Глава вторая Семнадцатое апреля. Сожженные вафли


Четыре яйца, четыре куска бекона, корзинка с печеньем домашнего приготовления (что по стандартам Аммы означало, что ложка ни разу не касалась теста), три вида варенья и большой кусок хлеба, намазанный мёдом. И судя по запаху, долетавшему с кухонного стола, замешанное на пахте тесто, разделённое на квадратные кусочки, в старой вафельнице превращалось в хрустящие вафли. Последние два месяца Амма готовила день и ночь. Кухонный стол был заставлен тарелками из жаростойкого стекла — сырная стружка, запеканка из зелёной фасоли, жареная курица и, конечно же, салат с вишней Бинг, который в действительности был модным названием для желе с застывшими в нём вишнями, ананасами и кока-колой. За ними можно было различить кокосовый кекс, рулеты с апельсинами и нечто, напоминавшее хлебный пудинг с бурбоном, но я знал, что это далеко не всё. С тех пор как умер Мэйкон и уехал мой отец, Амма продолжала готовить и печь, и укладывать наготовленное в штабеля, будто бы могла подвергнуть кулинарной обработке свою собственную тоску. Но мы оба знали, что не могла.

Такого темного настроя не было у Аммы со времени смерти моей мамы. Она знала Мэйкона Равенвуда на целую жизнь дольше, чем я, даже дольше, чем Лена. И неважно, насколько необычными или непредсказуемыми были их отношения, для них обоих они что-то значили. Они были друзьями, хотя я был уверен, что ни один из них не признался бы в этом. Но я знал правду. Вся она была написана на лице Аммы и штабелями разложена по нашей кухне.

— Звонил доктор Саммерс.

Психиатр моего отца. Амма не отрывала глаз от вафельницы, а я не стал обращать внимания на то, что в действительности вовсе нет надобности не сводить глаз с вафельницы, чтобы готовить вафли.

— Что он сказал? — я изучал спину Аммы со своего места за старым дубовым столом, завязки её передника были завязаны ровно посередине. Я вспомнил, сколько же раз пытался подкрасться к ней и развязать эти завязки. Аммы была столь невысокого роста, что они свисали почти так же низко, как и сам передник, и я раздумывал об этом, как можно дольше, только бы не думать об отце.

— Он считает, что твой папа скоро будет готов вернуться домой.

Я взял свой пустой стакан и посмотрел сквозь него — вещи выглядели такими искажёнными, какими они и были на самом деле. Мой отец находился в Синих Горизонтах, в округе Колумбия, уже два месяца. После того, как Амма узнала о несуществующей книге, которую он якобы писал весь год, и после «инцидента», так она называла эпизод, когда отец едва не спрыгнул с балкона, она позвонила моей тёте Кэролайн. А тётя в тот же самый день отвезла его в Синие Горизонты — она называла это спа. В такого рода спа вы отправляете своих сумасшедших родственников, если они нуждаются, как говорят жители Гатлина, в «индивидуальном подходе» или в том, что все за пределами Юга назвали бы лечением.

— Супер.

Супер. Я не мог представить, как мой отец возвращается домой в Гатлин, слоняясь по городу в своей пижаме с утками. Здесь уже и так было достаточно безумия между Аммой и мной, вклинившимся между запеканками, замешанными на скорби, которые мне предстояло отвезти в Первую Методистскую церковь к ужину, что я и делал почти каждый вечер. Я не был специалистом по чувствам, но все чувства Аммы были замешаны в тесто, и она не собиралась ими делиться. Она предпочитала делиться пирогами.

Однажды я попытался поговорить с ней об этом, на следующий день после похорон, но Амма прервала разговор даже раньше, чем он начался: «Что сделано, то сделано. Что было, то прошло. Где бы сейчас ни был Мэйкон Равенвуд, вряд ли мы когда-нибудь увидим его снова, в этом мире или в Ином». Её слова прозвучали так, будто она смирилась с этим, но два месяца спустя я по-прежнему доставлял пироги и запеканки. Она потеряла двух важных мужчин в своей жизни за одну ночь — моего отца и Мэйкона. Мой отец не умер, но для нашей кухни разницы не было. Как сказала Амма, что было, то прошло — ушел, значит ушел.

— Я готовлю вафли. Надеюсь, ты проголодался.

Это, наверное, было всё, что я мог услышать от неё сегодняшним утром. Я захватил коробку шоколадного молока в придачу к своему стакану и по привычке наполнил его до краёв. Раньше Амма была недовольна, когда я пил за завтраком шоколадное молоко. А теперь она без слов отрезала мне кусок торта со сливочной помадкой, от чего мне стало только хуже. Более того, воскресный выпуск Нью-Йорк Таймс не открыт на кроссворде, и её чёрный остро заточенный карандаш № 2 спрятан в выдвижной ящик стола. Амма смотрела в кухонное окно на затянувшие небо облака.

Н.Е.Р.А.З.Г.О.В.О.Р.Ч.И.В.Ы.Й. Пятнадцать по горизонтали, что значит, мне нечего тебе сказать, Итан Уэйт. Вот что сказала бы Амма в любой другой день.

Я сделал большой глоток шоколадного молока и едва не подавился. Сахар был слишком сладким, а Амма слишком тихой. Вот как я понял, что всё изменилось.

По этому, а еще по сожженным вафлям, дымившимся в вафельнице.


