Самый лучший закат, думала Неллет, сидя на любимом своем месте, маленькой террасе, устроенной ниже открытых ступеней так, что кажется, плоскость, открытая ветрам и свету, парила в пустоте, самый лучший — тот, который можно считать прощальным, даже если нет твердого знания о сроке ухода, а есть лишь предчувствие и готовность. Саинчи пел за ее спиной, подталкивая голосом в шею и плечи, и Неллет казалась себе легким семечком, опушенным тончайшими серебристыми струнками, послушными голосу, как дуновению ветра. Вот сейчас, после краткого вдоха, старческий голос, что становился все сильнее и полнозвучнее, прозвучит громче и она оторвется, послушная, качнется, возносясь и кружась, раскидывая руки, поднимая к пылающему небу лицо. Как летала, спасая Башню от последствий своих же зимних кошмаров. Летала во снах, спасая — от снов.
Сейчас нет сна. Рядом, чуть выше, на ступенях сидит ее новый весенний муж, чье время весны, лета и осени почти истекло, а за ним — странный гость, который тоже явился не из снов, а — реален, и это будто шепчет ей о том, что меняется все, и реальность Башни меняется тоже. Две чаши весов, на одной — мир сновидений, их карты, изменяемые радостями, страхами, опасениями, надеждой. На другой — то, что происходит само по себе, приключается в реальности, требуя от участников таких же реальных ответов. Однажды она уже совершила ошибку, ответив на реальные события уходом в глубокий сон бездействия. Даэд ушел, исчез. А потерянная Неллет, потерявшая возлюбленного, застыла в глубокой беспомощности, увязнув во сне пустоты, как вязнет в тягучем меду нерасторопная пчела. Никто не может сказать «время ошибок прошло» и не совершать их больше. Но тот, кто складывает в память опыт прошлого, любой опыт — сновидческий и реальный, может попытаться совершить что-то, внося его в изменения мира. Пусть даже снова рискуя ошибиться.
Песня звучала, переливая глубокий мужской голос, смешивая его с нежными и такими же глубокими красками вечерней зари. Неллет ощущала Андрея за своим правым плечом, хотела повернуться, чтоб увидеть, кивнуть. Но вдруг один поворот сорвет ее с места, унесет, закружит. Это все старый саинчи. Не зря его называли саа сай, первый саинчи Башни. Ни грана таланта не растерял древний старик, скитаясь по неназванным местам, тайным пустошам внутри, а может быть, вне Башни столько лет. Наоборот. Казалось, весь он ушел в голос, в певучие сплетения слов, каждое из которых в момент произнесения становилось сверкающей истиной. И уходило в память, сменяемое следующей драгоценностью фразы.
Это даже нечем вознаградить, поняла принцесса во время очередной краткой паузы в песне, этому невозможно найти настоящей награды, а меньшая станет оскорблением силы таланта.
Песня стихала, умолкая одновременно с гаснущим вечерним светом. Неллет прикрыла глаза, обмякая в плетеном кресле, покрытом мягким покрывалом. Что же он сказал ей песней, спетой на языке ее детства, который уже никому неизвестен тут, кроме разве что Даэда? Что спрятано за обычными, вроде бы, словами о любви, страсти, тоске и восторге? Почему сейчас она думает не о своих весенних, хотя готова сняться с места и улететь с Даэдом, покидая Башню. А о той женщине, которая вышла из двери простого деревянного дома, почти раздетая, одергивая короткую рубашку на красивых бедрах. О ее лице с сильным подбородком, широких глазах, странного двойного цвета — серых с голубым. Коротких волосах, стриженых, как у женщин небесных охотников. Неллет казалось, она все поняла о ней, все высмотрела в лице и в его выражении, в манере двигаться и осанке. Вполне обычная женщина, сосредоточенная на себе, не злая, но и не очень добрая, не устремленная вверх, а скорее, уверенно осваивающая плоскость, и у нее это получается. Будто сильные красивые ноги даны ей для длинного бега без усталости. И цели, к которым она бежит, они вполне различимы на плоскости, осязаемы и материальны. А еще — близки.
Но плоскость осталась, а земная жена весеннего исчезла из поля зрения снов Неллет. Выпала из просчитанной реальности, и значит, совершила что-то вне ее. А что, Неллет не знает, она не всеведуща. И не всемогуща. И не желает оставаться символом и светилом. Пусть — всего несколько лет. Но самых обычных. Не провожая в смерть близких, которые рождаются рядом с ней, живут свои жизни и умирают, когда приходит срок. Пусть даже одного придется проводить, но это будет по-человечески, просто он старше, намного.
Удивительно, почти детски поразилась Неллет, Даэд вдруг станет старше меня, хотя я старше его на несколько веков. Жаль, что это приведет к смерти, но осознать эту неотвратимость и затосковать по-человечески еще не могла, понимая все только на уровне мысли, не сердца.
