53

— Думал, как бы развлечься, — повторил он, и его горячее дыхание опалило мою шею. Его зеленые глаза, когда-то, наверное, красивые, теперь были полны безумия и похоти, словно два мутных изумруда, горящих в темноте. — Решил забрать у него его любимую игрушку.

— Отстань! — я попыталась вырваться, но его хватка была стальной.

— А что такого? — он провел ладонью по моему бедру, и по телу побежали мурашки отвращения, холодные и липкие. Каждое его прикосновение было осквернением. — Раздвинь для меня ножки, сладкая. Добровольно. Получишь хоть какое-то удовольствие. Будешь кричать — получится не так аккуратно, но мне, по правде, все равно. Мне даже нравится, когда сопротивляются.

Его слова, его прикосновения... Они были хуже любого удара. Паника, густая и слепая, затуманила сознание, сжимая горло. Я метнула взгляд по сторонам, ища спасения, и увидела на столе обычную шариковую ручку. Последний шанс. Последний крошечный островок надежды в этом море ужаса. Мои пальцы, будто сами по себе, дрожащие и ледяные, схватили ее. Он в это время пытался прижать свои губы к моей шее, его дыхание стало тяжелым.

Собрав всю свою волю, всю ненависть и отчаяние, я с силой, на которую сама не рассчитывала, вонзила ручку ему в предплечье. Ощущение было странным — сначала сопротивление кожи и мышц, а потом резкое погружение.

Он взревел. Не крикнул, а именно взревел, зверино и яростно. Не ожидал, что кто-то вроде меня, жалкая человеческая девчонка, посмеет дать ему отпор. Оборотни видят в людях лишь слабых, ничтожных существ. Но то, что он не воспринимал меня всерьез, стало моим единственным преимуществом. Его хватка ослабла на долю секунды, шок и боль на миг пересилили его ярость.

Я вырвалась. Дернула на себя ручку двери. На этот раз она поддалась, и в этот момент у меня словно открылось второе дыхание. Я рванула по коридору так быстро, как только могла, не думая, не глядя. Сердце выпрыгивало из груди, ноги заплетались и подкашивались, но я бежала, не разбирая дороги, движимая одним инстинктом — бежать! Лишь бы он меня не догнал. Не оглядываясь, я слышала за спиной его яростный, полный обещаний самой страшной расправы рык. Он эхом разносился по пустым коридорам, преследуя меня.

* * *

Домой я добралась, вся трясясь. Казалось, каждый нерв оголен, каждое чувство обострено до предела. Внутри все переворачивалось, подкатывала тошнота. Как только я переступила порог квартиры, меня вырвало. Потом поднялась температура, тело ломило, как при сильной простуде, но я знала — это не простуда. Это был шок. Это было тело, кричащее о помощи после пережитого кошмара.

Просто заболела. От нервов. От страха, — пыталась я убедить себя, но голос разума был слабым шепотом на фоне оглушительного гула в ушах.

Но мысль о Сириусе, о нашем первом совместном празднике, о том хрупком счастье, что мы начали строить, заставляла меня двигаться. Я заставила себя встать под ледяные струи душа, смывая с кожи липкий пот, грязь и, как мне казалось, остатки того ужаса, того осквернения. Вода была ледяной, но я почти не чувствовала холода. Внутри было еще холоднее. Надела платье. Черное, простое, подчеркивающее каждую линию. он его купил сам. Принес коробку перевязанную белым бантом и отводя взгляд поставил на кровать.

Когда я начала готовить ужин, руки дрожали, в глазах периодически темнело, но я продолжала. Настояла мясо, приготовила гарнир. Каждое движение требовало невероятных усилий. Зажгла свечи, расставила их по всей гостиной. Их мягкий, трепещущий свет отражался в шарах на елке, которую мы наряжали вместе. Это должно было быть идеально. Этот вечер должен был все исправить, стереть ужас дня.

Я ждала. Сидела в тишине и ждала, вслушиваясь в каждый звук за дверью.

Часы пробили десять, затем одиннадцать. С каждой минутой надежда таяла, а тревога нарастала, сжимая сердце холодными тисками. Наконец, ближе к полуночи, послышался щелчок замка. Знакомый, но на этот раз такой пугающий звук.

Я обернулась, пытаясь натянуть на лицо улыбку, но губы не слушались. Сириус стоял на пороге, снимая пальто. Его взгляд скользнул по накрытому столу, по мерцающим свечам, по мне в этом платье... и застыл. А потом его лицо, такое знакомое и любимое, начало меняться. Из спокойного и уставшего оно в один миг превратилось в маску чистого, ничем не разбавленного гнева. Такого я не видела никогда. Даже в самые наши первые, жестокие дни.

