Катя
Сердце сорвалось с места и упало в пятки, когда я увидела Ларису на пороге — она стояла с выпрямленной спиной, как будто ей дали приказ, а не как будто она сама сюда пришла. Зрачки расширены, щеки красные, лицо взволнованное, как у человека, который только что провел серьезный разговор, после которого хочется либо заплакать, либо выпить. Я молча отступила назад, пропуская ее внутрь, как пускают беду, зная, что она не постучит дважды. Мы прошли на кухню, сели за стол, и я сразу почувствовала, как руки начали дрожать, будто внутри все замерзло. Я опустила их на колени, вцепилась в ткань халата, как утопающий хватается за обломок дерева — крепко, чтобы не упасть с лица этой чертовой реальности.
— У вас что-то случилось? — спросила я тихо, почти шепотом, голос у меня был как после крика — хриплый, пустой, бережный, как будто я боялась его ей показать.
Она вздохнула, взгляд уронила на стол, на скатерть, на старые выцветшие цветочки, что были свидетелями не одной ночи страха, не одной чашки крепкого чая, выпитого в одиночестве. И начала говорить, осторожно, как будто каждое слово проверяла на вкус.
— Катенька… не пойми меня неправильно… я ведь приютила тебя почти что три года назад, когда ты съехала от тети… цену опустила на пятьдесят процентов, знала ведь, что тебе тяжело будет жилье тянуть…
Она говорила, а я ее будто сквозь воду слышала, будто в голове включилась сирена, заглушающая все, кроме глухого, навязчивого «нет, нет, нет». Я знала, к чему она клонит, я чувствовала это с того самого момента, как увидела ее лицо. Мне хотелось зажать уши, закричать, убежать в комнату и закрыть дверь, как в детстве, когда отец бил мать, а я делала вид, что не слышу. Но я осталась сидеть, слушать, впитывать каждую каплю чужого разочарования.
— Мне очень нужны деньги, Катя… поэтому мне придется сдать квартиру другому человеку. Кто сможет платить полную стоимость… — она говорила это с таким видом, будто извиняется за удар ножом в живот.
А я уже захлебывалась. Внутри все обрушилось — как будто кто-то выдернул из-под меня стул, на котором я и так едва держалась. Только не это. Только не сейчас. Это был единственный мой шанс, единственное место, где мы с Лешей могли жить после того, как тетка продала свой дом, сунула мне немного денег, и уехала к новому мужу в Сызрань. Тогда я устроилась в детский сад, пахала на три ставки, из последних сил тащила нас вдвоем, и когда деньги закончились, Лариса сжалилась. Сказала: "Ты хорошая девочка, Катя. Я помогу." И я поверила. Я думала, что если честно работать, тянуть, не ныть — все выровняется. А теперь — все. Конец.
— Я устроюсь на вторую работу… уже через месяц смогу платить полную аренду… пожалуйста… — прохрипела я, сама не веря, что говорю это. Я уже знала ответ, но все равно тянулась, как умирающий за последним глотком воздуха.
— Это не так просто, Катя… у тебя ребенок…
— Нет… нет, пожалуйста, Лариса… вы ведь знаете, что нам больше некуда идти! — голос сорвался, слезы текли сами собой, обжигая щеки, как кислота.
Она сглотнула, в глазах мелькнула жалость, но она ее тут же спрятала. Она не смотрела на меня. Как будто боялась сломаться, как будто я заразна. Потом она резко встала, стул заскрипел по полу, и она направилась к двери.
— Освободи завтра квартиру, — сказала она холодно, без интонации, будто читала по бумажке.
— Оставь ключ под ковриком. Мне правда жаль, Катя.
И ушла. Дверь щелкнула, как затвор. И все.
Ноги подкосились, как будто воздух в квартире выкачали, как будто кто-то сзади толкнул в грудь. Я рухнула на колени, как перед расстрелом, и захлебнулась всхлипом. Меня трясло. Боже, как же меня трясло. Слезы лились потоком, вырывались из горла, из глаз, из легких, как будто все внутри разрывалось.