… Но где же она? Пока ее нет, и судьба ее неизвестна, недостойно принцессы распоряжаться судьбой мужчины, который был ее мужем.
Мысли плыли все медленнее. За спиной тихо пела флейта, к ней присоединилась еще одна, потом рассыпал медленную дробь шепотный барабанчик, притих, зазвучал мерным постукиванием, отмечая музыкальные фразы. Неллет не заметила, как к двум флейтам и мерному стуку прирос еле слышный мужской голос, заговорил, мешая знакомые слова с чужими.
И вдруг, перед тем, как провалиться в нашептанный вязкий сон, она увидела. Выпрямилась, цепляясь за подлокотники, раскрыла глаза, не видя золотых точек звезд и смутных облачных теней, не видя среди них серебряных просверков пролетающего небесного дозора.
Неллет увидела ее! Будто бы по желанию вызвав правильный сон, увидела бледное запрокинутое лицо с сильным подбородком, лоб с прилипшими прядями волос, широкие скулы. Ирина лежала навзничь, плотно сжав губы и закрыв глаза. Ноздри раздувались, ловя для дыхания воздух, а к ушам от уголков глаз бежали вялые прерывистые струйки бледного полупрозрачного молока. При каждом вдохе поднималась грудь, показывая в бессильной жидкости темные соски в бледных каплях.
Молоко, засыпая, догадалась Неллет, молоко сна. Или — другое?
Глаза Ирины открылись, в их сонной бессмысленности вдруг отразился ужас, а Неллет, в свою очередь неумолимо засыпая, увидела в зеркале радужки — не себя, склоненную над рассматриванием сна. А — крупную широкоплечую женщину, чье некрасивое лицо надвигалось на Ирину подобно плоской луне, украшенной довольной ухмылкой.
И — волосы лежащей. Уже не короткие, плелись, раскидывая по молоку, росли, будто высасывая из него силу.
— Проснулась, моя девонька, — пророкотал женский голос, ворочаясь в ушах засыпающей Неллет, беспомощно сидящей в кресле, — моя Неллет, сладость моя. Матерь Вагна завсегда теперя с тобой. Теперя все поклонятся сладкой принцессе. А млеко пора и сменить, вишь, иссякло совсем, стало водицей…
Андрей за спиной Неллет дремал, опустив голову над согнутыми коленями, временами взглядывал на неподвижные плечи, укутанные шалью, на водопад светлых волос, и снова закрывал глаза, убаюканный шепотной песней. Не замечая, как внутри неподвижного тела рвется и содрогается крик, запечатанный тяжким наведенным сном.
На верхней ступеньке расположился саа сай Абрего, держа на коленях легкую ашель, трогал струны кончиками пальцев, заставляя инструмент шептать непонятные слова. Потряхивая расчесанной бородой, пристально наблюдал из-под полуприкрытых век, как засыпает принцесса, и безмятежно дремлет ее бестолковый чужак. Замечая просверки серебра в почти ночном небе, проводил ногтем по струне, извлекая созвучия, держащие охотников на расстоянии, не потому что они не умели пробиться ближе, а потому что видели — все тут спокойно, двое поглощены музыкой, великий Абрего услаждает их благодарный слух.
«Отражение»… Неллет падала в бездну, успев проговорить сознанию всего несколько слов, лихорадочно связывая их с образами собственной памяти. Она — мое отражение, но изготовленное. Вот о чем говорили зеркала, отразившие нас друг в друге. В том сне. Что снил-ся…
Но она не была бы великой принцессой, если бы сдалась так быстро. Несколько мгновений полета в бездну, это так много, когда умеешь думать быстро и принимать стремительные решения. Она успела. За время, во много раз меньшее, чем понадобилось бы, чтоб произнести подуманное вслух.
Меня отражают в ней. Саинчи возник, чтоб погрузить меня в наведенный сон. Забрать.
И решение она приняла так же мгновенно, успев до полного засыпания.
Я согласна. Отражения должны поменяться местами, отпуская ту, что пришла разыскать своего мужчину.
В маленькой комнате Хан поднял голову, прислушиваясь. Там происходило что-то. Дальние резкие голоса, чьи-то быстрые шаги, недовольный командный окрик. Он подошел ко входу, напряженно решая, стоит ли выходить, смотреть, подвергая себя риску быть замеченным. Дождь кончился совсем недавно и люди расползались по обычным дневным делам, еще сонными мухами, еще полные медленной благости. Только воины Веста двигаются быстро, переговариваются короткими непонятными фразами. Вряд ли кто сейчас выйдет утолить любопытство, его еще нет.
Выглядывая в коридор, Хан вздрогнул, качнувшись обратно. Из-за поворота стены почти прыгнул к нему младший брат, хватая за руку. Оглядываясь, зашептал, толкая Хана внутрь, где сейчас было пусто.