Он был передо мной за долю секунды. Я не успела понять, как дыхание перехватило и сдавило горло. Его рука молнией взметнулась и с силой впилась мне в шею, прижимая к стене. Воздух с хрипом вырвался из легких. Я почувствовала, как позвонки затрещали под его давлением. Затылок обожгло болью, и перед глазами его озлобленное лицо плыло пятнами. Попытка найти опору под ногами успеха не дала — я висела на его руке, как тряпичная кукла.

— Ты думала, что можешь развлекаться за моей спиной, и я не узнаю? — его рык был низким, свирепым, исходящим из самой глубины его существа. От него исходила такая аура ярости, что по коже побежали ледяные мурашки, а внутри все сжалось в комок страха.

— Сириус, что ты такое говоришь? — попыталась я выжать из себя, задыхаясь, мир плыл перед глазами.

— От тебя несет ДРУГИМ! — он проревел так, что, казалось, задрожали стекла. Его лицо было так близко, что я видела бешеную пульсацию в его висках, каждый мускул, напряженный до предела. — Я учуял его запах на твоей коже! На твоей шее! Я уничтожу его, когда поймаю, сожгу заживо! Но сейчас... сейчас ты заплатишь сполна за свой поступок, шлюха!

Ужас парализовал меня. Он чувствовал Бранда. Чувствовал его прикосновения, его дыхание на моей коже. Это было как пытка — быть осужденной за преступление, в котором ты жертва.

— Нет! Ничего не было! — закричала я, слезы хлынули из глаз, горячие и беспомощные. — Я ездила в деканат! Мне позвонили! Там был Бранд Мори! Он напал на меня! Я его ручкой ткнула и убежала! Больше ничего! Я тебе правду говорю!

Он принюхался снова, его ноздри вздрагивали, а взгляд становился все более диким и невменяемым, будто он слышал что-то, чего не слышала я.

— Запах не только этого ублюдка, — просипел он, и в его голосе послышалась какая-то новая, еще более страшная нота. — Здесь есть еще чей-то. Чужой. Кто это, Агата? Кто еще смел тебя трогать? Кому ты позволяла...

— Никого! Я не понимаю! — я забилась в его хватке, пытаясь вырваться, отчаяние придавало сил, но они были ничтожны против его мощи. — Я тебе правду говорю! Только он! Больше никого!

Мое сопротивление, видимо, добило его. С глухим, полным презрения рыком он с силой отшвырнул меня от себя.

Я отлетела, с оглушительным грохотом рухнула прямо на новогоднюю елку. Хруст ломающихся веток, звон бьющихся шаров, треск гирлянд, шипение опрокинутых свечей — все это слилось в оглушительную какофонию, символизирующую конец всего.

Острая боль пронзила бок, я почувствовала, как елочные иглы впиваются в кожу через тонкую ткань платья, а осколки игрушек врезаются в тело. Я лежала в груде обломков, мишуры и осколков, вся в царапинах, присыпанная хвоей, и не могла дышать от рыданий и унижения. Это был не просто физический крах. Это было разрушение всего, во что я позволяла себе верить.

Сириус стоял над этим хаосом, его фигура казалась гигантской и абсолютно бесчеловечной на фоне мерцающих огней гирлянд. Он смотрел на меня сверху вниз, и в его глазах не было ничего, кроме ледяного, убийственного презрения. Ни капли сомнения, ни искорки прежней... чего бы то ни было.

— У тебя десять минут, — его голос был тихим, ровным и оттого в тысячу раз более страшным, чем любой крик. Каждое слово вонзалось, как нож. — Съёбывай отсюда. Пока я не убил тебя.

Он развернулся и ушел на балкон, хлопнув дверью с таким финальным звуком, что я вздрогнула всем телом. Я осталась лежать среди осколков нашего праздника, нашего «семейного» ритуала, нашего хрупкого счастья, которое разбилось вдребезги так же легко, как эти стеклянные игрушки. Боль была не только физической. Она была внутри, разрывая душу на части, оставляя после себя лишь выжженную, кровавую пустоту.

Он не поверил. Он выгнал. Вышвырнул, как отработанный материал. И самое ужасное, самое невыносимое — я не понимала, в чем меня обвиняют. Чей еще запах он учуял? Чье прикосновение?

