Глава 14

До семи лет я была очень близка с матерью. Тогда я была намного женственней, чем сейчас. От того времени остались обрывочные воспоминания, но если напрячься, то можно вызвать из глубин памяти их сверкающие осколки.

Вот она покупает мне зеленое бархатное платье. Я поглаживаю его на коленке, как кошку. И еще дарит мне пару черных лакированных туфелек.

Я и сейчас помню дрожь восторга, которая охватила меня при виде моих ног в этих туфельках. Я помню, как в пять лет я шепотом повторяла волшебные слова: «черные лакированные туфли». Я надевала их в гости, или когда мы шли в какие-нибудь особенные места, и, застегивая на них серебряные пряжки, с трудом верила, что они — мои, что я — девочка в черных лакированных туфлях.

Эти туфли были волшебные. Они превращали меня во взрослую даму. Все женщины, на которых я хотела походить (а именно: моя мама, балерины, принцессы), носили красивые туфли. Туфли могли быть разными: розовыми, с шелковыми лентами, на высоком каблуке, сверкающими, с острыми носками или открытыми. Когда я примеряла мамины туфли, мои ноги становились ногами леди. А моя мама была в высшей степени леди. Она красила губы перламутровой помадой, а затем дважды промокала губы салфеткой.

Но даже тогда в ней была какая-то сдержанность. У меня есть старая черно-белая фотография — я нашла ее недавно, роясь в ящике рабочего стола, — наверное, отец сделал этот снимок в отпуске, в Португалии или Испании. Анжела в цветастом купальнике сидит на пляже на маленьком полосатом полотенце, обхватив руками колени. Изящная, загорелая, с закрытыми глазами. Она, видимо, не знала, что он ее снимает, слишком ушла в себя, нежась в лучах солнца. Мне нравится ее кошачья грация на этом снимке. Кажется, она вот-вот замурлычет, но, возможно, с кошкой ее роднит также ее отстраненность. Нас с Олли не видно. Пляж переполнен, вдали видны люди, отдыхающие в шезлонгах, за ними — тонкая синяя полоска моря, но мама сидит на белом песке сама по себе.

Я помню немногое и, конечно, совсем не помню себя в раннем детстве. Бабушка Нелли как-то обронила, что у Анжелы были «проблемы» после того, как она родила меня. Я считала, что речь идет о женских проблемах, и вопросов не задавала. Так что вполне возможно, что сразу после моего рождения мы с ней были разлучены. Интересно, что до пяти лет сознание ребенка впитывает уйму сведений об окружающем мире, но не конкретизирует их. Я могу вспомнить перламутровую помаду, как ее наносят и промакивают, но не помню, кто так красился.

Все, что у меня осталось от того периода, — фотографии, застывшая жизнь. У Анжелы на туалетном столике до сих пор стоит снимок, где мы вместе в саду и она показывает мне листочек. Я не умею угадывать возраст детей, но подозреваю, что на этом снимке мне года два. Обе мы сосредоточенно смотрим на этот лист, наверное дубовый, — и мои ручонки рядом с ее изящными руками кажутся пухлыми и маленькими.

Пока все не пошло наперекосяк, я хотела стать такой же, как она.

Отец хорошо сумел пережить случившееся. У меня, правда, провал в памяти за тот период. Но ведь есть чутье. Я не стала бы признаваться в этом, скажем, Грегу, но считаю, что, если в доме происходит что-то плохое, стены его пропитываются печалью и дом хранит ее, становясь как бы свидетелем преступления. Может быть, поэтому я не люблю наш дом и вообще Хэмпстед-Гарден. В нем витает дух сожаления и несчастья. Если грех не отпущен, ему некуда уйти.

Я помню недолгий период шумных скандалов, а потом — молчание.