Нет… нет… нет. Почему? Почему жизнь такая сука? Почему мне, почему Леше, почему все всегда заканчивается вот так — кулаком под дых? Что я сделала не так? Почему на моем пути только худшее из худшего? Почему каждый, к кому я прикасаюсь, или уходит, или предает? Мне некуда идти. Просто некуда. Ни подруг, ни родни, ни даже этих сраных комнат в общаге — туда только через трупы. Денег не хватит даже на убитую конуру. Все, что было от Гены — его украшения, часы, даже паспорт с пропиской — я продала еще три года назад. Чтобы Леша ходил в чистом. Чтобы ел досыта. Чтобы у него было детство, а не моя грязь. И сейчас я даже не могу обеспечить своему сыну крышу над головой… Господи, прости… но мне уже просто не за что держаться.
Я уже представила это… не во сне, не в кошмаре, а в реальности, которая теперь дышала мне в лицо гнилью подвала, плесенью чужих стен и холодом, что прожигает до костей. Представила, как держу Лешу за руку и веду туда, где пахнет просроченными крупами, где храпят женщины в рваных куртках и детский смех звучит как издевка. Представила, как сижу у стен храма, как униженно, с опущенной головой, прошу батюшку Вячеслава о помощи, как говорю это страшное слово — «убежище» — прикусывая язык, чтобы не разрыдаться. Убежище для бездомных… бездомных, мать его, понимаешь? Не для кого-то — для нас. Для меня и Леши. И это даже не преувеличение. Это единственное, что остается, когда земля под ногами кончается. Я стояла в кухне, опираясь на столешницу, как будто она могла меня удержать, и понимала: я больше не держу удар. Больше не могу делать вид. Все. Хватит. Дальше — яма. На ватных, ломких ногах я дошла до спальни, туда, где дышал мой ребенок, где хоть что-то в этом мире было настоящее, чистое, не испачканное. Он спал, свернувшись, прижимая к себе мягкую игрушку, подаренную еще Ленкой с рынка. Я легла рядом, укрылась одним одеялом, вытерла слезы тыльной стороной руки, как будто могла стереть ими свою слабость, свои страхи, свое одиночество. Наклонилась и поцеловала его в макушку, тихо, нежно, как будто это была последняя минута до взрыва. Хотелось прошептать: «Мы справимся, Лешенька, мама все решит», но я не была в этом уверена. Потому что внутри — пусто. Потому что я сломалась. Тихо. Без звука. Как дерево, гниющее изнутри, которое еще стоит, но уже мертвое.
Утро. Суббота. Проклятая, серо-мутная, воняющая вчерашней болью и сегодняшней безысходностью. На кухне — запах пригоревшей каши, на плите закипевшее молоко, которое я забыла выключить, пока пыталась вспомнить, сколько же я спала. Полчаса? Час? Да и спала ли вообще? Я убивала себя мыслями, как крыса, запертая в клетке с собственными страхами, жевала свои переживания до крови, прокручивала каждый вариант, каждую дверь, которая захлопнулась, и даже те, что никогда не были открыты. И при этом знала, как собака знает запах хозяина, что должна быть сильной. Ради Леши. Только ради него я и дышу. Поэтому когда он вбегал в кухню с растрепанной головой, в пижаме, с этим детским «мааам», я натягивала улыбку, как маску, как бронежилет, потому что если он заплачет — я развалюсь. Просто превращусь в горсть пепла и никто меня не соберет.
Стук. Резкий, деловой. Внутри все встало. Пауза такая, как перед выстрелом. Время остановилось, только сердце начало отбивать панику в висок. Все, приехали. Лариса. Пришла выгнать нас, спросить, какого хрена мы еще здесь, когда вчера ясно было сказано — собрать вещи и выметаться. Я сделала глубокий вдох, как перед погружением в ледяную воду, подошла к двери, накинула халат на плечи, сжала руку на ручке. Открыла.