Но сейчас это не имело значения. Имело значение только то, что тот единственный человек, который стал для меня всем, моим светом и моей тьмой, моим спасением и моей погибелью, только что выбросил меня, как использованную, грязную вещь. И от этой мысли, от этой окончательной, бесповоротной потери, внутри все оборвалось, оставив после себя лишь ледяную, оглушающую пустоту и осколки разбитого сердца, которые впивались в душу острее, чем еловые иголки и стекло в кожу. Я лежала и не могла пошевелиться, парализованная горем, таким всепоглощающим, что, казалось, оно вот-вот сотрет меня с лица земли.

Тишина после хлопнувшей двери была не просто отсутствием звука. Она была живой, плотной субстанцией, вязкой и удушающей, как смола.

Действовала на автомате, словно мое сознание отделилось от тела и наблюдало за происходящим со стороны. Старая спортивная сумка, символ жизни, которая была до него. Руки дрожали, пальцы не слушались, были чужими, деревянными. Я открывала ящики комода, выгребала свои вещи, словно спеша покинуть место преступления. Простые хлопковые футболки, потертые джинсы, бесформенные свитера. Все, что было куплено до него. Все, что пахло мной, Агатой, а не им, не его дорогим мылом, не его диким, волчьим ароматом, который я так успела полюбить. Шелк, кружева, дорогие ткани. Из того что он купил я не взяла ничего. Прикоснуться к этому было бы пыткой, напоминанием о том, кем я была для него — вещью, игрушкой, которую можно выбросить.

Надела свои старые ботинки на босу ногу. Кожа была холодной и грубой. Накинула куртку, которая не грела, а лишь символически прикрывала от мира. Подошла к двери и обернулась последний раз, сердце сжимаясь в предсмертной агонии. Он стоял на балконе, не шевелясь, неподвижный, как изваяние. Спина словно гранитный утес, отчужденный и безразличный к моему существованию. Он даже не повернулся. Не бросил последний взгляд. И в этот момент мне показалось, я не просто услышала, а почувствовала физически, как где-то внутри, в самой глубине моей израненной души, с сухим, окончательным треском лопнула последняя, тоненькая ниточка надежды. Теперь внутри была только черная, беззвездная пустота.

Ночь впилась в кожу ледяными зубами, кусая до костей. Снег слепил глаза, превращая мир в мелькающую белую пелену, ветер продувал насквозь, забираясь под одежду и высасывая последние капли тепла.

Я ждала такси, съежившись в комок у подъезда, и понимала, что замерзаю не снаружи, а изнутри. Холод шел из самой глубины моего существа, из той пустоты, что он оставил после себя. Казалось, если я сейчас пошевелюсь, мое тело рассыплется ледяной пылью и развеется в этом колючем зимнем воздухе.

В общаге пахло тоской, дезинфекцией и одиночеством. Запах несбывшихся надежд и уставших от жизни людей. Вахтерша, тетя Люда, смотрела на меня мутными, ничего не выражающими глазами.

— Сегодня, ик, ночуй. — Она икнула, и от нее пахло дешевым портвейном. — А завтра — все. На замок. Каникулы.

Я кивнула, как марионетка, не в силах вымолвить слова благодарности, и поплелась по темному, безжизненному коридору, где когда-то бегала на пары с Мирой. Комната была ледяной и пустой, как склеп. Я уронила сумку на пол с глухим стуком, и сама рухнула рядом, на жесткую, холодную кровать. Пружины жалобно заскрипели.

И тут меня накрыло. Не плач, а что-то другое, более страшное и разрушительное. Это были тихие, надрывные, выворачивающие душу наизнанку всхлипы, которые рвались из горла помимо моей воли. Они были полны такой всепоглощающей боли, такой беспросветной тоски, что казалось, вот-вот порвется что-то важное, невосполнимое внутри, какая-то последняя струна, держащая меня в этом мире.

Я обняла подушку, вжалась в нее лицом, пытаясь заглушить звук, но он вырывался наружу. Хриплый, жалкий, животный. Он не поверил. Он выгнал. А ведь я... я уже успела привыкнуть, позволить себе поверить в то, что он — мой дом. Моя крепость. Мое проклятие и мое спасение. И теперь этого дома не было. Не было ничего. Только ледяной ветер за окном и оглушающая тишина в душе.

* * *

Утро. Я открыла глаза и несколько секунд не понимала, где я. Сознание возвращалось медленно, нехотя, а с ним приходила и память. Она ударила обухом по вискам, по груди, по животу. Пустота внутри была настолько физической, огромной и тяжелой, что я поежилась, пытаясь съежиться, стать меньше, спрятаться от нее. Поднялась с трудом, каждое движение давалось через боль. Все тело ныло, как после избиения, а в боку, на бедре, горели свежие, воспаленные царапины от осколков — шрамы от нашего последнего «праздника».

