Танька

Олежка едва разомкнул слипшиеся, тяжелые веки. Посередине комнаты, будто затопленной вязким туманом, обозначились наконец контуры красных ботинок. «Танька... Танька пришла... Значит... боль отпустит... сейчас...»

— Тебе плохо? — встревожилась сестра.


За полчаса ее отсутствия Олежкино лицо приобрело пепельно-серый оттенок, глаза, похоже, открылись неимоверным усилием воли. Сквозь ресницы благодарно заискрились зеленые лучики:

— Уже лучше. Тетя Надя сделала укол.

Робкая кругленькая старушка тетя Надя вышла из кухни, на ходу вытирая руки о фартук:

— Ничего-ничего. Олежечке плохо стало, когда вы ушли, Танюша.

Танька посмотрела на пожилую соседку виновато и с некоторой обидой. Не любила она производных своего имени, а еще больше терпеть не могла, когда называли Татьяной — сразу менялась в лице, передергивала плечами, губы кривила. Так звала ее в детстве мама, если в воспитательных целях требовались полное имя и нравоучительный тон. Когда же нужды в нравоучениях не было, мама ласково называла ее Танюшкой. А Олежка, пока был ребенком и не выговаривал «ш», сестру звал «Танюка», буква «ю» вскоре сменилась на мягкий знак. Все прочие имена, даже ласкательные Татуськи-Танечки и самое что ни на есть простое Таня, ей не очень нравились, хотя кое-кто и стеснялся называть женщину сорока с гаком — Танькой.

Она перевела взгляд на устрашающе-стерильный столик с ампулами и шприцами, с ужасом вспомнив, что не умеет делать уколы. Ее обучали когда-то, как нужно правильно — на муляжах: курс медицинской помощи был обязательным в институте. А однажды отправили в госпиталь практиковаться на настоящих больных. У нее руки дрожали, а игла не втыкалась куда положено, и, перехватив нечаянно взгляд пациента, Танька поняла, что именно было главным в заповеди «Не навреди». Так что потом даже своей маме уколов не делала. Два года назад маму кололи по очереди медсестра и брат — у него-то как раз были твердые руки, вполне мог бы с такими хирургом стать.

А у Таньки были «руки-крюки», как порой мама подшучивала. Этими руками она не могла также вязать шарфы, пришивать пуговицы, печь блины, забивать гвозди… Зато умела играть на скрипке. И на гитаре неплохо. Музыкальные гены ей от папы передались — она прекрасно знала его как пианиста, но как родителя помнила плохо; он дома-то и не бывал почти. Давным-давно мама всех уверяла, что «Танюшка пойдет по стопам отца», и на седьмой день рождения купила ей в подарок аккордеон. «На пианино в любом случае денег не хватит, а по клавишам не все ли равно на чем стучать», — смеялась мама. Она и сама, кстати, не прочь была «закинуть ремни за плечи» и подыграть поющим гостям на басах.

Ну а папа принес свой подарок в коробке с этикеткой на крышке: «Кукла Зина: Артикул № 05». Попробовал аккордеон на звучание и неодобрительно головой покачал. «Ей же еще девяти нет, Алевтина! Ты что, хочешь, чтобы твоя дочь испортила позвоночник?» — сказал папа маме.

Кукла Зина была всем хороша — в якутской шубке, с черными косами, но в одиночку Таньке с нею не игралось. Куда больше нравилось на «пианино» играть: это когда мама укладывала аккордеон на табуретку, а Танька клавиши нажимала. Звуки извлекались, если мама растягивала меха: назад-вперед, назад-вперед. Большое пианино было бы лучше, но такое Таньке лишь оставалось хотеть, а вот о рояле даже мечтать не могла. Из всех подружек лишь у Дианы был рояль — черный, огромный и такой блестящий, что его только гладить хотелось и подавлять непременный соблазн полизать лакированные бока.