— На лодке. Маленькая такая, шустрая. Привезли чегой-то, кутанное в белых пеленах. Унесли в большой зал, где давно пусто. А что там, Ханка, а? Я побегу смотреть. Ты сиди, а то заметят тебя, ты же вона высокий какой, ровно дерево лесное.
Корайя захихикал, прикрывая рот розовой ладошкой. Такой же яркой, как и его глаза, и пылающие румянцем щеки. Как босые мокрые ноги, к которым, кажется, не приставала местная жирная грязь.
— Чуни, — прошипел Хан, напоминая.
Мальчик сунулся под лавку, напялил растоптанные кожаные чувяки с болтающимися шнурками. Скривил рожицу, потом снова улыбнулся. И убежал, шлепая мягкими подошвами.
Хан сел к столу, на котором толпились деревянные миски, грубо вырезанные, взял одну, приложил к бортику короткий нож, стесывая заусеницы. За его спиной зашаркали слабые шаги. Дед закашлял, становясь и разглядывая через плечо работу внука.
— Ну, — протянул с легкой досадой, — годится, тута еще пригладь, и в корзину положь, к прочим. Я унесу, сторгую девкам еды.
Закряхтел, снова растирая ноющую поясницу.
— Да, — сказал Хан, обтесывая сырое дерево. Замолчал, в надежде, что дед поделится новостями. Не дождавшись, спросил, осторожно подбирая слова.
— Деде? Ты много пожил. Ты помнишь великую Неллет?
— Как же ее, надежду нашу, не помнить? — удивился дед, усаживаясь на лавку, — сладкая наша Неллет, она спит и видит сны, про нас, нагих и болезных. Четырежды видел я нежную ручку, махала нам из своего мягкого ложа. И волосы… Эх… Да сам-то, совсем не помнишь, чтоль?
— Мне было четыре года, — мрачно напомнил Хан, ставя миску на стол, — когда ее забрали. А видеть великую Неллет мамка водила меня еще раньше. Что я мог…
— Не бай так! Забрали… Великая Неллет ушла сама, и так же сама и вернется. Дождаться бы. Стар я и немощен.
Хан вспомнил темноту зала, полную багровых бликов и мерного рокота тамбов в руках дядьев. Вспомнил, как мамка тихонько проталкивала его поближе, и за чужими черными боками увидел он столб голубого света, в котором парили светлые легкие полотна. А еще — светлые косы, висящие над постелью, и одна — соскользнув, касалась концом темного пола. И вдруг память толкнула к нему, как засаленную карту по столешнице толкает игрок, вытащив из своих, веером зажатых в руке: согнутый силуэт, большая голова с седыми прядями, убранными в толстые жгуты. Сильные руки, вертящие шестерни и колеса. И — повернувшись к свету, — широкое лицо с ухмылкой.
Хан задохнулся. Сжал кулаки на шершавом дереве. Лицо той, кого называли лесные дети матерью солнечного дождя. Это она лежала там, в живой колыбели, меняя черты, будто слепленные из светлой глины? Смеялась над ним. И сказала ответом на вопрос — молод.
— Ну, четыре, — попал в такт его мыслям дед, осторожно укладываясь на лавку и суя ноги под ворох тряпья, — а поглянь на Корайку, ему два минуло, а какой шустрый пацан. Да, совсем были другие времена. Дети росли, как надо, как положено оно. Уважали старших. Не кривили рожу. Знамо, не помнишь, ты ж из посчитанных. Не как эти, что взросли, как трава на болотах, глазом моргнул, уже носятся, лезут под ноги. Умники. Ты другой был. Тощой, болезный. Боялся всего. Послушный зато. Мамка знаешь, куда ушла?
Дед захихикал, ворочаясь.
— К дальним Нерам, у которых дочка припадочна. Младшая. Хочет тебя сговорить, на брак, на семью. Ясно, что деток не даст вам мудрая благость, но хоть пальцем казать не будут, что в доме нашем холостой дядье, негодящий для бабы. И им хорошо, девку сбудут. А нам тоже хорошо, ибо Неры дают за Анеркой пустой домишко, что выходит к задним болотам. Там и поселитесь.
— Деде, — перебил мечты старика Хан, — я помню няньку великой Неллет. Немного совсем. Лицо…
— А, — странным тоном сказал дед, будто колеблясь, подхватывать разговор или прекратить. Но лежать было так славно, пока никого, кроме Хана, а внук всегда хорошо слушал, прочие уже просто ждали, когда старик помрет, и кормить лишний рот не придется.
— Ханчик, — голос деда стал льстиво-ласковым, — нога чтой-то совсем разболелася, кости так и ноют, скавчат.
Хан поднялся, отряхивая руки, подошел, садясь в ногах, взял в ладони подставленную ногу с заскорузлыми гнутыми пальцами. Стал разминать, взглядывая на сморщенное в блаженстве дедово лицо.
