Глава 26. Откровенный разговор

Толпа начала редеть. Солдаты возвращались к своим постам, служанки, хихикая и обсуждая скандальную выходку леди Элинор, разбегались по своим делам. Я осталась стоять у фургона, всё ещё прижимая к груди зелёный муслин. Пальцы онемели, не то от мороза, не то от пережитого потрясения. Но ткань казалась тёплой — как кусочек лета, который можно было унести с собой.

Я хотела уйти, спрятаться, смыть с себя этот липкий осадок чужих взглядов и собственных несбыточных надежд.

Повернулась, но путь мне преградила высокая фигура в тёмных мехах.

Изабель.

Она стояла неподвижно, сложив руки в муфту, и смотрела на меня с тем особым выражением, в котором смешивались жалость и брезгливость. Так смотрят на щенка, который пытается перегрызть железную цепь.

— Кажется, ты забыла, кем являешься, дорогая, — её голос прозвучал тихо, но отчётливо, перекрывая звон бубенцов на сбруе мулов. — И где твоё место.

Я попыталась обойти её, но она сделала шаг в сторону, снова блокируя мне дорогу. Вокруг нас ещё сновали люди — торговцы сворачивали тюки, конюхи уводили лошадей, — но мы словно оказались в вакууме.

— Оставь меня, Изабель, — глухо попросила я.

— Хранитель Севера не для такой, как ты, Катарина, — продолжила она, будто не слыша меня. Её взгляд скользнул по ярко-зелёной ткани в моих руках, как по грязной тряпке. — Ты видела, как он смотрел на тебя? О, не обольщайся. Это не любовь. Это голод зверя, который видит свежее мясо. Но женится он на той, кто принесёт ему власть и золото. Кого выбрал ему император. На Элинор. А ты... ты лишь развлечение для глаз, пока зима не кончится.

Что-то оборвалось внутри меня. Весь страх, всё напряжение последних дней, боль от потери дома, всё это вспыхнуло в одну секунду ослепляющим пламенем. Я не обратила внимания на то, что Элинор Дугласу выбрал император. И на то, что зима на Севере почти постоянно. Эти нюансы ускользнули, утонули в зыбком болоте обиды.

— Замолчите! — выкрикнула я, и несколько проходящих мимо слуг испуганно обернулись. — Вы меряете всё только выгодой! Для вас люди — это кошельки с монетами, а чувства — товар на обмен!

— Я лишь говорю правду, которую ты не замечаешь или не хочешь замечать, — холодно парировала мачеха.

— Правду? — меня трясло. — Какую правду, Изабель? Что вы готовы стелиться перед кем угодно, лишь бы извлечь свою выгоду? Вы пустышка! Внутри вас ничего нет, кроме жадности и ледяного расчёта!

Я шагнула к ней, чувствуя, как на глаза наворачиваются злые слёзы.

— Вы хоть когда-нибудь любили отца? Или вы просто ждали, когда он умрёт, чтобы распорядиться остатками его состояния? Я помню ваши глаза на похоронах. Сухие. Стеклянные. Вы даже не плакали! Вы стояли у его гроба и думали, кому выгоднее продать его дочь! Вы чудовище, Изабель. Бесчувственное, алчное чудовище.

Я выдохнула эти слова ей в лицо, ожидая пощёчины, крика, ярости. Даже хотела, чтобы она ударила меня, это было бы честнее, чем её вечное ледяное спокойствие.

Но Изабель не шелохнулась. Лишь уголок её рта дрогнул в странной, горькой усмешке.

Она оценивающе опустила глаза на мой муслин и сложила пальцы на груди. И я заметила, что у неё на среднем пальце тонкий шрам, как от пореза краем бумаги. А на запястье — расшитая перчатка стянута чуть криво, что заметно, как торчит узелком нитка. Совершенство её облика трещало по швам.

Мачеха медленно вытащила руку из муфты и поправила у меня выбившийся локон. Я не отпрянула. Замерла в ожидании. Её движение это было таким усталым, что сердце кольнуло жалостью.

— Бесчувственная... — повторила она задумчиво, пробуя слово на вкус. — Ты ставишь мне это в вину, Катарина?

Она вдруг рассмеялась. Это был тихий, ломкий смех, похожий на хруст шагов на морозе. В нём не было веселья — только усталость.

— Ты права. Я не плакала на похоронах твоего отца. Пока ты рыдала, лёжа на полу, и рвала на себе платье, я договаривалась с кредиторами, которые уже стучали в двери. Пока ты упивалась своим горем, я искала способы, как нам не умереть с голоду в подворотне. Я продавала остатки былой роскоши не ради удовольствия, глупая девчонка, а чтобы удержаться на плаву.

