведь кто на самом деле обеспечивает повседневную жизнь, да еще и умудряется ходить на работу? Кто кормит, кто создает уют в доме, в котором можно любить, спать, мечтать? Если мне и удалось чему-то научить моих сыновей, так это тому, что без женщин мир рухнет.

Стиральная машинка запищала, и Анита жестом пригласила меня за собой. Сначала в подсобку, а затем, с тазом чистого белья, который больно упирался мне в бок, — на кухонный балкон. Тот был пуст, за исключением нескольких листьев салата латука на полу и коробочки с разноцветными прищепками на стене. Еще не было и десяти утра, а другие хозяйки уже нас опередили. Окружающие нас одинаковые дома персикового оттенка, построенные скорее всего в 1960-х, уже были украшены развешенным бельем, которое висело не шелохнувшись. Жара все настойчивее звала меня на пляж. А белье вторило: для чего еще нужно солнце?

Майки нужно было развесить по линии подмышечных швов, чтобы не осталось следов от прищепок. Бюстгальтеры — за перемычку между чашечками. Все это Анита объясняла мне терпеливо, без понуканий. Может, она поняла, что я не умела развешивать белье, потому что дома у нас была сушильная машина? Мне нравилось, когда Анита разговаривала со мной. Словно еще не все потеряно, будто я — податливый материал, из которого можно сделать что-то стоящее, проект, в который стоит вкладывать время и силы. Она делала вид или и правда не замечала, что мне неприятно развешивать трусы ее сыновей или ее собственное белье из черного или бордового кружева.

У меня из рук выскользнула прищепка. Прошло несколько секунд, пока она со стуком не ударилась о землю под балконом. Я в ужасе посмотрела вниз, где увидела этаж ниже уровня улицы. Туда выходила одна дверь и вела лестница. Это был не дворик, скорее косой треугольник грязного цемента, без единого растения или других признаков жизни. Это было пустое пространство, яма, где прячется тень, место для потерянных вещей.

— Ничего страшного, — сказала Анита. — Прищепок у нас много. Но, пожалуйста, не роняй за балкон трусы или носки. Иначе придется спускаться к синьоре Ассунте и просить разрешения пройти в этот дворик через ее квартиру. Старая ворчунья, к ней лучше не соваться.

К счастью, из-за потерянной прищепки Анита не потеряла веру в меня. Я пообещала, что больше ничего не уроню. В ответ она похлопала меня по бедру и сказала идти одеваться, а то продавец шлепок закрывает лавочку в час дня. Сама же Анита собиралась пока быстро выгулять собаку. А я почти забыла, что мы хотели съездить в Граньяно.

* * *

Пока мы на машине приближались к горе, я чувствовала, как в моей груди словно растягивалась веревка, которая тянула меня в противоположном направлении — к морю. Когда мы проезжали табличку, указывающую на границу Кастелламмаре, веревка порвалась — я даже ощутила секундную резкую боль. Потом появилось любопытство.

Вчера я даже не заметила гору, по крайней мере, не обратила на нее внимания. Она возвышалась над тесно стоящими приземистыми домами. Гору окутывал серо-голубой раскаленный воздух. Вчера она показалась мне не горой, а бетонной стеной, непроходимой границей, за которой была только пустота. Я смотрела на возвышенность рассеянно, как на задник театральной сцены или на затянутое облаками небо. И тем не менее гора буквально преследовала нас в каждом переулке, двигалась за нами, словно тень.

Сегодня гора Фаито, как ее назвала Анита, представляла собой темную массу. Солнце висело позади нее, и его лучи напоминали раскрытую ладонь. Единственная деталь, которую я могла различить, — провод канатной дороги, длинный и тонкий, как нить паутины, подсвеченная утренним светом в темной комнате. Словно легкий намек на нечто более сложное, запутанное. Вдруг я почувствовала себя маленькой девочкой, напуганной собственным решением уехать далеко от дома.

Так или иначе, мы карабкались по склону Фаито вверх, без происшествий и не ощущая перепада высот. Анита объяснила мне, что Фаито — часть горной цепи Латтари. Дома вокруг словно сплющивались, выглядели все более плоскими, многоэтажки сменились небольшими виллами с садами. Мимо проплывали автомастерские, бакалейные лавки, украшенное искусственными цветами кладбище.