Я вспоминаю, как стояла в коридоре и смотрела, как мама выбегает из дома. Или еще воспоминание: я влетаю в дом и бегу вверх по лестнице, сдерживая рыдания. Не помню, кто открыл мне дверь тогда, — я этого человека оттолкнула. Не помню, что случилось после того, как я взбежала наверх. Помню только свое детское горе и разочарование. Помню, как я ненавидела семейные трапезы. Сосредоточившись на своей тарелке, я мечтала, чтобы еда исчезла, и можно было поскорей выйти из-за стола. Я много времени проводила в моем игрушечном домике — в огромном картонном ящике, вход в который был занавешен простыней. Там я перекладывала вещи с места на место, готовила куклам еду, наводила порядок.

Не могу точно вспомнить, кто первым ушел в себя — я или моя мать. Но та, прежняя мама стала блекнуть. Даже когда она смотрела на меня, я чувствовала, что она смотрит сквозь меня. Она стала покупать для меня и Олли много подарков, но они нас не радовали. Чем меньше она для нас значила, тем больше покупала.

Она стала ленивой и грустной. Перестала ставить пластинки и петь, готовя нам завтрак. Раньше мне нравилось спускаться по лестнице и наблюдать, как утром она хлопочет по хозяйству. Проснувшись и валяясь в теплой постели, я, как музыку, слушала, как мама звенит посудой, раздвигает ставни, поднимает жалюзи, накрывает на стол, наливает воду в вазу с лилиями. Она каждую неделю покупала букет белых лилий для украшения стола, потому что Олли, когда был ребенком, признавал только эти цветы. Она показывала ему нарциссы, розы — никакой реакции, и только при виде больших прекрасных лилий с рельефными лепестками и сильным ароматом он тыкал в них толстым пальцем и говорил: «Да-а!»

Если верить бабушке Нелли, которая вечно потчевала нас сказками о нашем безоблачном детстве, в то время ничто не было проблемой для мамы. Она была воплощением оптимизма и энергии.

Любимым блюдом Анжелы был латкес. Это еврейское блюдо, готовить которое она научилась у своей бабушки. Объективно говоря, мерзкая штука. Это нечто среднее между блином и омлетом, похоже на оладьи; сверху все это поливают сиропом, джемом или медом. О здоровой пище у матери было довольно смутное представление.

После всех скандалов мама разлюбила готовить. Она начала покупать полуфабрикаты. Хрустящие блины из супермаркета с тюбиками сиропа, джема или шоколадного соуса. Нам стали разрешать, есть сгущенное молоко, тосты из белого хлеба с маслом, мармелад, ореховое масло, бананово-шоколадный «Несквик», причем в любых количествах и сочетаниях. Какое-то время нас это радовало — такая еда была для нас в новинку. Олли ел и болтал, а мать улыбалась грустной улыбкой. Я жевала молча. Однажды я сделала себе сандвич из пяти блинов, каждый слой промазала джемом, затем в немереных количествах выдавила из тюбиков шоколадный соус и сироп, все это перемешала и, скатав колбаску, съела на глазах у матери, пачкаясь, как Гомер Симпсон, поедающий кровяную колбасу. Мать ни слова не сказала. Просто продолжала смотреть в свою чашку кофе, как будто на ее дне лежала золотая монета. Даже Олли обозвал меня тогда свиньей.

Если вспомнить, чем я питалась с семи лет, становятся понятными мои нынешние привычки в еде. Я могу, есть все что угодно. К примеру, у Олли нет воображения, и он каждый Новый год дарит мне гигантскую плитку шоколада. Так вот, 1 января, когда большая часть женского населения садится на строгую диету из сои и сваренных до полной потери вкуса овощей, я обильно посыпаю свою овсянку тертым шоколадом. Я могу, есть шоколад с тунцом. Да что там, я могу, есть сандвич из шоколада и хлеба. Я не рассуждаю о том, не слишком ли это тяжелое блюдо для желудка. Чем тяжелая пища может мне повредить после того, как нас два года продержали на магазинных блинах? Предполагаю, что именно тогда я растолстела.