— Ахха… Тута еще, где пятка. Нянька, говоришь. Сильна была матерь принцессы Игна, боялись ее даже воины великого Веста. А ну нашепчет принцессе, кто косо глянул, и та отправит негодяя в далекие сны. Вот только уйти с нежной Неллет не ушла. Хотя многие тогда ушли, а Игна чтой-то осталася. Говорила всем, что повелела ей Неллет дальше следить за народом, чтоб правильно ждали. А после…
Дед сел, упираясь руками в лавку, вытянул тощую шею, приближая к склоненному Хану морщинистое лицо.
— После, чрез годы, когда подросла единая дочь ее, входя в женскую силу… Пропала мать Игна. Поперву полагали, ушла вслед за принцессою, радовались, вдруг явится снова нам нежная Неллет, да будут сны ее…
— Да буду сны ее, — послушно подхватил Хан, разминая скрюченные пальцы.
Голос деда понизился до страшного шепота.
— Но нашли Игну на краю дальнего болота. Уже твари глодали ей косточки, но лица кусок был, и волосы были. Так что дядье, что сбирал травки, поклялся, она это там. И еще сказал, что шея ее схвачена была куском вервия. Понимаешь, унука? Кто-то увел нашу Игну в болота, и жизни лишил. Бросил там гнить. А кто поднимет руку на матерь великой принцессы?
— Кто? — сипло спросил Хан.
Дед пожал плечами. Но желание говорить было слишком сильным.
— Был бы я рассудитель, я б и молчал, ибо им рот открывать только для говорения точных истин. Но я просто деде. И тут у меня, — он постукал себя по лбу, — ползают всякие мысли, а тут вот, — пальцы коснулись ушей, — то, чем слышу я тихие словеса других. Баяли люди, что Вагна, войдя в силу, уходила мать свою, чтоб принять нежную Неллет в свои сильные руки. Потому что рук материнских над Неллет должно быть две. А не четыре! Но это все тайные шепоты, разве ж поймешь только по клятвам дядья о куске вервия! Потому не рассказывай никому, Ханка, что болтал тебе старый деде. Да тебе и сказать некому, потому я с тобой и беседу веду.
— Легче? — Хан вернул ногу на лавку, прикрыл тряпьем, — пойду я, деде. Отнесу миски сам, ты лежи. Пока мамки ходят.
— Лежу, — довольно согласился дед, — ты как пойдешь, на свет-то не лезь, воины великого Веста открыли большой зал. Пусть Корайка попрыгает там, все перескажет, что усмотрел. Страшусь я надеяться. Потому ничего тебе не скажу. Пока что.
Хан под бормотание дремлющего старика собирал миски в корзину, обдумывая слова. Матерь Вагна убила матерь Игну. А ту забрали в лес, теперь она жива, но в древе живет, и может быть, не умеет и выбраться. Потому слушала внимательно и потому послала Хана обратно. Не за тем, чтоб он уговорил людей увидеть мир целиком. А чтобы вызнать побольше о предстоящем явлении Неллет, о котором шепчутся люди, оглядываясь с надеждой. И получается, о дочери своей — Вагне.
В извилистом коридоре Хан остановился, кусая нижнюю губу. Она живет там, в сильном чужом древе, питаясь его соками. Не умеет уйти, наверное, так. Но мысли? Что думает женщина, у которой все отобрали, даже жизнь? Ее собственная дочь. Вдруг думает плохое? И пользует для плохого — детей, пусть шустрых и не по годам умных, но все же ум у них детский. И среди малолеток один только взрослый теперь — сам Хан. Ему почти двадцать. Он должен обдумать, как поступать. И верить ли словам матери солнца.
Солнце…
Хан вспомнил нестерпимый блеск, потом — яркую зелень с просверками алого, и режущую глаза синеву. Сперва было так больно глазами, потом хорошо, а боль переместилась в сердце. Потом было больно снова, уже здесь, когда вернулся и не мог дышать душным запахом близких болот, видеть тусклые серые краски поселка под тучами. А потом боль утихла, привычка к убогой жизни возвращалась исподволь, нашептывая, что и тут жить вполне можно, и — безопасно. Все ведь живут…
Но в какой-то момент, будто почувствовав мысли старшего брата, а может быть, и правда, услышав их, Корайка загнал Хана в угол пустой комнатки с узким окошком, вытащил из мятого поясного кошелька желтое стеклышко, теперь они все принадлежали ему. Потребовал сурово:
— Смотри! Желтое чтоб! Видишь?
Отобрал и сразу же сунул другое:
— Синее! Видишь? Небичко помнишь? Помнишь, какое оно? Не жмурись! Смотри!
— Помню, — с облегчением и стыдом огрызнулся Хан, меняя у глаза празднично-разноцветные стекла, — хватит приказывать. Помню я!
И тогда боль вернулась, становясь постоянной. А когда утихала, являлся Корайка с волшебными стеклами.