— В моей молодости этой дороги не было, — прокомментировала Анита. — Надо было объезжать гору.

Мы постепенно поднимались все выше и выше, и окрестности начали казаться мне более ухоженными. Мои глаза привыкли к тени, навстречу которой мы ехали. Я стала различать контуры деревьев в зеленой дымке. Я разглядела еще одну гору, поменьше, похожую на покрытую растительностью пирамиду. Вершина Фаито вдруг исчезла из виду, возможно, мы ее сейчас объезжали. В открытое окно я слышала пение птиц и стрекот редких цикад.

Вскоре мы покатились по ухабистым плитам центра Граньяно. Анита вела машину не как вчера: не сигналила, не нарушала правила. Ее светлые волосы удерживала заколка из голубого пластика. Кажется, Анита даже спину держала ровнее. Она разглаживала юбку, бросала в рот лакричные леденцы и здоровалась взмахом руки с некоторыми пожилыми людьми. Анита знала в Граньяно немногих, но зато радостно встречала известные ей места: церковь, лавку мясника, кондитерскую, бакалейную лавку. Понятно, что, когда она тут жила, это были все те же магазины: вывески выглядели старыми, выцветшими на горном солнце.

Граньяно был старинным городом. Это утешало меня, придавало определенную ценность месту, которое оказалось выбрано для меня по программе обмена, а точнее, судьбой. При взгляде на Граньяно мне хотелось рисовать. Но мой взгляд не останавливался на разрушенном доме или пустыре, похожем на место в десне из-под вырванного гнилого зуба. Я не хотела смотреть на следы житейских невзгод, которые отразились на лице города.

— Это виа Рома, главная улица, — объясняла Анита, подчиняясь медленному темпу едущих по виа Рома машин. — Сейчас тут только автомобили и магазины, но раньше везде была лишь паста.

Она рассказывала мне, что почти сто лет назад пасту сушили на открытом воздухе, повесив ее на деревянные стойки вдоль дороги.

— Прямо как белье, которое мы сегодня развешивали.

Оказалось, виа Рома специально так застраивали, чтобы на ней было много солнца. Дома возводили высокими и близко стоящими друг к другу, чтобы поймать дующий с моря ветер. Ветер идеальный по температуре, силе и влажности для сушки макарон. Густо развешенная вдоль улицы паста неподвижно висела на морском ветру, похожая на стадо смирных, только что сошедших с гор овец с длинной желтой шерстью. Потом в город пришла индустриализация, и теперь пасту сушили в специальных помещениях, где с помощью климат-контроля поддерживаются нужные температурные условия.

Рассказывая мне об истории города, Анита использовала несколько терминов, которые я не поняла. В ее речи не осталось ни следа грубого диалекта. Наоборот, в своем родном городе она говорила на правильном итальянском, возможно, приобретенном в школе. Но потом, как будто снова переместившись в прошлое, заговорила совсем другим голосом:

— Свежая паста, когда сушится, пахнет по-особому, немного кисло. До сих пор, когда я думаю о своем отце, первое, что чувствую, — кисловатый запах. Я должна была пройти пешком через полгорода, чтобы добраться до фабрики Айелло, где работал мой отец. Я носила ему горячий обед. Я выходила из дома и спускалась по ступенькам. Надо было быть аккуратной и внимательно следить, чтобы ничего не уронить и не расплескать, особенно если я несла суп с лапшой. А у фабрики было столько пасты, что пахло кислым. И там был мой папа, и по его глазам я понимала, как он счастлив меня видеть. А еще волшебный момент — когда он меня целовал.

Я не спросила, как человек, работая каждый день и пропитавшийся кислым запахом пасты, находил в себе силы есть ее и на обед. Пока сверкающий поток машин нес нас вперед, я думала о своем папе. Он жил в другом городе, но преодолевал сотни миль по шоссе, чтобы навещать меня каждые выходные. Я думала, как здорово чувствовать, что тебя любят.

— Вот мой дом. — Анита помахала рукой в окно, встряхивая браслетами, словно встречая дорогого друга. Она рассмеялась первый раз за нашу поездку.

— Где? — спросила я, не видя никакого дома. Единственное, что от него осталось, — треугольный кусок гладкой стены, похожий на огромную стрелу, воткнутую в землю.