Я сняла платье. Теперь оно было испорчено, порвано в нескольких местах. Я нашла в сумке почти пустой пузырек с перекисью. Касаясь ран я смотрела, как пенится кровь, и думала, что эта острая, чистая, физическая боль, это хоть что-то. Хоть какое-то ощущение в этой абсолютной душевной пустоте. Она была доказательством, что я еще жива. Пока еще.

Оделась. Джинсы, свитер. Собрала оставшиеся вещи в сумку. И тут рука нащупала пустоту в кармане куртки. Я замерла, сердце пропустив удар. Ключи. Ключей от маминой квартиры не было. Они остались там. В его квартире. На том самом блюдечке в прихожей. В том мире, куда мне теперь дорога закрыта навсегда. Последняя дверь захлопнулась.

Живот скрутило от голода, и тут же, немедленно, как по сигналу, подкатила тошнота. Горло сжалось, во рту появился противный, металлический привкус. Мне было плохо, по-настоящему, физически плохо. Голова кружилась, в глазах темнело, ноги подкашивались. А идти было некуда. Совсем. Я была как щенок, вышвырнутый на улицу в метель.

Я спустилась вниз, держась за перила. Тетя Люда, бледная и злая с похмелья, собирала свои вещи в огромную клетчатую сумку.

— Тетя Люда, — мой голос прозвучал сипло и жалко, — можно я... хотя бы до вечера?

— Нет, — она отрезала резко, не глядя на меня, словно я была пустым местом. — Правила для всех. Я и сама уезжаю. Общагу закрывают. Отопление отключат. Проваливай уже Серова.

Отчаяние, острое, горькое и беспомощное, подкатило к горлу, сдавив его. Я вышла на улицу. Морозный воздух обжег легкие, словно я вдохнула стекло. Я осталась одна. Совсем одна в этом огромном, холодном, безразличном городе.

В панике, дрожащими пальцами, я достала телефон. Пролистала контакты, и каждый имя било по больному месту. Мама... Нет. Не могу ей говорить. Что я скажу? «Меня выгнал парень, с которым я встречалась, и, кажется, я потеряла ключи от квартиры. Сорвись из другого города и побудь с непутевой дочерью»? Мира... После того, как она смотрела на меня с таким отвращением, с таким презрением... Оставался один-единственный номер. Лиза.

Трубка взялась почти сразу, будто она ждала.

— Алло? — ее голос был тихим, усталым, но в нем не было отторжения.

— Лиза... — мой голос сломался, и я сглотнула ком в горле. — Это Агата. Извини, что беспокою... У меня... проблема. Мне негде ночевать.

Пауза. Короткая, но показавшаяся вечностью.

— Приезжай, — просто, без лишних расспросов, сказала она. — Адрес скину. Только не пугайся, я живу не в центре.

* * *

Ее дом был на самом отшибе, серая, безликая бетонная коробка, один из многих в этом спальном районе. «Муравейник» Для сирот. Для неудачников. Для таких, как мы с ней. Горькое осознание этого сходства сдавило мне горло.

Она открыла дверь. Бледная, худая, с темными кругами под глазами, но в ее взгляде было то, чего я не видела уже давно, — понимание. Без осуждения, без жалости. Просто понимание товарища по несчастью.

— Заходи.

Квартира была крошечной, но в ней чувствовалось некое подобие уюта, попытка сделать из этого казенного помещения дом. Как только дверь закрылась, отсекая меня от враждебного мира, я не сдержалась. Слезы, которые я пыталась сдержать, хлынули сами, тихие, безнадежные, обжигающие. Я прислонилась к стене в тесном коридорчике, сползла по ней и просто дала им течь, не в силах сдержать этих беззвучных, разрывающих душу рыданий.

Лиза не удивилась, не стала задавать глупых вопросов. Она просто подошла и присев обняла меня. Легко, без лишних слов, просто давая понять, что я не одна.

— Тихо, — прошептала она, и ее голос прозвучал как бальзам на израненную душу. — Все будет. Как-нибудь.

Она отвела меня в комнату, усадила на потертый, но чистый диван.

— Бестужев постарался? — спросила она, и в ее голосе не было любопытства, лишь констатация.

Я могла лишь кивнуть, вытирая лицо грязным рукавом свитера, чувствуя себя последним ничтожеством.

— Ублюдки они все, — с горькой, выстраданной прямотой сказала она. — Бранд... он совсем озверел. Ищет меня. Считает, что я теперь его вещь, раз ношу его ребенка. Словно я инкубатор, а не человек. Но арбитры пока на моей стороне.