***


Мне следовало ехать в школу, но вместо этого я свернул на Девятое шоссе и отправился в Равенвуд. Лена не возвращалась в школу со дня своего рождения. После смерти Мэйкона директор Харпер великодушно дал ей разрешение заниматься дома с репетитором до тех пор, пока она не будет готова вернуться в Джексон. Учитывая, что он помог миссис Линкольн в её кампании по исключению Лены после зимнего бала, я уверен, он надеялся, что этого никогда не случится.

Признаюсь, я немного завидовал. Лене не приходилось слушать бухтение мистера Ли о нападении Севера и бедственном положении Конфедерации или сидеть на английском на стороне здорового глаза. Теперь Эбби Портер и я были единственными, кто там сидел, поэтому в ходе урока нам приходилось отвечать на все вопросы о докторе Джекилле и мистере Хайде. Что побуждает доктора Джекилла становиться мистером Хайда? В конечном счёте, были ли в действительности хоть какие-либо различия между ними? Никто не имел ни малейшего представления, и потому на стороне стеклянного глаза миссис Инглиш все спали.

Но Джексон не был таким же самым без Лены, по крайней мере, не для меня. Вот почему два месяца спустя я умолял её вернуться. Вчера, когда она сказала, что подумает над этим, я ответил, что она могла бы подумать над этим по дороге в школу.

Я обнаружил, что опять нахожусь на развилке дороги. Это была наша старая дорога, моя и Лены. Та, которая увела меня с Девятого шоссе и направила в Равенвуд в тот вечер, когда мы встретились. Впервые тогда я осознал, что она и есть та девушка, которая мне снилась, задолго до того, как она приехала в Гатлин.

Как только увидел дорогу, я услышал песню. Она так естественно раздавалась в Вольво, словно я включил радио. Та же песня. Те же слова. Такие же, какими они были два последних месяца — когда я включал свой iPod, глядя в потолок или снова и снова читая одну и ту же страницу Серебряного Сёрфера, даже не понимая её.

Семнадцать Лун. Это всегда была только она. Я пытался покрутить ручку радио, но это не помогло. Теперь она играла в моей голове, а не вырывалась из колонок, как будто кто-то передавал мне песню посредством Келтинга.

Семнадцать Лун, семнадцать лет,

Глаза, в которых Тьма иль Свет,

Золото — да, Зеленый — нет,

Узнаешь все в семнадцать лет.

Песня закончилась. Я знал, что нельзя не обращать на нее внимания, но я также знал, как Лена реагирует всякий раз, когда я пытаюсь заговорить об этом.

— Это просто песня, — сказала бы она пренебрежительно. — Она ничего не значит.

— Как и Шестнадцать Лун ничего не значили? Она же про нас.

Не имело значения, согласиться она с этим или нет, осознает она это или отрицает. Так или иначе, в этот момент Лена обычно переключалась с защиты на нападение, и разговор отклонялся от заданного курса.

— Ты считаешь, что она обо мне. Тьма иль Свет? Стану ли я такой, как Сарафина, или нет? Если ты уже решил, что я стану Тёмной, почему бы тебе не признать это?

В этот момент я говорил что-нибудь глупое, чтобы сменить тему. Пока не научился вообще не затрагивать эту тему. Так что, мы не говорили о песне, которая играла и в моей, и в ее голове.

Семнадцать Лун. Нельзя было ее игнорировать.

Песня должна была быть о Призвании Лены, о мгновении, когда она навсегда станет Светлой или Тёмной. Что могло означать лишь одно: она не была Призвана. До сих пор. Золото — да, зелёный — нет. Я знал, что означала эта строчка — золотые глаза Тёмного Мага или зелёные глаза Светлого. С ночи дня рождения Лены, её Шестнадцатой Луны, я пытался уверить себя в том, что всё закончилось, что Лене не пришлось стать Призванной, что она была своего рода исключением. Почему бы и тут не быть отклонению от правил, раз уж всё остальное в ней казалось таким исключительным?

Но отклонений не было. Семнадцать Лун были тому доказательством. Несколько месяцев подряд до дня рождения Лены я слушал Шестнадцать Лун — предвестник грядущих событий. Сейчас слова опять изменились, и я столкнулся с другим жутким пророчеством. Был выбор, который надо было сделать, но Лена его не сделала. Песни никогда не лгали. По крайней мере, пока не лгали.

Мне не хотелось об этом думать. Когда я преодолел длинный подъём, ведущий к воротам плантации Равенвуда, даже в шуршании шин о гравий, казалось, слышалась одна неминуемая истина: если была песня про Семнадцать Лун, значит, всё было зря. Смерть Мэйкона была напрасной.

Лена по-прежнему должна сама выбрать Призвание к Свету или Тьме, навсегда решив свою судьбу. У Магов не было возможности вернуться, перейти на другую сторону. И когда она, наконец, сделает свой выбор, половина её семьи погибнет. Светлые Маги или Тёмные Маги — согласно проклятию лишь одна сторона выживет. Но как Лена сможет сделать подобный выбор, когда в ее семье поколения Магов не имели свободы воли и Призывались к Свету или Тьме в свой шестнадцатый день рождения без права что-либо возразить?

Всю жизнь она хотела только одного — выбирать свою судьбу. Теперь, когда она могла это сделать, все это напоминало какую-то грандиозную безжалостную шутку.

Я остановился у ворот, заглушив двигатель, и закрыл глаза, вспоминая нарастающую панику, видения, сны, песню. На этот раз здесь не будет Мэйкона, чтобы украсть несчастливые окончания. Не осталось никого, чтобы вызволить нас из беды, а она уже надвигается.

Загрузка...