— Землетрясение, — объяснила Анита кратко, но в словах чувствовалось то же напряжение, с которым вчера она говорила мне о трещинах на стенах ее квартиры. Казалось, что она произнесла общеизвестную фразу или название книги, незнакомые только мне.

Дом, в котором Анита родилась и выросла, находился в самом конце улицы. Построили его в первые послевоенные годы, поэтому изначально в нем не было водопровода. Позже установили унитаз — предмет зависти всех соседей. Семье Аниты повезло жить на первом этаже, и им не приходилось спускаться по ступеням за водой к фонтану на улице. Две комнаты и кухня — на одиннадцать человек, но Аните нравилось, что семья спала вся вместе. Было забавно утром перед школой быстро-быстро перетаскивать матрасы и складывать раскладушки, чтобы спрятать их за кухонными занавесками или за дверью в сад. В этом садике ее отец выращивал петрушку, базилик и немного помидоров, а еще виноград «Изабелла». Его белый и красный сорта были популярными, из них делали вино леттере. Другой фасад дома выходил на площадь вокзала. Это была конечная остановка самой первой линии итальянской железной дороги, по которой ввозили зерно и вывозили пасту. Аните нравилось слышать плеск ручья и звук проходящих поездов, она мечтала сесть в один из них и поехать куда-нибудь в удивительные места.

— Я единственная из нашей семьи уехала из Граньяно, мои братья и сестры остались здесь.

— А твои родители?

— Их больше нет.

— Мне очень жаль… — Кажется, я больше чувствовала себя виноватой, чем соболезновала Аните. Мы находились тут, в Граньяно, на этой длинной дороге к рынку. Если сейчас Анита вспоминала грустные события своей жизни, то потому, что я — диковатая и невоспитанная девочка — приехала за границу без тапок. Да, я знала, что это было глупое чувство, которое только подчеркивало мою инфантильность, но не могла выкинуть эту мысль из головы. Если Анита больше не засмеется — виновата я.

Словно прочтя мои мысли, Анита сказала:

— Не переживай, дорогая. У меня было счастливое детство. Нам часто не хватало хлеба, но любви было вдоволь. Из Граньяно я уехала совсем по другим причинам, поверь мне.

Я наблюдала за асфальтом дороги, на которой нас немного потряхивало — мы ехали в горку. Прямые лучи солнца подчеркивали каждую ямку на дороге, и пятна света на ней напоминали крапинки на шкурке авокадо на натюрморте.

— Здесь улица меняет название, — продолжала Анита, сворачивая на перпендикулярную улицу. — Теперь это улица Паскуале Настро. Я все еще гадаю, начиналась виа Рома у моего дома или заканчивалась. Мне всегда хотелось думать, что начиналась. Начало всегда лучше, потому что по пути можно изменить то, что ты захочешь. А если это конец, уже ничего не поделаешь.

Я слушала Аниту, но не улавливала смысла слов, хотя она разговаривала со мной на чистом итальянском, без сложных фраз, диалектизмов — и без горечи. Я смотрела на ее сильные руки, сжимающие руль, ее нежный и четкий профиль, светлые кудри на затылке, выбившиеся из укладки.

— Но в Граньяно улицу называют не Паскуале Настро, а «Молнии да ветра».

— Как-как? Молнидаветра?

— «Молнии да ветра», — терпеливо и четко повторила Анита.

— И почему ее так называют?

— Потому что раньше в непогоду здесь отключалось электричество, и, если не было молний, стояла кромешная темнота.

— А на виа Рома?

— Нет, там все было спокойно, не знаю, почему, — Анита немного помолчала, потом добавила: — Может, потому что Паскуале Настро сужается, ветер с моря всасывается в нее, словно в воронку, и дует все сильнее, пока не превращается в ураган.

* * *

Я опасалась, что поездка в Граньяно превратится в посещение всех восьми братьев и сестер Аниты, но я ошибалась. Мы действительно приехали специально на субботний рынок. Тут царила обычная сутолока, продуктов продавали мало, в основном свежие фрукты, а вот одежды было в избытке. Легкие брюки, юбки, яркие кофточки кучами возвышались на складных столиках. Была и одежда не по сезону: брючные костюмы из вискозы с пиджаками с квадратными плечиками, меховые накидки, свернувшиеся калачиком, словно коты на солнце. Меня смущали огромные трусы и необъятные бюстгальтеры, с жалким усилием пытавшиеся сделаться незаметными благодаря бежевому цвету.