И замерла.
Леша. Стоял на пороге, как тень, как воспоминание, как ответ, от которого никогда не просила. В черной куртке, с немного взъерошенными волосами и белым глянцевым пакетом в руке. Холодный, уверенный, как будто не время раннее, не обстоятельства жгут, а он просто мимо шел.
— Впустишь? — спросил он.
Я смотрела на него, с комком в горле, со злостью в крови и с отчаянием, которое я спрятала под кожей. Да, я могла бы сейчас попросить. Могла бы умолять его поговорить с Ларисой, припугнуть, прижать, добиться. Черт, кем я становлюсь, а? Катя, ты всерьез хочешь, чтобы он угрожал твоей арендодательнице? Чтобы пахло страхом, чтобы срабатывали связи, кулаки, наезды? Это же не ты. Или уже ты?
— Проходи, — хрипло сказала я, отходя в сторону.
И в эту секунду, как по сценарию, раздался радостный голос:
— Дядя Леша!
Мои глаза округлились. Леша — мой сын — радостно, с восторгом, как будто увидел Деда Мороза, подбежал и обнял его за ногу. Тот присел на корточки, как будто так и надо, без лишних слов.
— Привет, мелкий, — сказал он, и в его голосе не было ни грубости, ни злобы.
— Мам, это тот Леша, о котором я говорил! Он спас мою машинку!
Я кинула взгляд на… на Громова. И все внутри застыло. Так вот оно что. Это был он. Тогда, в тот день. Одно имя. Два Леши. Один — мой сын. Другой — его отец, которого я пыталась стереть из жизни, как грязное пятно, а он все равно вернулся. Он достал из пакета машинку, блестящую, новую, дорогую, явно не с ближайшего рынка, а с витрины, где игрушки стоят, как месячная зарплата. Леша взял ее в ладошки, как сокровище, как реликвию, как что-то волшебное.
— Она настоящая?! — прошептал он, глаза горели. — Мам, она даже светится!
Мое сердце в этот момент сжалось до размеров монеты. От восторга в его голосе. От чистоты его счастья. От того, что я не могла подарить ему и половины этого, и от того, что Громов мог. Но я не позволила себе показать ни дрожи, ни слезы, ни боли. Я держалась. Потому что если сдамся сейчас — сломаюсь навсегда.
Он поднялся. Встал в полный рост, смотря мне в глаза. Холодный, прямой, тяжелый взгляд.
— Зачем ты приехал? — устало спросила я.
Угол его глаза дернулся. На долю секунды. Еле заметно. Значит, задело.
Он ничего не ответил. Только перевел взгляд за мою спину. Где стояли две коробки. Я успела собрать только их. Все остальное — разбитые мечты и рассыпавшиеся надежды.
— Переезжаешь? — спросил он без удивления. Ни капли эмоций. Только констатация факта.
— Наверное… — выдохнула я, сама не веря, что сказала это вслух. Слово сорвалось, как признание в измене.
Он сделал шаг ко мне. В воздухе запахло напряжением, как перед грозой.
— Наверное? — прищурился. — Или тебя выселяет хозяйка?
Я резко подняла на него взгляд.
— Откуда… ты знаешь?
— Предположил. Потому что твой голос дрожал. И знаю как ты выглядишь, когда врешь, Катя.
Я стиснула зубы, сглотнула. Он снова шагнул ближе. В его голосе не было ни капли сочувствия. Только холод.
— И настолько гордая, Катя, что будешь жить на свалке, лишь бы не просить меня о помощи?
Он говорил, будто я для него — плевок. Как будто я кусок грязи, что прилип к ботинку. А внутри у меня все вывернуло.
— Мне не нужна твоя помощь. Это тебя не касается, — бросила я, с той злостью, которая больше похожа на мольбу.