Отец у Дианы был известнейший композитор. Не проходило дня, чтобы о нем по радио не говорили. И по телевизору он выступал. Танькиного папу, правда, тоже показывали: в концертах и в передаче «Музыкальный ларек», но композитора намного чаще. А у себя дома он уж вообще часто бывал, и свою дочку любил без памяти, и называл ее очень по-модному — Ди. Да и кто Ди не любил? Она же красивая была вся такая и синеглазая, с кудрями до плеч, и на рояле вовсю играла уже, хоть и была Таньки на год моложе. В репертуаре, правда, были лишь гаммы да «Мишка с куклой», но это не так важно — Ди пользовалась у Таньки большим авторитетом.

Играли они как-то с Ди и куклой Зиной в «дочки-матери». Эту игру Танька всем сердцем терпеть не могла: ей всегда отводилась роль папы. Не возражала вслух только из уважения к Ди. Что говорят папы и как вообще ведут себя повседневно, Танька понятия не имела, и поэтому, молча перебирая клавиши аккордеона, изображала пианиста. Ди, прекрасно вошедшая в роль «матери и жены», поглядывала на «муженька» снисходительно:

— Если бы мне лазрешили выблать кальеру, я бы не стала иглать на пианино. Я бы стала иглать на склипке!

— Ди! На скдипке? — изумилась Танька. Она и впоследствии не научилась правильно выговаривать «р». — Но почему?

— Да патамушта склипка — цалица музыки! — торжественно провозгласила Ди. У той абсолютно все речевые дефекты прошли с возрастом.

Через неделю после их разговора Танька с пестрым букетом георгинов и портфелем, перешедшим «по наследству» от соседа-четвероклассника, отправилась в первый класс. Георгины еще не успели завять на столе первой учительницы, как произошло иное событие.

Явилось оно в образе необычайно высокой и сухопарой тетеньки, сильно похожей на дяденьку: с короткой стрижкой, низким голосом, только с помадой на губах, очень яркой. Тетенька вошла в класс после уроков и объявила, что она из музыкальной школы, где в классе скрипки случился недобор, и если из детей кто-либо хочет в скрипачи записаться, надо прийти с родителями, прослушивание в три.

Упустить такой шанс Танька никак не могла. Ни в коем случае! Только одна проблема нарисовалась: мама была на работе. Бабушки, как на грех, дома тоже не оказалось, хоть та работала лишь по утрам — церковной певчей, а после обеда не отлучалась почти — ну разве в аптеку там, за глазными каплями, или за кефиром в молочный, или по каким-то еще бабушковым делам. Прочих взрослых, кто Таньку изволил бы сопроводить, не имелось, так что «записываться в скдипачи», она отправилась самостоятельно.

Добиралась пешком. Пяти копеек дома не нашлось, а в троллейбус бесплатно уже не посадили бы, школьница как-никак.

Всю дорогу Танька, словно летела и тротуара почти не касалась. Вошла в огромный зал, когда оттуда кто-то выкрикнул: «Следующий!» Танька поняла сразу, что кричали ей.

За длинным столом, покрытым бордовой скатертью, с графином посередине, сидели семеро: лысый старичок, очень толстая женщина, двое строгих мужчин в белых рубашках, при галстуках, лохматый дядька в очках, брюнетка в модном платье из кримплена и та самая — высокая и сухопарая тетенька с яркой помадой.

Без своей обычной робости Танька спела им про «улицу-улицу, улицу широкую». Хоть и просили исполнить «любимую песенку», «улица» первой пришла в голову, так как много раз была прослушана в мамином исполнении под аккордеон и слова «до чего ж ты улица стала кривобокою» запомнились хорошо. Танька пела, но смотрела не на комиссию, а на портрет старичка с бородой, что висел сбоку, так что не видела, каких усилий экзаменаторам стоило сохранять серьезное выражение лица. На куплете про «фонари повешены — рыло стало страшное» один из двух строгих мужчин попросил ее остановиться. Шестеро глубоко вздохнули, а на сухопарую тетеньку напал дикий кашель. Откашлявшись, она выстукивала карандашом долгий ритм, просила Таньку его повторять, и нажимала клавиши на пианино, чтобы, зажмурившись, Танька угадывала ноты, и она послушно выстукивала, жмурилась, угадывала и повторяла все, что было велено.

