Превращение в призрака

Превращение в призрака

Сидим в общей комнате. Сбились в кучу, как мокрые воробьи.

Юки всхлипывает раз в тридцать секунд, я считаю. Томоко перебирает четки, которых у нее нет, просто пальцы двигаются по воздуху. Рэйко грызет ногти. Остальные молчат.

Я считаю трещины на стене. Сорок три. Нет, сорок четыре. Та, похожая на реку, раздваивается внизу.

Время тянется. Или останавливается. В доме без часов трудно понять.

Госпожа Мурасаки возвращается через... час? Два? Вечность?

Лицо каменное. В руках палка бамбуковая. Та самая, для наказаний.

— В дальнюю комнату. Все. Живо.

Встаем. Ноги ватные. Идем гуськом. Я последняя. Считаю чужие затылки. Шесть.

Входим. Нана все там же — распластана на татами, как выброшенная на берег медуза. Кимоно распахнулось, обнажив бледную грудь с синеватыми венами.

Глаза госпожа Мурасаки прикрыла двумя медными монетами. Мелочь, а легче смотреть.

Но монеты уже сползли, и из-под полуприкрытых век виден мутный белок.

Юки начинает выть. Тонко, противно, как кошка в марте.

— Вой, — говорит госпожа Мурасаки. — Плачь. Рыдай. Скоро всех казнят. За смерть такой важной особы головы полетят, как сливы с дерева. Будут катиться по площади, и собаки будут их обнюхивать.

Томоко икает от страха. Рэйко бледнеет — и так белая от пудры, а теперь вообще как полотно.

Госпожа Мурасаки подходит ко мне. Палка свистит в воздухе. Раз! По плечу. Кожа сразу горит. Чувствую, как наливается кровью будущий синяк.

— Ты что натворила, дрянь?

Молчу. Что скажешь? Что видела демона? Что он пил её кровь? Что у него были красные глаза?

Два. По спине. Больнее.

— Говори, падаль! Что ты видела?

Молчу. Считаю удары. Три. Четыре. По ногам теперь.

— Молчишь? — Она опускает палку. Устала. Стара для битья. — Ладно. Потом разберемся. Если доживем до потом.

Поворачивается к остальным:

— Слушайте внимательно. Повторять не буду. Эта женщина — она машет на Нану — здесь не была. Никто её не видел. Не слышал. Мужчина снял комнату. Один. Пил всю ночь. Утром ушел. Ясно?

Кивают. Синхронно. Как куклы в театре.

— А если стражники спросят? — пищит Юки.

— Скажешь то, что я сказала. Иначе... — госпожа Мурасаки проводит пальцем по горлу. Жест ясный.

Подходит к телу. Начинает развязывать оби. Золотой пояс с вышивкой, каждый стежок стоит больше, чем наша еда за неделю.

— Помогайте, дуры.

Подходим. Неохотно. Страшно трогать мертвую.

Вдруг заразимся смертью? Вдруг она встанет? Вдруг...

Снимаем слой за слоем. Верхнее кимоно — золотое, с журавлями. Под ним еще одно — алое, как кровь. Потом белое.

Остается нагадзюбан. Простой, белый. Странно видеть великую таю в таком. Как обычную женщину. Как нас.

Только мертвую.

Госпожа Мурасаки складывает одежду. Аккуратно, бережно. Это состояние. Это можно продать. Это важнее мертвого тела.

— Мики, — командует она. — Тащи её в сад. К старому колодцу.

— Одна? — голос чужой. Тонкий. Испуганный.

— А что, помощников позвать? Стражу? Соседей? — шипит хозяйка. — Тащи, кому говорю. Остальные стоять здесь. Молчать. Ждать.

Отодвигает сёдзи в сад. Давно не открывали, заедает, скрипит. За ней — темнота. Пахнет сыростью, гнилыми листьями, запустением.

Наклоняюсь к телу. Хватаю за лодыжки. Тонкие. Холодные. Как ветки зимой. Кожа гладкая, она делала эпиляцию. Не так, как мы — выщипывая волоски по одному. Чем-то дорогим, специальным.

