Глава 25

Леха

Это полный пиздец и никак иначе, другого слова тут не подберешь. Объединиться? Серьезно? Шурка, этот мусор в погонах, нас прикрывать будет? Да хер там. Он сдаст нас при первой же возможности, только мигнет его сраный инстинкт ментовской шавки, и мы окажемся в яме по уши. Да, в тот день он вытащил мой зад, но не стоит строить из него героя программы — это был не подвиг, а сделка на инстинктах. Мы оба тогда сделали друг другу услугу: я прикрыл его, он прикрыл меня. Иначе бы ни он до своих сраных коллег не дошел, ни я не выжил. Мы оба бы сдохли, сгорели, подорвались, и все. Поэтому этот долг — миф, который он тискает, как награду.

А Костя с Серым… они не понимают, куда лезут. Думают, что это все еще наша игра, где мы пацаны из Зареченки, держащиеся друг за друга, думают, что можно сесть в гараже, покурить и придумать план, как на районе. Но, мать его, детство закончилось, и игрушечные пистолеты давно превратились в стволы с настоящими патронами. Тут не «догонялки» и не «схроны», тут ставки — жизни.

Пахан убьет. Он убьет меня, и это даже не обсуждается. За мой длинный язык, за то, что я слишком много раз смотрел ему в глаза и не опускал свои, за то, что я до сих пор хожу по этой земле и дышу, хотя должен был сгнить в канаве. И убьет не только меня. Убьет их тоже, моих дружков из детства, моих братьев, даже если сейчас мы друг другу перегрызли бы глотки. Пахану не важно, сколько лет прошло, не важно, кем мы стали. Он выбьет все до последней капли, потому что так работает эта жизнь: за слова платят кровью, за ошибки — похоронками.

И если они думают, что смогут влезть в это дерьмо и выйти чистыми — значит, они вообще не понимают, куда засунули ноги. А я понимаю. И именно это бесит больше всего.

Как бы я ни гнал их от себя, как бы ни плевался ядом и не отгораживался железобетонными словами, они все равно навсегда останутся со мной, въевшиеся в кровь, в память, в каждую проклятую морщину души. Где-то глубоко, в моем чертовом, переломанном пацанском сердце, там, где рубцы от ножей прошлого не заживают, а только чернеют. И, как бы я ни врал себе, что похуй, что проживу один, без них, без братства, без воспоминаний — все это пустое. Они там, и от этого никуда не денешься. И, наверно, именно это больнее всего.

Прошлое, мать его, не отпускает. Оно цепляется когтями, как собака, укусившая за горло, и ты можешь биться, можешь душить ее, колотить кулаками, но она только сильнее вцепится, пока не задохнешься сам. Сколько ни пытайся спрятать, забыть, сжечь, оно не исчезает, оно остается, как тягар, как мешок с камнями, что висит на плечах, и каждый шаг напоминает — тащишь не только себя, но и все свои грехи, всех, кого потерял, всех, кого предал, и тех, кто предал тебя.

Но, как ни крути, оно уже позади. Его не перепишешь, не переиграешь, не исправишь. И сколько бы я ни оглядывался через плечо, сколько бы ни ждал, что там, за спиной, мелькнет Рыжий, усмехнется Серый, заорет Костя, или Шурка еще без погон, со своими шуточками — этого не будет. Позади осталась только тень. И пора, блядь, смотреть вперед. Потому что назад дороги нет, там только кладбище, бетон и ржавые гаражи. А впереди — либо жизнь, либо пуля.

* * *

Я вошел в их логово, и сразу в нос ударила эта вонь дешевых духов, перегара и дыма от сигарет, который здесь вечно висел, будто воздух пропитали ядом. Внизу музыка била по ушам, лампы мигали, люди прыгали и орали, как стадо на убое, веселье натянутое. Я поднялся по лестнице, и с каждым шагом шум из зала оставался позади, будто я шел в другую реальность, там где пахнет деньгами, порохом и чужой кровью.

У двери я остановился, два раза постучал костяшками.

— Заходи, — донесся хриплый голос Атамана.

