Не ожидала, что Дима будет таким настойчивым. Галю не так-то просто разжалобить, она у меня самый надёжный человек, и я просила её никому ничего не говорить пока. А он просто оставил Олю и пришёл сюда. Неужели чувство вины замучило?
Палата пахнет лекарствами. Ремонт тут достаточно свежий, что редкость для государственной больницы. Но сейчас мне важнее квалификация здешних врачей, а не обстановка.
Соседки смотрят на Толмацкого так, будто он восьмое чудо света. Он выглядит спокойным. Я сразу же ощущаю запах его парфюма, дорогой, чуть горьковатый шлейф. В груди щемит от того, что он здесь добровольно, а не потому, что его загнали обстоятельства.
Мне смешно от собственной реакции: ревную? К кому, собственно? Он сам выбрал другую. Но ревность — иррациональная штука. Усмехаюсь про себя: зря трачу эмоции, ведь самый главный подарок от него у меня уже есть. Миссия теперь — сберечь ребёнка любой ценой.
Седативное ещё действует, и я с интересом наблюдаю сцену, будто со стороны. Было бы иначе, я бы, может, и выгнала Диму.
— Вы к Лиде, да? — спрашивает Катя.
Дима кивает и садится на стул у изголовья.
— Она под седативными, поэтому такая заторможенная. Но вы не обращайте внимания, она вас прекрасно слышит, — тараторит Катя, её голос сладковат, явно флиртует с мужем.
— Я не немая, вполне могу сама говорить, — отрезаю я хрипло, и Катя фыркает и замолкает, начав делать вид, что рассматривает пол.
Дима смотрит на меня. Он тянется рукой, но останавливается на полпути, будто боится, как я отреагирую на его прикосновение. Накатывает тошнота, но она не только физическая. Мне сложно представить, что Дима хочет мне сказать.
С одной стороны наличие соседок порядком раздражает. Они без перерыва обсуждают всё подряд. Тишина в палате наступает тогда, когда медсестра шикает, что пора спать. Но сегодня с утра я поймала себя на мысли, что подслушивание не даёт мне закопаться в самой себе, выдумывать страшные сценарии будущего. Так что в какой-то мере я им благодарна.
— Лида, как ты себя чувствуешь? — Дима осторожно, будто проверяя границы, тянется к моей руке.
Я отодвигаю ладонь, и он, не настаивая, отдёргивает пальцы, но в его взгляде скользит тень разочарования. Толмацкий поджимает губы, чтобы не сказать ничего лишнего.
— Сносно. Кровотечение замедлилось. Врачи говорят, кризис ещё не миновал, но прогнозы хорошие, — произношу с натянутым спокойствием.
— Нет, я хочу узнать, как ты.
Он всматривается в меня, ловит малейшие движения ресниц, губ. Будто не разговаривает, а бомбу разминирует, осторожно, с затаённым страхом, что одно неверное слово всё испортит.
— Не могу тебе сказать ничего хорошего, — отзываюсь сухо.
— Хочешь, я организую тебе отдельную палату? — предлагает с привычной деловой интонацией.
— Нет, спасибо.
— Почему?
— Я боюсь шевелиться. А переезд куда-то — риск. Раз уж ситуация выравнивается, пусть идёт как идёт.
Он кивает. На его виске дергается жилка.
— Ладно. Тогда… нужно что-то ещё, может?
— Ничего.
— Не кусайся, Лид. Я пришёл с миром. Переживаю за вас, — он опускает взгляд на живот, и это движение, делает воздух между нами гуще.
— А за Ольгу с её ребёнком не переживаешь? — произношу я спокойно.
Катя и другая соседка приподнимают головы, словно кто-то включил телевизор на интересной сцене.
— За них я переживать не должен. Ребёнок не мой.
— Ты так уверен в этом?
Он подаётся вперёд, в голосе появляется усталость и что-то похожее на злость.
— Ты сейчас помолчишь и внимательно меня послушаешь, хорошо? — говорит тише, но твёрже.
Толмацкий бросает короткий взгляд на соседок: те уже притворяются, что заняты телефонами, хотя каждая ухо навострила.
— С Филисовой у меня ничего не было. Я встречался с ней, чтобы выяснить, что произошло той ночью. Она подстроила это специально. И теперь пытается убедить меня в обратном. Я предложил ей сделать тест ДНК, но она отказывается. Стала бы она так делать, если бы была уверена?
Я слушаю, но слова его доносятся как сквозь вату. Всё звучит слишком складно. А ведь никто его к Филисовой не тащил силой. При его комплекции это смешно даже представить.
— У меня с Олей, то есть Ольгой, исключительно рабочие встречи были. Ни разу я не встречался с ней по вопросам, не относящимся к работе, — продолжает он, нервно постукивая пальцами по колену. — Да и зачем мне это? У меня есть ты.
— Была, — поправляю.
На секунду в его глазах проступает растерянность.
— Вот об этом я и хотел поговорить. Я больше не буду решать свои вопросы через Филисову, с ней всё. Хочу наладить всё с тобой, Лид. У нас скоро малыш родится, и я не хочу быть воскресным папой.
Эти слова отзываются там, где только затянулись тонкой корочкой свежие раны.
— Так ты это всё из-за ребёнка затеял?
Обидно. Невыносимо обидно. Если бы не беременность, пришёл бы? Извинился бы? Вряд ли. Горло перехватывает спазмом, слёзы жгут глаза, но я моргаю быстро, не давая им скатиться по щекам.
— Я тебя люблю, Лид, — произносит он, как будто слишком долго держал в себе. Его ладонь накрывает мою, тёплую, дрожащую.
Я всхлипываю, отворачиваюсь и закрываю глаза рукой.
— Эй, — шепчет он, — ну ты что, успокойся. Я не хотел тебя расстраивать.
Дверь приоткрывается, в палату заглядывает медсестра. На ней голубой халат и шапочка, из-под которой выбились пряди. Увидев моё лицо, она хмурится.
— Так, посетители на выход. Девочкам положен отдых, — командует она, хлопая в ладоши, будто гонит голубей.
Дима не двигается. Его пальцы всё ещё держат мою руку. Мы смотрим друг на друга долго, как будто боимся испортить момент.
— Мужчина, — медсестра кладёт ему руку на плечо. — Я вас больше не пущу, если вы мне режим срывать будете.
— Простите, уже иду, — отвечает он глухо.
Толмацкий поднимается, наклоняется и неожиданно касается губами тыльной стороны моей ладони. Этот жест короткий, но почему-то пронзительный, будто он оставил клеймо. Потом выпрямляется и уходит, не оглядываясь.
В палате становится особенно тихо.
— Счастливая ты, Лида, — мечтательно протягивает Катя. — Такой мужик у тебя... ух.
— Ну-ка по кроватям, нечего на мужика её слюни пускать. Постыдились бы, — бурчит медсестра, закрывая дверь.
Я отворачиваюсь к окну. За мутным стеклом осень вступает в свои права, и обрывки листьев кружатся в воздухе. В груди ноет от того, что всё ещё тянет к нему, несмотря ни на что.