Целый ряд рынка занимала обувь. Анита кивнула мне на пару шлепанец, почти таких же, как у нее.

— Или, может, тебе такие больше нравятся? — предложила Анита, указывая на другую пару, которая отличалась лишь парой бусин…

— Нет-нет, мне нравятся те.

Сейчас мне просто хотелось, чтобы поход за обувью закончился побыстрее. Мне было неловко получать подарок, который я даже не хотела, тем более смотреть, как Анита за него платит. Хоть в нашем гараже в Америке стояла машина последней модели, а на стенах висели кимоно с расшитыми золотом пионами, из Нейпервилля я уехала с деньгами, которых еле хватило на учебники, общественный транспорт и марки для почтовых конвертов.

Я вспомнила, что у японцев было принято передавать деньги сдержанно, неглубоко кланяясь со сложенными у груди руками. А вот Анита, которой явно нравилось беседовать с продавцом, с удовольствием жестикулировала и болтала на своем сочном диалекте. Она словно хотела продемонстрировать: пусть я теперь и блондинка и хожу с молодой американкой, на самом деле я местная и меня не проведешь. И меня она не щадила. Обменявшись с продавцом пестрыми лирами, Анита заставила меня тут же надеть шлепанцы.

— Смотри, как ей идет, — обратилась она к продавцу.

Шлепанцы были слишком большими для моих узких ступней. Мне пришлось цепляться пальцами за деревянную подошву, чтобы ноги не выскочили из кожаной полоски.

— Прекрасно, — усмехнулся продавец в усы.

— Обидно ходить в таких только дома, — заявила Анита. — Может, ты их и на пляж наденешь попозже.

— Какой пляж, синьора! Посмотрите на небо.

Продавец оказался прав. Пока мы ехали и море находилось у нас за плечами, над водой поднялись серые облака, которые теперь двигались в нашу сторону. Я постаралась не выдать разочарования и притворилась, что рада обновке.

— Делать нечего, надо возвращаться домой готовить обед. Сегодня в меню рыба, — говорила Анита, пока мы пересекали людные дороги Граньяно. — Сейчас заедем в магазин. — Тут машина выехала на мост, и у меня захватило дух.

Линия домов резко обрывалась на краю такого глубокого ущелья, что здания казались детскими игрушками, кое-как приклеенными к склону горы. Мне почудилось, что дома могут соскользнуть вниз в любую секунду. Я инстинктивно протянула руку в пустоту, чтобы поймать их. Наверное, внизу должна была течь какая-нибудь могучая и бурная река. Что еще в течение веков или тысячелетий могло проложить путь в белом камне, покрытом колючим кустарником? Но я не слышала шума воды и не чувствовала ее освежающего аромата.

— Вот этот ручей, — указала Анита.

Сад ее родного дома практически выходил на реку, поэтому ночью она засыпала под журчание. Сейчас русло реки было заполнено грязной водой. Но когда-то, чтобы семья питалась не только черствым хлебом и свежим молоком, отец Аниты ловил в реке устриц. Ее мама жарила устриц с солью, перцем и каплей оливкового масла — всего каплей, потому что семья экономила.

Как ее отец умудрялся спускаться по этому обрыву к реке? Почему Анита с такой нежностью вспоминала это ущелье, похожее на шрам, на открытую рану? Мне страшно было даже смотреть вниз, и все же я не могла отвести взгляд. Я была почти уверена, что если не перестану разглядывать пропасть, то скачусь туда вместе с домами, которые не успею спасти, — и все, чему суждено упасть, упадет.

— Река спускается с гор и течет к морю. Раньше силу реку использовали для мельниц, на которых мололи зерно.

Мост уже перенес нас на другую сторону пропасти, и неожиданно для себя я произнесла:

— Ветер поднимается, а вода — опускается.

Формулировка была так себе, я не додумала эту мысль до конца, в моей голове фраза звучала лучше. Мне показалось, что, произнесенная вслух, она бессмысленна. И все же чем-то эти слова были важны.

Анита, кажется, меня поняла:

— Молодец, так и есть.