Я вошел. Комната встретила меня теплом, дымом. В углу, на диване, две бабы торопливо поправляли лифчики и юбки, еще секунду назад, похоже, зарабатывали свои деньги ртом и руками. Теперь же, заметив меня, улыбались в пол-лица, как кошки, которых застали в миске с молоком. Атаман сидел в кресле, развалившись, словно хозяин этой жизни, сигара в зубах. Рядом Коля — правая рука, вечно с ухмылкой, вечный наблюдатель, который знает чуть больше, чем должен.

Я закрыл за собой дверь, сделал пару шагов вперед и скривил губы.

— Сегодня что, праздник? — спросил я, садясь в кресло напротив.

Атаман улыбнулся широко, зубы блеснули в дыму.

— Большой праздник, Леш. — Он выдохнул дым кольцом, глянул на Колю. — Ну, скажи ему.

Коля наклонился вперед, глаза блеснули. — Представь себе, мы добили сделку по мясокомбинату Долгова. Помнишь, как эти сволочи пытались провернуть схему с закупкой через фиктивные фирмы? Так вот, мы их собственным же трюком и прижали. Теперь восемьдесят процентов у нас. Восемьдесят, Леш!

Атаман засмеялся глухо, басом, в котором слышался металл. — Мы их на цепь посадили и сами ключ в карман положили. Теперь мясо, поставки, контракты — все наше. Это тебе не мелочь по карманам тырить, это машина, которая будет кормить нас годами.

Я хмыкнул, склонив голову. — Красиво провернули, ничего не скажешь. Только вот одно меня гложет. Все эти схемы — они ведь работают ровно до тех пор, пока не найдется еще один умник, готовый провернуть то же самое с вами.

Коля дернул уголком губ, но Атаман только прищурился, откинулся назад.

— Пусть попробуют. — Его голос стал холодным, как лезвие. — Мы не те лохи, которых можно было купить за ящик водки и обещание. Сейчас у нас связи, крыша и яйца, чтобы держать весь этот город за горло. И, если кто-то решит сыграть против нас в ту же игру… ну, ты сам знаешь, как заканчиваются такие партии.

Он замолчал, затянулся сигарой и выдохнул прямо мне в лицо.

Я ответил взглядом, не моргнув. — Игры всегда заканчиваются одинаково, Атаман. Кто-то остается за столом, а кто-то — под ним. Вопрос только в том, кто с каким ножом сидит.

Коля хмыкнул, будто ему понравилась моя мысль. Атаман не улыбнулся — просто чуть склонил голову, как будто отметил про себя.

В комнате снова стало тихо, только бабы в углу тихонько переглядывались, не зная, стоит ли им уходить или ждать приказа.

Атаман выдохнул дым в потолок, глядя на меня так, словно я его очередная пешка на доске, которую он сейчас двигает ради своей корысти, но при этом делает вид, что все ради «семьи».

— Для этого есть вы, Лех, — произнес он густым, прокуренным голосом, потирая пальцами сигару, — те, кто не подпускает к нам этих мерзких тварей. Мы ведь семья, а в семье чужих не ждут.

Я чуть сузил глаза, затянулся своим «Беломором» и, выдыхая, глянул прямо в его сытые зрачки.

— Не переживай насчет чужих, — холодно отрезал я, потому что знал, что чужие всегда рядом, только ты расслабься — и нож окажется у тебя под ребрами.

— Вот и славно, — довольно кивнул он, будто я его пес, который правильно отреагировал на команду. И вдруг, неожиданно, с хитрой усмешкой спросил: — Устал?

Он щелкнул пальцами, и тут же почувствовал, как со спины к моему телу прижались чужие руки. Мягкие пальцы прошлись по груди, чужое дыхание коснулось моей шеи, а потом горячие губы оставили влажный след на коже. Его шлюхи. Эти натренированные куклы, для которых ласка — это работа, улыбка — оружие, а ноги раздвинуть — как два пальца в асфальт. Я видел, как Атаман довольно наблюдает за мной, выдыхая дым, будто ожидал, что я расслаблюсь, откинусь и приму этот «подарок», трахну одну из них прямо тут, в его кабинете, как будто это докажет мою лояльность и принадлежность к их гребаной стае.