Так что — солнце… Пусть возрожденная древесами Игна совсем не мать солнцу. И не матерь солнечных дождей. И пусть думает она, что угодно, может быть, лелея мысли отомстить злобной дочери. А Хан будет думать о солнце, которое больше их всех. И о настоящей небесной синеве. Они скажут ему, что делать. А младший брат не позволит забыть.
Еды за миски дали немного, горку клубней, да горшок крупы, что веяли бабы из невредных пустырных трав. Хан шел, стараясь побыстрее миновать широкие проходы, занятые сейчас воинами, прижимал к груди горшок, а клубни мотылялись в холщовой суме, что била его по бедру. Из-за угла, как всегда неожиданно, выскочил Корайя, потянул сумку за мятый угол, морща лицо в хитрой улыбке.
— Чего скажу, Ханчик! Только ты тихо слушай, чтоб никто-никто.
— А ты тихо шепчи, — огрызнулся Хан, пихая брата в темный каменный закут, — чего тебе?
— Вота! — младший совал ему мутную склянку с пузатыми боками, заткнутую черной пробкой, — матерь велела, чтоб крался туда, в комнаты за большим залом. Нашел там большую лохань, и побудил. Попить давал чтоб.
— Кому? — у Хана заледенели пальцы на ногах. Сразу вспомнились перешептывания, полные горячей надежды. О том, что велено вычистить зал, убрать ветхие вервия и пелены. А еще о том, что десяток дядьев отправлены были за болото, в млечную рощу, вернулись, но ныне заперты в покое благостыни, где в колодах и чанах копилась сладкая мокреть, которую можно пользовать и между дождей. Это было сладко и заманчиво, купаться в благости без конца, не глядя на то, что после ум становился легким и куцым, и возвращались оттуда счастливцы, вроде как снова ставшие малыми детьми. Но в полном и безмятежном счастии. Вызнать у дядьев ничего и нельзя, зато вволю толковать кто запретит, а кто боится слов, все же — думает.
Думал про это и Хан, страшась убедиться, что да, все меняется, все идет к возвращению Неллет, и что же делать ему? Лучше бы тайно смотреть на все со стороны. Но Айка бает — матерь велела. Пойти туда. А ну как воины его обнаружат? Несмотря на все рассказы о сладости, полной благостыни, этого как раз Хан и страшился больше всего. После того, как год втайне от всех перестал принимать положенные народу дожди.
А может случиться и более страшное. Воины Веста сильны и суровы. И будет валяться он так же, как матерь Игна, с шеей, передавленной жесткой веревкой.
— Еду я сам унесу, — пока старший размышлял о рисках, младший уже повесил на шею суму, отобрал горшок и только затопотали быстрые ноги в мягких чувяках. Уже невидимый, Корайка закричал кому-то, свистнул, смеясь, ему ответили детские голоса, множась эхом.
Хан прерывисто вздохнул, опуская руку с крепко зажатой склянкой. Другой рукой полез в вырез рубахи, нырнул пальцами глубже, боязливо ощупывая острые кончики кровь-травы. Та, как всегда, почуяв внимание хозяина, зашевелилась, тыкаясь в ладонь тугими травинками.
— Ничего, — шепотом сказал Хан, — ты сиди там. Тихо сиди. Пойдем, да?
И, одолев еще несколько коридоров, нырнул в тайный проулочек, который показал ему младший брат, недавно, проведя в черную темноту тупика и научив, как отвалить камень, за коим шла узкая кишка забытого коридора, выводящая в зал и в покои за ним.
Ирине снились сны. Шли мерно, один за другим, сменяли друг друга без перерыва, не давая осмыслить и вдуматься. Словно везли ее на себе, качая, как огромный верблюд качает плоское большое седло. На таком седле она сидела, летом на пляже, верблюд был равнодушным к толпе и крикам, шевелил отвислой губой, а ресницы — любая звезда позавидует. Мягко ставил на песок широкие лапы. Один шаг — один сон. Шаг — и она толкает огромные мягкие шары, белые, ощущая под пальцами чье-то дыхание и стуки сердец. Шаг — и десятая чашка молока оказывается у губ, глотки сливаются в гулкий водопад, это она — водопад, извергается, прыгая со скалы, тут пьет — там валится. Шаг — и десятая рука теряет пальцы, немудрено, печально думает Ирина, последняя моя осень, все девять рук уже облетели. Шаг — и высокая корзина полна грибами размером с тарелку, а вокруг их тысячи, лезут под ноги, толкают протянутую руку, а собрать нужно все. Шаг — шея схвачена мягкой повязкой, скрип-щелчки-повороты-скрежет, крики и славословия. Это я им киваю, думает Ирина, послушно поводя головой вслед за скрипом-щелчками-поворотами-скрежетом, я голублю народ свой, нагой и убогий, одевая его милостью своего внимания… Но еще шаг — и она стоит голая, у постели, на которой лежит ее муж, сплетаясь с чем-то… чем-то многоруким и гибконогим, с крошечной головой, наводящей смиренный ужас безглазым лицом. Потому что тут надо так, понимает Ирина, переминаясь по сыпучему босыми ногами, надо быть в ужасе, и никуда не деваться, такие правила.