Мы купили рыбу и поехали обратно в Кастелламмаре. Только сейчас я поняла, что со вчерашнего дня, с тех пор как я вошла в дом Аниты, я даже не вспомнила о Сиф, Бренде, Хуанге и Хесусе. Я даже не подумала поинтересоваться, как они обосновались в своих новых семьях.

* * *

Наши одинаковые тапочки стучали по белой кухонной плитке, а мы, в фартуках, готовили еду для Салли — чистили рыбу. Выпотрошенные тушки нужно было набить петрушкой и чесноком, а сверху сбрызнуть лимоном. Распахнутые рыбьи глаза тут же белели, словно пораженные катарактой.

— Бедная рыба! — вздохнула Анита.

За работой я сделала комплимент многочисленным браслетам Аниты. Она объяснила, что у каждого из них свой смысл. Вот этот, из белого и розового золота, подарок ее лучшей подруги Луизы, с которой они вместе работали в профсоюзе. Анита рассказала мне о разнице между коммунизмом и социализмом, а еще сообщила, что ее шеф в нее влюблен.

— Он тебе признался?

Анита издала сухой смешок.

— О да, он заявлял о своих намерениях, и не один раз. Он мне постоянно говорит о любви, зовет с собой в Грецию в отпуск. Вместо того чтобы работать, забивает себе голову глупостями.

Я смотрела на крепкие гладкие ноги Аниты и не могла понять, как она может каждый день работать в офисе, где у этих самых ног распростерся мужчина. Разве закон разрешает начальнику делать подобные предложения своей подчиненной? Я видела, как Анита удовлетворенно улыбалась, и, кажется, она была довольна положением вещей.

— Мой кузен Доменико мне тоже признавался в любви. Он влюблен в меня с детства. Cказал, что ради меня оставил бы жену и детей. Одно мое слово — и Доменико собрал бы чемоданы. — Анита положила фенхель на доску и сунула мне в руку нож. — Разрежь сначала пополам, как луковицу, а потом порежь на куски.

Фенхель слегка пах лакрицей, он распался на две плотные, аккуратные половины, как открытка в форме сердца на День святого Валентина. У меня в голове крутились вопросы. Разве закон разрешает браки между кузенами? Разве дети в таких браках не рождаются с отклонениями? И вообще, может ли Анита еще иметь детей?

— Так это он вчера звонил? — в конце концов спросила я.

— Кто?

— Твой кузен.

— Доменико? Нет, он не из тех, кто навязывается или повторяет дважды. Сказал один раз — и хватит. Но каждый раз, когда мы видимся на чьей-то свадьбе или каком-то семейном сборище, видно, что я все еще ему дорога. По глазам видно, что он страдает. — Анита открыла духовку, чтобы проверить готовность рыбы. — Нет, мне звонил Даниеле. Сегодня вечером ты с ним познакомишься, он придет на ужин и останется ночевать.

Анита рассказала, что они с Даниеле вместе уже девять лет, и все в Кастелламмаре это знают. Они не живут вместе только потому, что мать Даниеле очень старая и больная и он должен за ней присматривать. Но ничего страшного: когда каждый живет сам по себе, можно заниматься своими делами, не менять привычки и ритм жизни.

— Да, так ты сохраняешь свою свободу, — подтвердила я. Знаю, это была банальная фраза, из тех, что принято говорить в подобных обстоятельствах.

— Фрида, я родилась свободной и останусь такой навсегда. Дело не в том, теряю ли я свою свободу или нет. Я хочу жить с мужчиной, которого люблю, а жить отдельно — это жертва для меня. Но я люблю Даниеле так сильно, как еще не любила ни одного мужчину, тем более своего мужа. Поэтому если я готова отказаться от чего-то ради него, это мое решение. Понимаешь? Если любишь по-настоящему, приходится чем-то жертвовать, ты должен быть готов поставить все на карту.