А потом моя мать снова изменилась. Она стала одеваться только для того, чтобы, провожая нас в школу, не замерзнуть на улице в пижаме. Был даже такой период (не могу с. казать, сколь длительный, наверное, пока отец этого не узнал), когда она заказывала такси на восемь часов утра, чтобы нас отвезли в школу, и на половину четвертого дня, чтобы нас из школы привезли домой. Правда, в тот год с деньгами проблем не было. Для Олли купили тогда трубу, гитару, пианино и подводное ружье размером с пушку. Я же получала кремы для лица в невероятных количествах. Не для ухода за кожей, тогда это меня не интересовало, а для приготовления магических составов путем смешивания содержимого баночки с черной или красной краской. Когда отец по службе уезжал в Бирмингем, он привозил оттуда крошечные бутылочки шампуня из отеля. Все мои составы я держала в картонной коробке, которую раскрасила черным сверкающим лаком для ногтей и на которую прикрепила ярлык «Мой колдовской набор». У меня была большая толстая тетрадь в обложке из грубой желтой бумаги, в которую я записывала составы для наведения порчи. Я соскребала пыльцу с цветов в саду и заготавливала впрок красный сок ядовитых ягод. Добавляла в смесь шампунь, ил и куркуму. Не знаю, кого я тогда считала ведьмой, — себя или маму. Я даже замышляла предложить ей кофе, а вместо него подать свой ядовитый напиток. Останавливало меня то, что она могла догадаться о содержимом чашки, потому что все мои составы пенились. Из-за этого я до сих пор считаю, что мои эксперименты в колдовстве опередили появление британского капуччино.

Прошел еще год, и, судя по внешним признакам, можно было решить, что мать пришла в себя. Она рано вставала, ее волосы всегда были в полном порядке, перламутровая помада снова появилась на губах. Глядя на эти губы, я воображала, что под слоем помады они шершавые и растрескавшиеся, и у меня возникало ощущение, что и мои точно такие же, поэтому я их часто облизывала. Из нашего рациона исчезло сгущенное молоко, снова возникли латкес и яичница с сосисками. Я от этих блюд отказывалась, привыкнув к тостам. Мама меня раздражала. Конечно, каждым своим поступком, каждым словом, всем своим существом она излучала любовь к нам, но эта новая мама была преувеличенно ласковой, искусственной. Она возила нас везде: к друзьям, в парк, на плаванье. Но это не меняло ситуации. Однажды я поспорила с Олли, кто больше проглотит воды в бассейне. Думаю, процентов на сорок эта вода состояла из мочи, но мне было наплевать. Когда меня стошнило прямо в воду, сотрудникам пришлось спускать и чистить бассейн. А сделала все это я только потому, что ненавидела свою мать.

Анжела стала безликой и услужливой. Роджер тоже стал почти таким же. Мама теперь была воплощением идеальной домохозяйки из Хэмпстед-Гардена, но больше уже не пела.

С отцом же с годами мы становились все ближе. А теперь и эти отношения рухнули. Разница только в том, что виновата в этом я.

В то время я была наивным ребенком, даже для своего возраста. Я не знала ничего о сексе, отношениях между мужчиной и женщиной, не знала терминологии. Однажды, лет в восемь, я услышала, как в фильме мужчина признался женщине, что он импотент, и она от этого заплакала. Я спросила одноклассницу, что такое «импотент», а та рассмеялась и объяснила: «Вот ты это и есть». Я стиснула зубы и так ущипнула ее за руку, что она заорала. Так что хотя я и слышала, что причиной раздора моих родителей была связь матери на стороне, я, в сущности, не понимала, что это значит. Я знала только одно: это самое страшное и гадкое дело. И из-за этого преступления мамы, о котором шептались за нашими с Олли спинами, мы с папой стали очень несчастны. Мама виновата в этом и заслуживает нашей ненависти.