Я опустила глаза на свои ноги. Слова застряли в горле.

— Ты называешь это алчностью, — Изабель подошла ближе, и я впервые увидела сеть мелких морщинок вокруг её глаз, которые она так тщательно скрывала пудрой. Сейчас на ярком зимнем солнце, она выглядела не злой королевой, а постаревшей, измученной женщиной. — А я называю это выживанием. Ты думаешь, мне легко? Думаешь, мне нравится кланяться каждому, кто богаче и влиятельнее?

— Это не оправдание, — сказала я упрямо. — Вы могли любить отца. Хоть немного. Хоть чуть-чуть. Если не его, то хоть кого-то. Вы спрятались в панцирь изо льда. Но знаете что? Вы там одна. Вы не позволяете себе чувствовать, но никто не может почувствовать вас. Вместо сердца у вас счёты. Вместо памяти — список долгов. Это удобно. Это безопасно. Но невыносимо одиноко.

Она грустно улыбнулась и коснулась пальцем моей груди, прямо там, где под курткой билось сердце.

— Одиноко? — удивлённо переспросила она. — Да. Но одинокие живут дольше. Их некому предать, им не перед кем распахивать душу, чтобы потом её растоптали грязным сапогом. Ты сейчас горишь, Катарина. От тепла хорошо. До тех пор, пока пламя не убьёт тебя. У меня вместо огня лёд. Он не даёт жару сжечь мою душу.

Её голос стал совсем тихим, почти шёпотом, но в морозном воздухе каждое слово звучало как откровение. Да это и было откровением. Я никогда не знала такую мачеху. Злую, алчную, беспринципную видела каждый день. А одинокую, уязвимую — первый раз.

— Моё сердце не разбито, дорогая падчерица. Знаешь почему? Потому что оно ледяное. Я сама заморозила его давным-давно. Сквозь ледяной панцирь не проникает боль. Когда умер твой отец... — её голос на мгновение прервался, и я увидела, как в её глазах мелькнуло что-то живое, мучительное, но тут же погасло, скрытое привычной маской. — Когда он умер, мне было так больно, что я могла бы лечь в гроб рядом с ним. Но я выбрала не чувствовать. Я выбрала стать камнем. Чтобы вытащить нас. Чтобы вытащить тебя.

— Вытащить меня, продав Кребу? — Зло спросила я.

— Пусть Кребу, — не смущаясь ответила Изабель, — но он хотя бы богат и до сих пор хочет тебя. К твоей красоте да чуточку женской изворотливости и ты могла бы вертеть им, как захочешь.

Она отдёрнула руку, словно обожглась о моё тепло.

— Так что можешь презирать меня. Можешь считать меня чудовищем. Но когда Дуглас МакКейни разобьёт твоё глупое, горячее сердце, когда ты будешь выть от боли, вспомни мои слова. Ледяное сердце не болит. И иногда это единственный способ уцелеть.

Она смотрела на меня долго. Потом медленно подняла руку и поправила мне шаль у горла. Бережным, почти материнским жестом. Я не успела отшатнуться, да и не захотела. Её пальцы были холодными; от них мурашки побежали по коже.

— Завяжи покрепче, — тихо проговорила Изабель, не глядя в глаза. — На ветру просто простужаются. — И тем же ровным тоном добавила: — Зелёный цвет быстро выгорает. Береги платье, когда сошьёшь.

Изабель запахнулась в меха плотнее, словно ей вдруг стало невыносимо холодно, и, не оглядываясь, пошла к дверям замка. Её спина была прямой, как струна. Идеальная осанка леди, которая не имеет права согнуться под тяжестью ноши.

Она ушла. Я осталась стоять у прилавка среди игл, котлов и бубенчиков, с зелёным муслином в руках. И вдруг поняла: мне жаль её. Жаль женщину, которая сама себе не позволяет чувствовать, лишь только потому, что когда-то чувства стоили слишком дорого. И это знание не отменяло боли от её слов, не делало меня к ней ближе, но превращало мой гнев в другое, более тяжёлое и горькое чувство. В жалость, смешанную с тем самым страхом, о котором она говорила.

Ветер трепал край зелёного муслина, но радость от подарка исчезла.

Мачеха заплатила за свою неуязвимость самую страшную цену — она убила в себе всё живое, чтобы просто продолжать дышать. И от мысли, что однажды мне, возможно, придётся сделать тот же выбор, мне стало по-настоящему страшно.

Загрузка...