Анита говорила о взрослой жизни. Я еще никогда ничем не рисковала ради любви, мне не приходилось ни от чего отказываться. Я уехала в чикагский аэропорт О’Хара без сожалений о тех двух месяцах, которые провела с Ноа. Между нами все было решено, и неизбежный укол в сердце не заставил меня передумать, а только усилил сладкую горечь расставания. Ноа был красив, слишком красив для меня, и из хорошей семьи. Он жил в небольшом доме, утопающем в кустах ежевики, и писал стихи — прекрасные, какие умеют писать только люди с восприимчивой, тонкой и мудрой не по годам душой. Я завидовала его способности выразить сложную мысль несколькими словами. Подобный талант наши одноклассники видели в моих карандашных зарисовках. Но Ноа был одарен по-настоящему. Из всех нежных и трогательных строк, которые он мне посвятил, только один образ оказался неудачным. Может, именно поэтому я его и запомнила: Любить — значит попасть под грузовик с маргаритками.

Я все еще не понимала этот образ. И я не знала, почему Ноа пришла в голову такая жестокая ассоциация, когда он думал обо мне, о девушке, которая до него даже не целовалась. Наш первый поцелуй случился на школьной парковке рядом со спортивной площадкой. Был вечер после спектакля в честь конца года, и из шумного спортзала мы вышли в пропитанную дождем тишину. Без предупреждения Ноа остановил меня под фонарем. В его свете трава казалась неестественно зеленой, а машины металлически блестели. Ноа посмотрел мне в глаза и едва коснулся большим пальцем моих губ.

Ему не нужно было ничего говорить, я тоже знала, что момент настал. Мы не могли вечно держаться за руки и просто смотреть друг на друга. Но я не умела целоваться. Перспектива приникнуть ртом ко рту другого человека ужасала меня настолько, что я дрожала, несмотря на надетую сверху кофту и теплую погоду.

— Иди сюда, — прошептал Ноа, — я тебя согрею.

Он взял на себя роль мудрого взрослого: было понятно, что, в отличие от меня, Ноа, хоть и считался интровертом, отлично знал, как надо целоваться. Как же он был красив в свете фонаря: пепельно-светлые волосы и ясные глаза, зеленые, как берега реки Дью-Пейдж. Я хотела довериться ему, но от напряжения не могла пошевелиться, и у меня пропало всякое желание до него дотрагиваться.

— Мне не холодно.

— Боишься?

— Наверно.

— Боишься меня поцеловать?

— Да.

— Это легко, не волнуйся, — сказал Ноа с бесконечным терпением и безо всякого превосходства. — Подойди поближе. Вот так, молодец. Теперь представь, что ты целуешь в губы маму.

У меня вырвался нервный смешок, и я подалась назад, но Ноа нежно взял меня за руку.

— А что, ты не целуешь маму в губы? Я целую.

— Я тоже.

— Отлично, вот и поцелуй меня. Но не отдаляйся сразу, — он понизил голос, — а потом закрой рот.

— Хорошо.

Я выпрямила руки вдоль тела и зажмурилась, словно собиралась прыгнуть с мостика в бассейн. Однако как только Ноа дотронулся до моей щеки, как только я почувствовала уверенное движение его горячей ладони, я в панике сделала шаг назад.

— У меня не получится.

— Получится. Давай еще раз.

С этой чертой характера Ноа я была еще не знакома. Я подумала, что мне не повезло познакомиться с человеком, который был настолько готов идти дальше. Мы были сверстниками, ходили вместе на занятия по английской литературе, но в тот момент я чувствовала себя настолько младше, что это казалось даже неприлично. Как будто я была давно и тайно влюбленной в него подружкой младшей сестры. И все же где-то глубоко в душе я чувствовала, что дело не в поцелуе, который я уже умудрилась окончательно испортить. Этим теплым вечером я дрожала, потому что стояла на пороге чего-то нового. И была уверена, что, если не удастся преодолеть его сейчас, меня просто парализует, моя жизнь застынет на одном месте. Поэтому я и стояла на этой парковке вместо того, чтобы вежливо попросить своего молодого человека отвести меня домой. И Ноа, будучи невероятно восприимчивым, понял мое состояние, почувствовал его. Он хотел помочь мне перешагнуть через порог и с максимальной нежностью подталкивал к действию.