Но видеть Андрея с этим сно-монстром было так невмоготу, что пришлось напрячься, изо всех сил пытаясь прогнать сон, шагнуть из него в другой. Шаг — и она затихла, изнемогая от усилия, глядя на склоненное к ней испуганное мужское лицо в редкой бородке. Сон закивал, поднимая откуда-то тощую руку с зажатой в ней мутной бутылочкой. Поднес к губам.
— Попей. Матерь Игна велела.
Тускло радуясь, что сон с Андреем остался позади, Ирина послушно раскрыла рот, глотнула, не успевая выплюнуть обжигающую отвратительным вкусом густую жидкость. Закашлялась, приподнимаясь. И упала в теплую жижу, утопая в ней ушами и скулами.
— Великая наша Неллет, — шептал сон, осторожно приподнимая мокрую голову, чтоб жижа не затекала в нос, — да будут сны твои нежны и ласковы к нам. Ты вернулась. Ты с нами.
Она хотела возразить, одновременно колеблясь, нужно ли возражать, отвергая правила сновидения. В котором она, оказывается, — та самая Неллет. Сон-мужчина был так ласков и так преклонялся, что дальним краем затуманенного сознания Ирина слегка разозлилась этому приниженному поклонению и решила — надо побыть ей, узнать, каково это… Та, которая забрала ее мужа. Великая, правящая народом. Мысли бродили смутно, поблескивали верхушками слов и понятий. Правящ… забра… му-жа…
Но эти верхушки над сонной трясиной направили действия, вернее, отринули их.
Уже ощущая себя великой Неллет, Ирина нахмурилась, отворачиваясь от второго глотка. И от души хлебнув теплой жижи, снова закашлялась, фыркая носом.
На лице сна мгновенно нарисовалось беспокойство, а еще страх. Он оглянулся, передергивая плечами. Снова зашептал умоляюще:
— Три всего, великая нежная. Два осталось. Не ругай бедного Хана, Хан любит тебя, как все любят. Но вдруг страж проснется быстро? Или явится первоматерь Вагна. А мне велено. Чтоб яснился твой ум. И память. Попей.
Теперь она послушалась, потому что первый глоток уже совершал что-то внутри, яснил, как сказал сон. И что ж он не кончается? Длинный какой шаг. Сколько еще лежать, раскинув бессильные руки и ноги в мерзкой бледной жиже? Пора сделать усилие, решила Ирина, припоминая, как сумела вышагнуть из предыдущего сна, глотнуть в третий раз. И суметь. Вырваться из этого сна.
Парень с жидкой бородкой отпрянул, суя за пазуху бутылочку. Вскочил, кидаясь куда-то из поля зрения. И его не стало слышно, только прерывистое протяжное дыхание от дверей, куда ее внесли, и положили. Положили?… Она потеряла сознание. Потом временами приходила в себя, качалась на руках, лежала в чем-то, слышала бубнящие разговоры. Насмешливое лицо этого, с белыми, как иней, короткими волосами. Из сна в сон: великий воитель Вест, чей взгляд находит тебя, если не сумеешь прогнать мысли о нем. И теперь она лежит. Тут.
Устала, пусто подумала Ирина, пора и проснуться, сколько можно шагать из сна в сон, будто они те самые зеркала, висящие подряд. Гнутые, кривые, высокие и круглые, вогнутые и пузатые…
Страж у входа простонал, всхрапнул и проснулся, вскакивая одновременно с тем, как распахнулись деревянные тяжелые створки. Быстрые шаги приблизились, поднося к взгляду Ирины то самое лицо. Полное тайного веселья и предвкушения, с веселыми пристальными глазами, такими светлыми, что казалось, это глаза слепца. Из-за плеча великого Веста щербатой луной показалось некрасивое плоское лицо, расплылось в поддельно ласковой ухмылке.
— Как тут наша красавица? Что скажешь, матерь Вагна?
— Золотая наша нежная Неллет, — пропел низкий голос, зашевелив губы на плоском грубом лице, — уж скоро, великий господин, умнейший наш господин, милостивый к низкой няньке господин…
— Хватит, Вагна. Довольно ли млека? Скажи, я пошлю дядьев.
Женщина склонилась над Ириной, и та в ужасе увидела свою бесчувственную руку, поднятую над жидкостью. С пальцев срывались бледные, как сыворотка, капли. Да полно, разве это ее рука? Тонкая, хилая, с длинными прозрачными пальцами.
— Так вот помашет нежная наша красавица любящим человекам. И головку повернет над плечиком. Не тревожься, мой щедрый господин, млеко поработало верно. И голосок милой Неллет забрало тоже. Чтоб только ручкой благословляла и личиком светлым.
Ирина открыла рот, чтоб сердито высказаться по поводу голоска и личика. Но губы лишь чуть разомкнулись, выпуская полную тишину.