— Еще как касается. Речь идет о моем сыне.
О сыне. Эти слова пробили глубже, чем все остальное. Я не знала, что больнее — то, что он произнес это с уверенностью, или то, что даже не попытался поверить мне, когда я пыталась оттолкнуть. Он не слышал «нет». Он слышал только кровь. Только правду, которую сам выбрал. И, возможно, был прав. Но принять это я не могла. Не сейчас. Не так.
Я была зла. Не просто раздраженная, не обиженная, не уставшая — зла, как зверь в капкане, зла, как женщина, которой ломают последнее, что еще держит ее на ногах. Я чувствовала, как в груди поднимается ярость, как кипит под ребрами, как хочется сорваться, подойти к нему, схватить за шиворот и заорать прямо в лицо, так чтобы перепонки лопнули, чтобы он сдох от грома моего отчаяния, чтобы услышал: нам от тебя ничего не нужно, Леша, ни твоих подачек, ни твоего спасения. Но я не закричала. Потому что не могла. Потому что знала — если открою рот, рухну. Потому что это было бы эгоистично, мелко, по-бабски — лишить моего Лешу шанса на что-то большее, чем вонючее подполе у церкви или койка в ночлежке с рваными простынями. Это не про меня, не про мои принципы. Это про него. Про моего сына. Про мальчика, который еще не знает, что мир — сволочь, и что те, кто должен защищать, чаще всего уходят. Я сжала челюсти, зубы скрипнули, пальцы вонзились в ладони так сильно, что казалось, кожа вот-вот треснет.
— Что ты предлагаешь? — наконец выдавила я сквозь стиснутые зубы, как будто вытолкнула из себя яд.
Он не моргнул, не замялся. Сунул руки в карманы, наклонил голову чуть вбок, как будто это его личное ток-шоу, где он знает исход заранее.
— Вы переедете ко мне, — сказал так буднично, как будто предложил хлеба с маслом.
У меня перехватило дыхание. Я чуть не засмеялась. В голос. К нему? Это его решение? Переехать к нему? Я, конечно, ожидала, что он попытается как-то помочь, может, поговорить с Ларисой, может, найдет другое жилье — недорогое, хрен с ним, в промзоне — хоть что-то, но не это. Не ко мне. Не туда, где пахнет его телом, его прошлым.
— Нет. — Резко. Рвано. — Мы что-нибудь придумаем.
Голос мой дрожал. От того, что он загоняет меня в угол и называет это заботой. Он усмехнулся, потер подбородок, смотрел на меня с той самой ухмылкой, которая всегда бесила до скрежета. Как будто знал, как закончится этот разговор. Как будто ставил на мой проигрыш.
— Смотри, как будет, — начал он, медленно, с нажимом, будто выговаривал приговор. — Ты не найдешь лучшего варианта. Начнешь метаться, искать хоть какую крышу. Закончишь где-то в Зареченке, где бомжи дохнут под батареями, и это еще в лучшем случае. А потом, Кать, тебя заметят. Не мимоходом — по-настоящему. Социальные. У них глаз натренирован. Они даже словом с тобой не обменяются. Просто заберут Лешу. В приют. В детдом. Поняла? Ты останешься ни с чем. Он — без тебя. Это ты хочешь для него?
Я будто глотнула гвоздь. Больно. Остро. В живот. В грудь. В сердце. Меня пронзило этим видением — маленький Леша, испуганный, среди чужих детей, в прокуренных стенах, где никто не поцелует его перед сном, не накроет одеялом, не скажет, что все будет хорошо. Он там один. Маленький. Беззащитный. И я не смогу прийти. Не смогу вернуть. Никогда. Меня скрутило изнутри, и я стояла, как парализованная, с этим комом под горлом, с этой истиной, которую мне вот так, в лоб, бросил человек, от которого я бежала годами. И самое страшное — он был прав.