Мне понадобилась еще пара попыток, чтобы набраться мужества и хотя бы не отдаляться от Ноа. Я не закрывала глаза и в назойливом свете фонаря видела его веснушки на носу и черные влажные, словно после душа, ресницы. Кажется, я никогда не стояла так близко к другому человеку. Раньше я иногда у зеркала целовала свое отражение, но губы Ноа были не из стекла, они были мягкие и теплые, даже горячие. В тот момент мне хотелось не столько поцеловать его, сколько раствориться в нем, исчезнуть и заглушить все бессмысленные мысли и фразы, которые крутились в моей голове. Я закрыла глаза и открыла рот…

— Это что ты делаешь с фенхелем? — сказала Анита. — Вот эту часть надо выкинуть, а то мы ее будем жевать до вечера, как овцы.

— Извини.

— Наверное, ты никогда не имела дела с фенхелями и не знаешь, как себя с ними вести? — Анита довольно рассмеялась и отобрала у меня нож.

Она подшучивала надо мной[10], и на этот раз мое недостаточное знание языка только отчасти защитило меня от боли, которую я почувствовала. Что я такого сделала? История про грязные ноги меня отчасти позабавила, но сейчас упрек Аниты показался несправедливым. Особенно если вспомнить утреннюю поездку в Граньяно, когда Анита разоткровенничалась со мной… Стало обидно.

И все же мне не было по-настоящему больно. Меня утешил не только ее бурный смех. Было еще какое-то чувство, даже скорее надежда, что ее упреки на самом деле — проявления нежности, слова на диалекте — песня любви, а громкость голоса — ласка. Разве Анита не говорила со мною так же, как с Рикки — человеком, который, по ее словам, больше всего в мире был похож на нее и которого она любила больше всего на свете? Но почему мне так хотелось, чтобы она полюбила и меня? Ведь если подумать, я была знакома с ней меньше двадцати четырех часов.

Анита резала фенхель сильными четкими движениями.

— Сегодня, Фри, у нас легкий обед. Нежирная рыба и фенхель, хлеб будешь есть только ты. Я слишком поправилась с тех пор, как бросила курить две недели назад. Это очень плохо, я должна избавиться от живота, а то люди подумают, что я беременна.

— Да что ты.

— Да-да. Хотя мои близкие никогда бы так не подумали. Дело в том, что… — Ее нож замер в воздухе. — Даниеле не может иметь детей.

* * *

В этот момент в комнату зашел высокий брюнет. Анита познакомила нас. Это оказался Умберто, ее старший сын. Никогда бы не сказала. Умберто вообще был похож не на сына, а на старика. Он сутулился, может, из-за своего высокого роста, а глубоко посаженные глаза и темные круги под глазами придавали ему болезненный вид. И все же смотрел он цепко, и сквозь линзы его очков я заметила искру в его взгляде.

— Фрида в честь Фриды Кало? — спросил меня Умберто. У него был мягкий высокий голос.

— Именно.

— Ну вот, теперь ты познакомилась со всеми своими братьями, — сказала Анита. — Один бледный-бледный, как англичанин, а второй чернее черного, словно турок. Его так и зовут друзья.

— Или «президент».

— Да какой из тебя президент. С такой шевелюрой ты похож на Марадону.

— Вот я и говорю, что я бог.

— Скорее наркоман.

«Турок» подмигнул мне, а потом спросил мать:

— Скажи-ка мне, а дают ли в этом доме поесть?

Его резкий голос слишком контрастировал с его образом преждевременно постаревшего юноши, а нахальный вопрос — с озорной улыбкой. Словно ему просто нравилось играть в избалованного сына.

— В этом доме поесть дают тому, кто догадался предупредить, что придет. Я и бездомного накормлю, если он мне заранее скажет, что придет обедать. Ты меня знаешь.

— Ну вот я тебя сейчас предупреждаю. Так что есть вкусного на обед?

Если он хотел подразнить мать, то ему это отлично удалось. Анита разразилась громким монологом на диалекте, страстно размахивая руками. Смысл ее жестов и слов ускользал от меня. Что-то про то, что Умберто все время работает, что его нет дома, он работает или зависает на улице с друзьями, отчего она не спит, и каждый раз ей кажется, что его убили в очередной перестрелке, а теперь он заявляется в последний момент, а у нее только один кусок рыбы в духовке, и вообще, что он от нее хочет… Мне казалось, что я сижу не на кухне, а в театре.

Умберто не уступал этому натиску и ответил матери на кристально чистом итальянском:

— Опять рыба? Да сколько можно. Знаешь, что нам нужно? Нам бы сейчас дымящуюся тарелку карбонары, а потом — большую порцию сальсиччи с картошкой.