— Во-от, — кивнула Вагна, наблюдая за усилиями и широко открытыми глазами, — все, как надо тебе, мой господин.
Но склоняясь над Ириной, нахмурилась, цепко оглядывая напряженное лицо и ужас, что плескался в раскрытых глазах.
— Хорошо, — сказал Вест, выпрямляясь и с одобрением разглядывая бессильное тело, что покоилось под прозрачным слоем высосанного работой млека, — очень хорошо, первоматерь. Обиходишь, приди в харчевню, скажи, Вест велел выдать две сумы из новой добычи. Вкусно поешь, и платьев там красивых есть. Через три дня покажем принцессу людям.
Шаги стихли, издалека послышался сильный уверенный голос.
Вагна взялась руками за бортик лохани, всматриваясь в напряженное лицо.
— Сильна ты, девка, — покачала большой головой, — да я-то сильнее в десятикрат. Смотри, не впадешь в правильный сон, кушать не дам до самого велика дня. И травичкой напою правильной. Глазоньки придется крючочками прираскрыть, да кроме Вагны кто узнает, что при смерти лежишь. Ежели верно травичка сварена, пролежишь долго.
Она выпрямилась, оглаживая толстые бока, утянутые в новое холщовое платье. Подумала, кусая бледную губу. Взяла было со стола пузырек, встряхивая в нем темную жидкость. Ирина, холодея от мысли, которая упала на нее внезапно, заново осветив все вокруг (не сон, не снится), обессмыслила лицо, прикрывая глаза. Рот открылся, показывая полоску зубов, щеки и лоб разгладились. Руки вяло висели в толще млека, распустив длинные пальцы.
Вагна поставила пузырек на место. Успокоила себя, прогоняя дурные мысли. Показалось. Конечно же, показалось, кто устоит против млека. И волосы вон, растут, свиваясь правильными кудрями. И кости тончают на глазах.
Задвигая пузырек подальше за плошки и бутылки, Вагна глянула в угол, и пошла к выходу, кивнув стоящему стражу.
Тот, дождавшись, когда женщина выйдет, повалился на табурет, простонал, как человек, который спал беспробудно, но вот разбудили, и вдруг сразу захрапел, выкашливая тяжелое дыхание, будто его заставили снова уснуть, против воли.
А в крошечной комнатке, куда шел узкий лаз в том углу, что проверила взглядом Вагна, застыл Хан, не в силах двинуться, не в силах оторвать глаз от стола, на котором лежала еще одна женщина. Ее он помнил, хотя видел тоже, когда был совсем мал. Темная подруга великого воителя Веста. Смуглая Марит, пропавшая во время исхода. Саинчи пели о том, как приняла она смерть, сражаясь за своего господина, и как взял в сильные руки господин Вест ее тело, схоронив с почестями на самой верхушке Горы Черепов, что высилась посреди злого болота. И с тех пор смелая Марит летает ночами под низкими тучами, подбадривая воинов на свершение подвигов, своим примером показывая — сколь сладостно отдать жизнь за любимого господина.
Тело, лежащее на грубом столе, не летало. Руки и ноги, оплетенные черной травой, вздрагивали, когда из стеблей, висящих над широкогорлыми бутылями, капала темная кровь, набухая тяжелыми каплями. Острия травы впивались часто, дырявя кожу, иссеченную мелкими порезами. И казалось, трава проросла сквозь Марит, поедая ее. — Если бы не обрезанные понизу стебли, что отдавали перекачанную через себя кровь.
Хан стоял, вжавшись в стену. Он кинулся сюда, чтоб спрятаться от людей. Но с трудом заставил себя остаться, когда разглядел лежащую Марит. Вернее, ее останки. Нет, она жива, вдруг понял Хан, когда выдохнул с облегчением, услышав победный храп стража, укушенного его кровь-травой. Смотрела на него черными глазами, и губы еле заметно шевелились. А может быть, это прыгало пламя в маленькой плошке у изголовья?
Пробираясь вдоль стены, он двинулся к выходу, боясь, что страж проснется и тогда придется остаться в этом страшном закуте, где черная трава выпивает жизнь из растянутого на грубом столе тела. Но глаза не отрывались от лежащей Марит, и шаги замедлились. Не мог он уйти, не поняв, точно ли женщина мертва.
Хан качнулся, отрывая спину от стены. Подошел, склоняясь над почерневшим лицом с широко открытыми блестящими глазами. Дыхания не было слышно, прыгал в плошке тусклый огонек, меняя острые черты лица, пробегая бликами по раскиданным змейкам черных волос. И вдруг потресканные губы раскрылись, слова потекли с шипением, что заменяло настоящий голос, на который, понял испуганный Хан, у женщины не хватало сил.
— Придет, — шептала она с надеждой, одновременно утверждая и спрашивая, — придет ко… мне… Мой повелитель. Мой Вест. Придет?
