Двадцать вторая глава

Майнц приветствовал нас серым, низким небом и стерильным, нечеловеческим холодом. Не тем холодом, что щиплет щёки зимой, а тем, что исходит от блестящих полов, бесшумных дверей и белых халатов, в которых не читается ничего, кроме профессионального безразличия.

Клиника выглядит шедевром из стекла и стали, похожим на гигантский инкубатор. Максим, как и обещал, организовал всё. Нас встречают у служебного входа и, минуя общие отделения, провожают в лифт, который поднимается на закрытый этаж.

Палата Лики выглядит как очередной гостиничный номер с больничной койкой посредине. Я даже не смогла уловить ни единого аромата, словно кто-то выжег все посторонние запахи.

Первые сутки уходят на бесконечные консилиумы. Максим стоит рядом с немецкими профессорами, и его прямая спина кажется единственной твёрдой поверхностью в этом плывущем мире. Он задаёт вопросы, вникает в протоколы. До меня же слова долетают обрывками, как сквозь вату. Я чувствую себя актрисой на чужой сцене, не знающей своей роли.

Профессор Гольдман, тот самый, что приезжал к нам, объясняет нам всё максимально подробно, бросая взгляды то на меня, то на Максима.

– Суть болезни Фабри в накоплении липидов, – его палец стучит по снимку, показывая тёмные пятна в маленьких почках Лики. – Органы с этим просто не справляются. Современная терапия основана на фермент-замещении. Это даёт возможность остановить процесс, но не обратить его.

– А что обратит? – голос Максима звучит ровно, но я слышу в нём стальную струну, натянутую до предела.

Гольдман смотрит на него поверх очков.

– Есть экспериментальная генная терапия, но должен вас сразу предупредить, что это высокий риск. Иммунный ответ может быть непредсказуем. Однако в случае успеха… мы говорим не о поддержании, а об излечении.

Слово «излечение» повисает в воздухе, сияющее и опасное, как оголённый провод.

– Какой риск? – вопрос вырывается сам собой, и я чувствую, как холодеют кончики пальцев.

– Отказ почек. Острая сердечная недостаточность. Летальный исход, – профессор произносит это без заминки, как будто перечисляет ингредиенты в рецепте. – В пятнадцати процентах случаев.

Моё сердце замирает, а потом начинает колотиться с такой силой, что я слышу его стук в ушах.

– Нет, – выдыхаю я. – Нет, мы не можем.

– Мы должны попробовать, – тихо, но неумолимо говорит Максим.

Он не смотрит на меня, все его внимание приковано к Гольдману.

– Консервативное лечение – это путь в никуда. Я не позволю ей медленно угасать.

– А я не готова её убить! – я вскакиваю с места, и стул с грохотом отъезжает назад. – Ты видел, что с ней было в самолёте? И это было лишь следствием перепада давления. А тут… Максим, пятнадцать процентов!

Впервые за весь этот разговор он поворачивается ко мне полностью, и я вижу бурю, бушующую в его глазах.

– А восемьдесят пять процентов – это её жизнь, Соня. Полноценная жизнь. Ты хочешь лишить её этого шанса из-за страха?

– Это не страх, это здравый смысл, – мой голос дрожит, предательски выдавая всю мою панику. – Ты готов рискнуть ею, как рискуешь акциями на бирже? Это наша дочь, а не твой новый проект.

Мы стоим друг напротив друга, как враги, разделённые пропастью в пятнадцать процентов. Немецкие врачи молчат, наблюдая за нашим семейным театром.

Гольдман кашляет в кулак.

– Решение должно быть обоюдным. Подумайте. Обсудите. У вас есть два дня, – он разворачивается и уходит, оставляя нас в гулкой, наэлектризованной тишине.

Максим отворачивается к окну. Его плечи напряжены, пальцы сжаты в кулаки.

– Я не позволю тебе убить её своим консерватизмом, – резко бросает он.

– А я не позволю тебе убить её своей амбициозностью.

Он резко разворачивается и выходит, хлопнув дверью. Я остаюсь одна в этой стерильной тишине, и только сейчас до меня доходит весь ужас нашего положения.

Я медленно возвращаюсь в палату к спящей Лике. Пятнадцать процентов. Всего одна цифра, но она встаёт между мной и дочерью чёрной, непроходимой стеной. Как выбрать между жизнью и жизнью? Между медленным угасанием и страшным, молниеносным концом?

Её грудь едва заметно поднимается в такт дыханию, и это дыхание сейчас самое дорогое, что есть у меня в этом мире. А я должна решить, имею ли я право ставить его на кон.

Я целую её в висок, впитывая тепло её кожи, и шепчу:

– Прости меня, солнышко. Прости, что не могу найти правильный ответ. Прости, что вообще должна его искать.

Весь последующий день мы с Максимом не разговариваем. Я провожу практически всё время у кровати Лики, читаю ей сказки, смачиваю губы водой. Она вялая, апатичная, и даже не подозревает, что мы решаем её судьбу.

Максим на какое-то время совсем пропадает, но я прекрасно понимаю, что он не играет со мной в прятки, а продолжает искать варианты.

Поздно вечером ко мне подходит дежурная медсестра.

– Фрау Смирнова, вас с мужем поселили в гостевом номере дальше по коридору, – тихо говорит она. – Вам необходимо отдохнуть. Я останусь дежурить этой ночью, можете ни о чём не волноваться.

Я хочу сказать, что никакой он мне не муж и никуда я уходить не собираюсь, но протест застревает у меня в горле. Я слишком измотана, чтобы спорить или что-то доказывать. И тут, словно подгадав нужный момент, Максим заходит в палату и молча берёт наши вещи.

Номер оказывается... с одной большой кроватью, застеленной стерильно-белым бельём. Я замираю на пороге, глядя на это королевское ложе, которое вдруг кажется самой страшной ловушкой. Шесть лет я выстраивала стены между нами, и вот они рухнули в один миг, оставив нас в четырёх стенах с общей бессонницей и невысказанной болью.

Загрузка...