Алиса
С тех пор Светлана Петровна начала постепенно входить в нашу жизнь. Она сняла квартиру неподалеку и с трогательным, почти болезненным упорством заслуживала право видеть внучку. Я, честно говоря, долго избегала прямых встреч с ней, ограничиваясь кивком при встрече. Но их общение с Аленкой я не запрещала.
Сначала их свидания проходили под бдительным присмотром мамы — пятнадцать минут в парке, не больше.
Как-то раз мама, вернувшись, тихо сказала:
— Знаешь, она сегодня принесла домашнее печенье. Сказала, что пекла всю ночь. Боится, что Аленке не понравится.
Я помню, как стояла у окна и наблюдала, как она, обычно такая собранная и властная, неуклюже опускается на скамейку рядом с внучкой и пытается помочь Аленке завязать развязавшийся шнурок на ботиночке. Ее пальцы — всегда такие уверенные, державшие дорогую ручку или телефон с важными звонками, — теперь заметно дрожали. Она сосредоточенно водила кончиками шнурков, пытаясь завязать бантик, и в ее глазах читалась такая трогательная, почти детская беспомощность, что у меня в горле встал ком.
Она не заваливала Аленку дорогими игрушками. Вместо этого она приносила книжки — старые, потрепанные сборники сказок, которые, как я потом узнала, читала в детстве Егору.
Я внимательно следила, чтобы дочь от этих встреч получала только радость. Первое время мое сердце было настороже, каждый нерв был напряжен. Но постепенно, видя, как Светлана Петровна замирает, когда Аленка дарит ей на прощание свой детский рисунок, как бережно хранит каждую ее поделку, я начала по капле отпускать свою настороженность.
И вот однажды, глядя, как они вместе кормят уток у пруда, я вдруг все поняла. По-настоящему поняла. Ее жестокость, ее страшные поступки... Это не было чистым злом. Это был крик. Крик глубоко одинокого человека.
У нее не было никого. Ни мужа, который бы поддерживал, ни подруги, которой можно было бы излить душу. Весь ее мир сузился до одного человека — сына. И она панически боялась его потерять, остаться в полной, оглушающей тишине. Она видела меня как угрозу, как ту, что уведет Егора в другую жизнь, оставив ее наедине с пустотой. И она решила «спасти» его, сделать «счастливым» так, как она это понимала, — оградив от меня. Она просто не умела любить по-другому. Ее любовь была похожа на едкий дым — она не согревала, а слепила и душила.
Ко мне подошел Егор, стоявший рядом.
— Она стала... другой, — тихо сказал он, глядя на мать, которая с замиранием сердца ловила каждое слово Аленки.
— Она не стала другой, Егор, — так же тихо ответила я. — Она просто наконец-то научилась показывать ту любовь, что была в ней всегда. Просто раньше она выражала ее так уродливо, что ее принимали за ненависть.
В ее одиноком мире теперь появился лучик — смех внучки. И, наблюдая за ними, я поняла, что простила ее. Окончательно и бесповоротно. Не потому, что она заслужила, а потому, что увидела за монстром — несчастную, заблудшую женщину, которая наконец-то нашла способ любить, не причиняя боли.