Она принесла чай, крепкий и горячий. Я сделала маленький, обжигающий глоток, надеясь, что он согреет лед внутри. И тут же, будто по какому-то злому року, живот сдавила знакомая, мучительная судорога. Я бросилась в ее маленький, тесный санузел и отдала обратно все, что было внутри, рыдая и давясь от отвращения к себе и к этой ситуации.

Я стояла, опершись о раковину, трясясь как в лихорадке, глотая воздух. Когда я вышла, бледная и разбитая, Лиза смотрела на меня не с осуждением, а с каким-то странным, пронзительным пониманием на своем исхудавшем лице.

— Тебе плохо? — спросила она без предисловий, ее голос был тихим, но твердым. — Тошнит? С утра особенно?

— Да... — прошептала я, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Но это нервы... Стресс...

— Агата, — она перебила меня, и в ее глазах не было места для иллюзий. Она вытащила из маленького ящика под раковиной белую пачку и протянула мне. — Сделай тест.

Мир замер, сузился до размеров этой маленькой картонной коробочки в ее руке. Кровь отхлынула от лица, оставив ощущение ледяной маски.

— Нет... — это был не голос, а хриплый выдох. — Не может быть... Этого не может быть...

— Со мной тоже «не могло быть», — горько, без тени улыбки усмехнулась она. — Сделай. Чтобы знать наверняка. Чтобы понимать, с чем имеешь дело.

Я смотрела на маленькую коробочку, как на орудие пытки. Если это…. Это приговор. Но отрицать свое состояние, эту постоянную тошноту, головокружение, дикую усталость, я больше не могла. Это было бы самообманом, а сил на него уже не оставалось.

Я взяла тест из ее рук, и мои пальцы так дрожали, что я едва не уронила его. Как во сне захлопнув за собой дверь. Руки не слушались, движения были резкими, неуклюжими.

Я сделала все, что было написано в инструкции, и положила тест на край раковины, отвернувшись от него. Стояла, уставившись в белый кафель стены, слушая, как бешено, с надрывом колотится сердце, угрожая выпрыгнуть из груди. Три минуты. Они растянулись в вечность, каждую секунду наполненную леденящим душу страхом.

Не в силах больше ждать, я повернулась. Медленно, словно моя шея была из ржавого металла.

На белом пластике, ярко, недвусмысленно, не оставляя ни малейшей лазейки для надежды, горели две красные полоски.

Язык прилип к небу, пересохшему и шершавому. В ушах зазвенела абсолютная, оглушающая тишина, будто весь мир замер в ожидании моего конца. Ноги подкосились, лишились костей и воли, и я медленно, как в кошмарном замедленном повторе, сползла по холодной, бездушной кафельной стене на пол. Сидела, обхватив колени, вжавшись в угол, и не могла пошевелиться. Не могла думать. Не могла чувствовать ничего, кроме всепоглощающего, леденящего душу, первобытного ужаса, который сжимал внутренности в тугой, болезненный комок.

Две полоски.

Этого не могло быть правдой. Мы не можем быть истинными… Нет. Боже мой. Нет… Но другого варианта просто нет. Ребенка может подарить только истинная. Это знают все. Но он не говорил мне этого. Никогда. А теперь он ненавидит меня.

Я носила в себе часть того, кто меня ненавидит. Кто всего несколько часов назад вышвырнул меня, как мусор, назвав шлюхой. Ребенка, которого он никогда не захочет, которого он, возможно, возненавидит так же, как сейчас ненавидит меня. Ребенка, обреченного на ту же боль одиночества, те же вопросы без ответов, ту же проклятую судьбу ребенка-найденыша, что и я. Он останется один, в доме малютки если мне не хватит сил его родить. Мать уже старая и ей не дадут его на воспитание и… Она сама не возьмет. Она не любит оборотней.

И самое страшное, самое невыносимое и предательское — где-то в самой глубине, под всеми слоями страха, отчаяния и ужаса, шевельнулось что-то теплое, мягкое и до жути чужеродное. Что-то, что уже не принадлежало только мне, что-то, что уже тянулось к этому крошечному, нежеланному, обреченному существу внутри меня. И от этого осознания, от этой душевной измены самой себе, боль становилась в тысячу раз острее, разрывая меня на части, не оставляя ни одного живого места в моей истерзанной душе. Я была в ловушке. И выбраться из нее было невозможно. Не было сил. Не было надежды. Не было ничего. Только эти две роковые полоски и всесокрушающая тьма.

Загрузка...