Только вот стоило бы ему опустить взгляд на мои джинсы — сразу понял бы, что у меня даже не дрогнуло. Ни одна клетка не откликнулась. Ни их руки, ни липкие вздохи, ни поцелуи в шею не возбуждали. Внутри — пусто. Скука, раздражение, желание оттолкнуть их, как дохлых кошек. Может, месяц назад я и вписался бы в эту игру, утопил бы злость и одиночество в их телах, трахал бы их, пока мышцы не свело. Но не сейчас. Не после того, как снова услышал ее стоны, настоящие, рваные, срывающиеся, и вспомнил, как ее тело дергалось под моими пальцами.

Вчера я чуть не сорвался к черту. Вчера меня трясло от желания так, что я хотел разнести все к чертям, только чтобы снова зажать ее в своих руках. Больно — от того стояка, что не проходил, от этой навязчивой мысли: зажать ее шею, задушить, а потом трахать всю ночь прямо на этом ебаном столе, чтобы стереть в ней каждую чужую память, каждую обиду, каждый ее чертов крик.

— Виски? — вырвал меня из этой лавины голос Атамана.

Я рывком убрал с себя чужие липкие руки, будто это были крысиные лапы, и встал. Криво усмехнулся, но в этой улыбке было больше злости, чем благодарности.

— Не сегодня, — выдавил я, голосом, от которого стекло бы треснуло, и направился к выходу.

За спиной остался смех Атамана и тихий шорох его шлюх, но я не обернулся.

Я даже забыл, зачем пришел сюда, и уже выходил, чувствуя, как под ногами дрожит пол от басов и смеха этих сытых ублюдков. Стоит мне хоть на секунду отвлечься, позволить себе думать о чем-то постороннем, как все равно что-то обязательно напомнит о ней. Чужие руки, чужие губы, дешевые бабские вздохи, пустые разговоры — и сразу в башке она. Хотя не должно быть. Я последнее, о чем она думает, если думает вообще. И все же, блядь, интересно, о чем она думала вчера, когда я хлопнул дверью, когда оставил ее там, с ее слезами.

Я вылетел из кухни тогда, сгорая от ярости, хотел рвать, бить стены, крушить, но звук ее всхлипов… эти сдавленные всхлипы, ее дыхание, этот хрип, эти сука слезы — они рвали меня изнутри так, что убить хотелось. Но кого? Себя? Всех вокруг? Мир, который нас обоих изуродовал? Потому что точно не ее. Никогда не ее.

Когда я вернулся, она сидела на полу, опустив голову, смотрела в плитку, будто та могла ответить на вопросы, которые ее душили. Плечи тряслись, дыхание рваное, глаза пустые, мертвые. Я звал ее несколько раз, но она не слышала, ушла куда-то в себя, будто я и не существовал. Я присел рядом, и тревога била по мне, как ток, по каждой жиле, по каждой клетке. Она резко вскинула голову, глаза мокрые, в них страх, будто я пришел добить. А я сидел и не находил себе места от того, что это все — из-за меня. Ее слезы, ее боль, ее дыхание. Я — причина.

И я до сих пор не могу понять, как, сука, можно одновременно так ненавидеть и так хотеть одного человека? Это вообще возможно? Или мы просто больные, сломанные, проклятые люди? Потому что когда я сорвал с нее то полотенце, я ни хуя не думал о том, что ненавижу ее. Ни одной секунды. Я думал только о том, как ее кожа горела под моими пальцами, о том, как было приятно в ней тогда, как хотелось облизать каждый изгиб, вонзиться губами в эти упругие соски, пока она не начнет захлебываться в стоне и умолять о большем. Я сунул в нее пальцы и, глядя на то, как она дергалась, как выгибалась, как цеплялась за меня — я был в шаге от того, чтобы кончить сам, даже не достав своего члена. Просто от вида ее. От ее тела.

Блядство. Это ненормально. Это выше злости, выше ненависти, выше любого здравого смысла. Это то, что она со мной делает. То, что ломает меня каждый раз, как только я оказываюсь рядом. Она должна уйти из моей головы, из крови, из гребаной души. Должна. Но не уходит. Не уходит, сука, и это страшнее всего.

Загрузка...