Наконец, семеро переглянулись, дружно кивнули и попросили ее пригласить в зал маму.

— А мамы тут нет, — оробела вдруг Танька. — Она на работе сегодня.

— Тебя, значит... папа привел? — спросила дамочка в кримпленовом платье, которая приглядывалась к Таньке как-то не слишком доверчиво сквозь накладные ресницы.

— Папы... тоже нет, — Танька не стала уточнять, где находился папа.

— Ты очень хорошая девочка, — ласково улыбнулась сухопарая тетенька. — И, наверное, очень послушная? Танечка! С кем ты пришла сюда? С бабушкой?

Танька, по обыкновению, что делала каждый раз, когда ее называли ласкательными производными, надулась:

— Бабушка в церкви поет, на клиросе!

Семеро заулыбались. У сухопарой тетеньки проступили ямочки на впалых щеках, а морщинки вокруг лучистых зеленоватых глаз собрались в симпатичные елочки.

— У тебя исключительные способности, и мы хотим записать тебя в класс одаренных. Но без согласия родителей этого сделать не можем. Что ж, попробуем с ними связаться. Как твоя фамилия?

Танька назвала свою фамилию. Шестеро заерзали и зашушукались. Седьмая, дамочка в модном платье, цокнула языком и закатила глаза к потолку.

— А ведь мы хорошо знаем твоего папу, — гордо сказал лысый старичок. — Он был моим любимым учеником. Для нас всех, и для Риммы Иванны особенно, — старичок кивнул в сторону сухопарой тетеньки, — будет большой честью учить его дочь. Но почему, скажи, пожалуйста, ты хочешь играть на скрипке, а не на фортепьяно?

— Да патамушта скдипка — ЦАРИЦА МУЗЫКИ...

Последние слова именно так и вылетели — БОЛЬШИМИ БУКВАМИ. Таньке это было не впервой, но привыкнуть к такому загадочному явлению она еще не успела. Притом куда загадочнее ей казался не громкий голос или слова, смысл которых даже и не был понятен, а что напрочь вдруг исчезала картавость. В зале воцарилась тишина, и было странное ощущение, что высокая Римма-Иванна раболепно смотрела на девочку снизу вверх, хотя, если б их рядом поставили, а Таньку еще и на стол, за которым восседала комиссия, то Римма-Иванна оказалась бы выше ростом. Остальные шестеро словно дара речи лишились. Несколько минут не было слышно ни звука. «Наверное, тащились тогда все от известности музыканта-папы», — вспоминала Танька много лет спустя.


Она прижалась островатым носом к шершавой Олежкиной щеке. Черный завиток его волос защекотал ноздрю. «Все-таки странно, что он стал брюнетом». Олежка был моложе на семь с половиной лет, она с ним нянчилась, помогала маме купать его, кормила из соски, ходить учила, придерживая за нежные кулачки. В младшем братишке Танька души не чаяла, лелеяла каждую ямочку на пухленьком тельце, похожем на славного купидончика, каждую беленькую кудряшку на голове и глазищи — большие и голубые, какие сама бы хотела иметь, но у нее карие были с рождения. И пока он не вырос «в салагу противного», Танька вообще притворялась, что она его мама. Ну а потом, как водится в нормальных семьях, брат с сестрой стали ругаться. Дразнились, дрались, бывало даже до шишек с синяками, но и, конечно, мирились.

Олежка вечно подкалывал Таньку за «скДипочку», и чтобы сестра «не пилила», то прятал скрипку, то даже ломал смычок. У него-то музыкальные способности отсутствовали напрочь, можно сказать, медведь на ухо наступил, классическая музыка его раздражала, а других номеров в Танькиной школьной программе не было. Поэтому он с облегчением вздохнул, когда сестра окончила «музыкалку», и сказал: «Убери подальше свою дурацкую скДипочку, чтобы я ее больше не видел».