Хан молчал, не зная, кивнуть или кинуться прочь.
— К своей Неллет. Новой Неллет. Я сильная. Не как та, прежняя. Сильная? Да?
— Да, — шепотом подтвердил ошеломленный Хан, отступая от лихорадочного блеска глаз.
— Да. Я — великая Неллет. Великого воителя Веста. Когда он придет? Забрать меня. Править вместе…
Видимо, она попыталась сесть, руки слабо задергались, шаря пальцами по столу. Трава, выгибаясь черными кольцами, впилась в кожу, прижала плоские стебли, не давая шевелиться. Капли из срезанных наискось корневищ закапали быстрее, сливая мерные звуки в тонкое журчание.
— Все отдала, — шептала Марит, водя глазами и уже не пытаясь пошевелиться, — совсем все. Но он придет. Ты позови. Велю. Неллет велит тебе. Твоя новая Неллет…
— Да.
Хан быстро протиснулся в комнату, где лежала Ирина, дико глянул на лохань, в которой плавало спящее лицо с разметанными светлыми волосами, которые уже заполняли всю поверхность млека. Метнулся мимо храпящего стража, нажимая плечом на тяжелую створку. И через мгновение уже шел по коридору, удаляясь, сильно встряхивал головой, пытаясь избавиться от горячечного женского шепота, чтоб на его место пришли мысли, помогая понять, что же там происходит. Новая Неллет? Марит хотела стать новой принцессой? Или сам воитель Вест хотел сделать ее?
Перед глазами свились и расплелись черные стебли, с неслышным хлюпаньем сосущие силу Марит. Или Вест хотел, чтоб она думала так?
…
— Ты кровь-травички не бойся, — авторитетно рассказывал Корайя, когда брели обратно, оставив Таечку в дивном лесу.
Хан тогда слушал, пытаясь укротить руки, которые сами тянулись к вороту рубахи, пробраться за пазуху, скрести зудящую кожу, сдирая ее до крови. И одновременно боялся даже подумать о том, что пальцы тронут острые кончики новых стеблей, что прорастали теперь из его груди наружу.
— Хорошая она. С ней сны скороходны, закроешь глаза, а откроешь и вота уже лес, или дальние златые поля, или вот река еще, ты же не видел живой реки, Ханка, там ры-ыбы, не те, что в озерах наших, бледные безглазыи. А радуги-рыбы. Да ты и радугу не знаешь, хоть и большой вырос, вона борода у тебя.
Корайка болтал и смеялся, временами совал руку к себе под рубашку, дергал, жмурясь, размахивал пучком сорванной с кожи травы, будто показывая ей дорогу, после прикладывал, сопя, — приращивал обратно.
— А еще, где любая хорошая земля, или вода вот, коя славная. Травичка ее в тебя и всосет, чтоб есть не хотел и силы имел великие. Думаешь, почему я бегаю так? С каши, что мамки варят, так не побегаешь, ыха!!!
Он ускакал вперед, доказывая слова, вернулся обратно, приплясывая.
— Чего ж я так медленно иду? — возразил ему устало бредущий Хан, — когда заработает твоя хваленая травичка?
— В один оборот крови, — заявил Корайя, — а еще как поверишь, так и зачнет прорастать, а не поверишь, счахнет, станет медленная. Как вот ты сам. Ты давай, Ханка, ты сейчас поверь, а скоро она через кровь обернется и как взрастет!
Хан передернул плечами. Но вдруг вспомнил светлое Таечкино лицо: стояла там, смотрела вверх, на громадные стволы, усыпанные листьями и цветами. И ему стало легче принять такое — совсем чужое.
Кровь-трава помогла ему дойти. А еще Корайка подучил, что нащипанные с нее верхушки, брошенные в горячую кашу, заставили мамок поверить: Таечка бегает где-то и скоро вернется. Хану тогда в очередной раз стало немного страшно, такая разлилась на женских лицах готовность поверить в нелепицу, а прочее довершили благостные дожди и через неделю о Таечке уже не вспоминал даже и дед, а не только замученные работой мамки.
…
Но трава, которая проросла через тело Марит, была совсем другой. Уверенные упругие стебли, до того толстые, что срезы были ясно видны — черными косыми овалами, сочащимися темной в сумрачной комнате кровью. Острия, кажется, наточенные умелой рукой, входили в кожу мягко и быстро. И — маслянистый блеск плоских поверхностей, такой же, каким блестела жирная пленка сумеречных болот. Она росла там. Куда нельзя было, оступившись, свалиться, если закружилась от злых туманов голова. Росла под жирной стоячей водой и ухватывала добычу, топила, не давая выбраться на поверхность. Кто принес ее сюда, отдал ей живое тело вместо болотной грязи? Кто срезал стебли, чтобы трава делилась добычей, изливая несъеденное в стеклянные пузыри? Это дом первоматери Вагны. А кто повелел ей совершить такое злодейство? Или — сама?