Даже ребенком я понимала, что папа для меня совсем не так важен, как мама. Сейчас я наблюдаю то же самое, у Оливера и Джуда. Ребенку всего один год, а он уже ждет от отца меньшего, чем от матери. Мама — вот кто главный, что бы она ни делала. А папа скорее для веселья. С моим папой было, несомненно, веселее. По мере того как Анжела становилась все более меланхоличной, с ее стряпней, бесконечными уборками, постоянной суетой, молчаливостью, папа стал для нас авторитетом. Беда в том, что он не имел представления о том, как воспитывать детей.

Он подавал нам пример, как не надо себя вести. Он позволял нам засиживаться допоздна, так что мы часто засыпали в гостиной на софе. Он разрешал нам смотреть самые страшные фильмы, какие только бывают. Например, был такой фильм — про охотника на людей. И другой, в котором бандит приказывает отпилить у человека ногу. Однажды Роджер решил сам приготовить обед. Я помню, как краб на кухонном столе стучал клешнями: клак-клак-клак. А потом папа у нас на глазах прихлопнул его кулинарной книгой «Прекрасное домоводство». (После этого происшествия он избегал кухни.) Он покупал нам столько изюма и лимонных творожных пудингов, сколько в нас влезало.

Мать не вмешивалась. Не знаю почему. Или не осмеливалась, или ей было наплевать. Она была в доме как квартирант. Нет, скорее как домработница. Нашей жизнью управлял отец. Как родитель он никуда не годился. Он был ужасно неловок в обращении с бытовой и прочей техникой. Однажды наехал газонокосилкой себе на ногу. Я в это время сидела в саду на любимом дереве и слышала, как он заорал: «А-а! О-о! У-у!», а потом долго причитал: «Больно!», являя полную противоположность матери, которая однажды, нарезая лук, отсекла себе краешек пальца, и хотя кровь залила всю доску для резки овощей, она не сказала ни слова. Как будто не почувствовала. Реакция моего отца на боль была, по крайней мере, естественной. Она же не проявила никаких чувств.

Итак, мне было весело с отцом, и поэтому я согласилась на его верховенство. Когда у него было хорошее настроение, с ним было интересно. Он водил Олли и меня на вечеринки к своим друзьям-актерам. Не могу сказать, в каком возрасте — наверное, лет в восемь, — он тащил меня сквозь толпу людей, обмотанных золотыми цепями. Это была театрализованная вечеринка, посвященная богу Эросу. Папа купил мне розовую заколку в форме лука Купидона и нацепил ее на меня. Я все терпела, потому что меня взяли на взрослую вечеринку. И меня и его это радовало.

Иногда он разрешал мне прогуливать уроки и приходить к нему на работу. В его кабинете было несколько больших окон и стол, огромный, как для игры в пинг-понг. Мне там нравилось, потому что его помощник покупал для меня фигурное печенье и относился ко мне как к Особо Важной Персоне. А у партнера отца по бизнесу была черная колли, которая ела из моих рук шоколад, полезный, по моему мнению, для собачьего пищеварения. Из ее пасти ужасно пахло, но я все равно ее обожала. Я садилась, прислонившись к ее лохматой теплой спине, и неразборчивым почерком шифровальщика записывала изобретенные заговоры.

Олли отказывался прогуливать уроки. Когда он стал старше, то дал мне понять, что отца не одобряет. Я старалась об этом не думать. Потому что знала, что я папина любимица.

И вот сейчас я своими руками разрушила наши отношения. На обратном пути из родительского дома я все думала о последствиях того, что натворила. Я предала папу, как однажды его предала она! Всей душой я ощущала его боль, казалось, во мне разрастается огромный воздушный шар. Он становится все больше и больше, вбирая в себя весь воздух, и скоро у меня не останется никакой возможности ни дышать, ни двигаться. Я подъехала к стоянке и затормозила.

Я могла сделать ради отца только одно. Воссоединиться с Джейсоном. Поэтому я подделала записку от Джека и отправила ее по почте.

Загрузка...