Танька послушалась. Она сама сильно устала от учебы в двух школах, да еще заболела вдруг. В последний день перед каникулами проснулась с больным горлом и температурой. Еле поднялась, чтобы собраться в школу: седьмой «А» собирался всем классом фотографироваться, и Танька всю ночь спала на бигудях, но пошатнулась и упала без сознания. Позже пришел врач по вызову, осмотрел и сказал: «Скарлатина. Для подростка явление редкое и опасное. Бывают случаи летального исхода». И выписал антибиотики.

Недели две Танька мучилась от саднящего горла, температурила, впадала в забытье, бредила, изрыгала в таз все, что попадало в пищевод, и не вставала с кровати. Олежка приносил из кухни сок, яблоки и печенье, складывал на тумбочку перед сестрой — она даже не прикасалась. Он, подождав, когда Танька заснет, все съедал сам, глотал слезы вперемежку с соком, и молился боженьке, как научила бабушка, чтобы тот не дал сестре умереть.

Аппетит к ней вернулся, температура спала, горло прошло, только тело покрылось странной сыпью и болячками — Танька не терпела зуда, расчесывалась до корост, но, в общем, чувствовала себя неплохо. Жаль, гулять не разрешали ни ей, ни брату — оба сидели дома под карантином. Опять дразниться начали, а потом ей стало скучно: дошколенок не лучшая компания для девчонки-подростка. Телик смотреть не хотелось, от чтения книжек болели глаза, игра на скрипке только взвинчивала мелкого, а он и так уж ей поднадоел, деваться некуда. И Танька сняла со стены мамину гитару с атласным бантиком и переводной картинкой артистки Пугачевой. Струн на гитаре было семь, и мама могла сыграть все, что угодно, на трех аккордах.

— Мам, а научи меня играть песню про туман?

Мама охотно исполнила песню, показала дочери свои три аккорда, и ушла на работу. К ее приходу Танькины пальцы легко и свободно передвигались по грифу, создавая затейливый аккомпанемент, а правильно поставленный уроками сольфеджио голос звучал прочувствованно и с надрывом:

«Сиреневый тума-ааан

над нами проплыва-аа-ет,

над тамбуром гори-ииит

вечерняя звезда.

Ко-аа-ндуктор не спеши-ыыт,

кондуктор понима-ааа-е-ээт...»

— А помните, как Танюшка пела ту песню про кондуктора? — услышал Олежка. Он открыл глаза, боли не было. Мама сидела в своем любимом кресле и тихо улыбалась.

— Жаль, что гитары у меня нет.

— Да ведь я давно не играю, Олежка, ты это знаешь…

«Может быть, и не играешь. Но поешь», — подумал он.

Олежка всегда знал, когда Танька пела про себя — выражение лица менялось, будто светлело, а губы шевелились беззвучно, хотя сама она этого не замечала.


«Мне быть с тобой еще полчаса,

потом века суетной возни...» —

Разрозненные полутона, что уже несколько минут гудели в ее голове, выстроились в до мажор септ, всколыхнув забытые строчки, и Танька поспешила из комнаты, пока Олежка не увидел ее внезапно повлажневших глаз.

Она действительно зачехлила гитару давно, хоть песни, которые, в отличие от скрипичных этюдов, младший брат обожал слушать в ее исполнении, звучали-таки в голове. Иногда и вслух говорила строчками песен, но это казалось ей лишь одной из странностей, которых она находила в себе миллион. Например, собственный голос порой казался не то чужим, не то потусторонним. Или, перечитывая свои школьные сочинения, Танька поражалась не свойственной ей мудрости и глубине: «И я додумалась до такого? Сама? Не может быть!» Впрочем, будучи одной из тех странных людей, которые чистосердечно верят в реинкарнацию и переселение душ, она предполагала, что кое-какой мудрый опыт перешел из ее «прошлых жизней».