— Ты же ненавидишь сальсиччу, а сам ее просишь!

— Ну и что? Разве тебе время от времени не хочется свиной сальсиччи? Втыкаешь в нее нож, и жир брызгает, такой густой-густой, словно какао-масло. Этот жир даже губы увлажняет, это полезно. — Казалось, что Умберто еле-еле сдерживался, чтобы не засмеяться.

— Эх, если бы ты меня предупредил, — отозвалась Анита, в ее голосе чувствовалась любовь. — Мы вчера ели сальсиччу с фриарелли. Если бы я знала, я бы тебе оставила.

— Ага, значит, ты сделала сальсиччу и всю ее съела? Знаешь, если ты и правда хочешь сидеть на диете, надо хоть немного держать себя в руках.

Анита издала короткий рык, не разжимая губ.

— Кто бы говорил! Если бы не я, ты бы все еще писался в пеленки!

Умберто добродушно рассмеялся и обнял мать, понимая, что шутка затянулась. Сын закружил Аниту, как куклу. Рикки не обладал таким красноречием, не мог втянуть мать в подобную словесную перепалку. Может, старший сын усвоил уроки матери так хорошо, что сейчас они обернулись против нее.

Пока мы накрывали на стол, Умберто время от времени посмеивался, отчего казался моложе. Но я не думаю, что его обрадовала победа в споре. Кажется, истинное удовольствие ему доставили взрыв материнского гнева и ее волнение. Словно он настолько привык к ее крепким словечкам и бурным эмоциям, что, проведя одну ночь вне дома, он по ним соскучился. А теперь он вернулся, чтобы восполнить пустоту. Может, это похоже на зависимость от наркотиков?

Мы сели за стол. Вынимая кости из рыбы, Анита сказала:

— Знаешь, Умбе, если бы погода не испортилась, я бы пошла на море и вообще бы не обедала.

— Ты ничему не учишься, — ответил ее сын на этот раз серьезно, даже голос его звучал ниже. — Вечно этот твой оптимизм. Когда же ты наконец поймешь, что надо дождаться полудня, чтобы понять, можно идти на море или нет? Сколько раз ты проводила лето в этой дыре, а до сих пор не поняла элементарных вещей. Погода определяется только после двенадцати, заруби себе на носу. Идти на пляж раньше — это риск. Но тебе нравятся азартные игры, да, мам?

— Фри, теперь ты понимаешь, почему друзья называют его президентом? — спросила меня Анита, не удостоив сына взглядом. — Весь в отца!

«Президент» подмигнул мне. Они с матерью обсудили работу, рыбные рецепты, мотор машины. Я слушала вполуха, но понимала, что сын и мать в курсе дел друг друга и у них один круг общения. Они были больше похожи на лучших друзей, чем на маму и сына. Я начала подозревать, что недавняя их перепалка была не ссорой, а сценой, разыгранной специально для меня непонятно с какой целью.

Затем Умберто начал расспрашивать меня о семье, доме, школе, отдельных английских словах. Ему по-настоящему было любопытно, и он уже многое знал. Например, был в курсе, как устроена старшая школа в США, какие штаты граничат с Иллинойсом. Он мог даже произнести это слово. Анита попробовала, но у нее получилось только «Илльно». Когда Умберто попытался разобрать ее фонетическую ошибку, она закатила глаза и отломила кусок хлеба, забыв, что не собиралась его есть.

Зазвонил телефон.

— Кто это звонит в такое время? Умбе, пожалуйста, подойди ты. Неохота вставать.

— Да ладно, сама знаешь, что тебе не помешает немного физической активности.

Анита вскочила, бросив хлеб на стол.

— Ну почему у меня родились двое сыновей? Вообще-то я всегда хотела девочку!

Она раздраженно вытерла руки о передник и пошла к телефону.

Мы с Умберто только начали разбирать, как правильно произносится «Мичиган», как из коридора донесся вопль. Я еще не слышала, чтобы Анита так кричала: она прямо выла, словно умирающий волк. Вопль не стихал, а тянулся и тянулся… Трудно было поверить, что его издавало живое существо. Казалось, будто стонала земля и началось землетрясение.

Загрузка...