И еще ей иногда казалось, что она летает. Нет, не во сне, а наяву, отталкивается носками любимых красных ботинок — и поднимается, не высоко, на несколько сантиметров и — парит в воздухе, плавно перемещаясь из одной точки в другую, не касаясь земли. Сознавала, конечно, что это скорее всего лишь отголоски хорошего настроения, а летать людям не дано вовсе. От других все эти странности старалась скрыть, а то сочли бы, чего доброго, за шизофреничку, но тем не менее допускала в себе «отклонения от нормы».


Как-то раз в английском магазине для садоводов, куда они с мужем приехали то ли за гравием, то ли за рассадой, их внимание привлекла пестрая статуэтка. «Какой пошлый кич!» — фыркнул Робин, керамические гномы не сочетались с его представлением о собственной классовой принадлежности. Танька вполне согласилась, гном был, безусловно, ярок и пошловат, но неожиданно заявила: «Мне этот гном срочно нужен! Я куплю его, Роб».

Робин лишь закатил зрачки и демонстративно цокнул языком. Он давно устал отговаривать ее от неразумных трат. Не пререкался и теперь, хоть и не одобрял Танькиного подхода к деньгам — жена лучше его зарабатывала. Всю дорогу от магазина до дома он молчал и дулся.

Танька посадила гнома возле крошечного пруда, выложенного по краям цветным булыжником, и приказала «присматривать за лягухами». В ответ пара особо крупных обитателей пруда разошлась во все горло веселой трелью. Был славный июньский вечер, в траве стрекотали кузнечики, среди веток раскидистой айвы у забора подсвистывали малиновки, и дополнял общий хор глуховатый баритон воздушного шара, зависшего прямо над Танькиной головой. «Нельзя же не петь, — мелодично откликнулась Танька строчкой из вспомнившейся вдруг старой песни. — Пой, Вася!»


Гном петь наотрез отказался. Музыкальный слух у него был, но красивого голоса, в отличие от других гномов, которые, между прочим, заправские певуны, Вася был лишен от рождения. «Совершенно дурацкую песню» со словами «а разве мы шумели?» он слышал от Таньки впервые, а все происходящее напоминало ему конкурс художественной самодеятельности в пионерлагере.

«Восемь пятых размер соблюдая,

Таня хлопала дверью сарая...»

Однако задор и ритм сделали свое дело: Вася пустился в пляс. Он всегда очень здорово танцевал линди хоп — любимый танец всех гномов, но прямо здесь, возле пруда в саду, его не исполнил бы: соответствующая росту партнерша требовалась, не Таньку ж ему приглашать! Впрочем, под музыку вполне подходил другой гномий танец — шим-шам, его можно было плясать и без пары. Отлично получилось.


На следующее утро гном Вася исчез. Это само по себе было событием незаурядным. Танька и Робин жили в тихом английском кантрисайде[4], где соседи были доверчивы, даже двери редко запирали, и уж вряд ли кто-то вздумал бы воровать пошловатых садовых гномов. «Жалко, мало попели...» — расстроилась Танька.

Песен нынче ей очень не хватало: юношеские посиделки на кухне с гитарой до утра, выступления на студенческих подмостках канули в прошлое. Уехав в Англию и выйдя замуж, как считали подруги, удачно, она практически перестала петь. Робин музыку ценил не особо, а уж про любимый ею и друзьями-москвичами жанр городского романса даже не слышал. Его, впрочем, не раздражал перебор струн, когда жена снимала со стены гитару. А вот ее песен не одобрял категорически: «Они же по-русски!» Тогда Танька купила два билета в Ройял Альберт-холл на концерт своего кумира, всему миру известного тенора. В середине одной из арий, которую, под наплывом чувств, она слушала, прижав ладонь к влажным глазам, Робин спросил громким шепотом: «А как он поет, по-твоему? Хорошо или плохо?» Танька не выдержала. Придя домой, зачехлила гитару. Насовсем. И записала себя и Робина на курсы танцев. В местном клубе по четвергам учили плясать линди хоп.

Загрузка...