Тяну.

Тяжелая. Мертвые всегда тяжелее живых. Будто смерть добавляет веса.

Нагадзюбан задирается. Вижу колени. Бедра. Белые, как рыбье брюхо. Между ног темный треугольник волос. Стыдно смотреть. Но смотрю. Мертвым все равно. А живым любопытно.

Тащу через порог. Голова Наны стукается о деревянную раму — глухо, как арбуз о землю.

Сад маленький. Заросший. Бамбук полез везде, где не надо. Каменные фонари покрыты мхом. Пруд — яма с прошлогодними листьями. Пахнет гнилью.

Колодец в углу. Старый. Крышки нет. Чернота внутри.

Бросаю камешек — считаю. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Глухой стук. Сухо внизу. Давно сухо.

Дотаскиваю до края. Руки горят от напряжения. Спина ноет.

Госпожа Мурасаки выходит следом. В руках свеча. Свет пляшет, создает чудовищные тени.

— Сбрасывай, — командует.

Как? Она же... была человеком. Красивым человеком. Самым красивым в городе.

— Не стой столбом! Сбрасывай!

Поднимаю ноги Наны. Перекидываю через край колодца. Тело сползает. Нагадзюбан цепляется за камни, рвется. Слышу треск ткани.

Потом глухой удар внизу. Не всплеск. Удар. О сухое дно. О камни. О прошлогодние кости. Чьи? Не хочу знать.

Госпожа Мурасаки светит свечой в колодец. Пламя выхватывает белое пятно внизу. Скомканное. Неправильное.

Не похожее на человека. На куклу похожее. На сломанную куклу или оригами.

— Набросай сверху листьев, — велит хозяйка. — И камней. Чтобы не видно было.

Собираю. Мокрые листья липнут к рукам. Пахнут смертью. Или это руки пахнут смертью? Бросаю в колодец. Слышу мягкие шлепки.

Камни тяжелые. Некоторые не поднять. Качу к краю. Сталкиваю. Грохот эхом отдается от стен.

— Хватит, — говорит госпожа Мурасаки. — Пойдем. И запомни — ничего не было. Никого не было. Поняла?

Киваю.

Но в голове — красные глаза. Клыки. Две точки на белой шее.

И еще… белое тело на дне колодца. Под листьями. Под камнями. Под тяжестью земли и лжи.

Самая красивая таю города.

Была.

Возвращаемся в дом. Ноги грязные: земля, листья, что-то липкое. Не хочу думать что.

Руки пахнут смертью. Или мхом. Или это одно и то же.

Сидим в общей комнате. Молчим. Юки больше не плачет — выплакалась. Или устала плакать.

Томоко шепчет что-то… молитвы? Заклинания? Названия овощей? В её бормотании не разобрать.

Госпожа Мурасаки моет руки в тазу. Долго. Методично. Трет щеткой под ногтями. Будто можно отмыть то, что мы сделали.

Стук в дверь.

Резкий. Властный. Не как клиенты стучат — те робко скребутся. Это стук человека, который знает, что ему откроют.

Госпожа Мурасаки вздрагивает. Вода выплескивается из таза. Капли на полу как кровь. Но прозрачные.

— Кто там бродит в такую рань? — кричит она. Голос почти нормальный. Почти.

— Открывай, Мурасаки! Это я, Кавагути!

Госпожа Кавагути. Хозяйка "Золотого лотоса" — дом через три квартала. Приличнее нашего. Девочки моложе. Клиенты богаче. Но все равно дыра. Просто дыра с позолотой.

Мурасаки идет к двери. Медленно. На третьем шаге оборачивается к нам:

— Ни звука. Ни вздоха. Поняли?

Киваем.

Отодвигает засов. Скрежет металла по дереву как ногти по гробу.

Слышу голоса в прихожей. Прислушиваюсь.

—...твои гости уже ушли? — голос Кавагути. Писклявый. Она всегда говорит, будто нос зажат прищепкой.

— Какие гости? — Мурасаки притворяется удивленной. Плохо притворяется.

— Не прикидывайся дурой, хотя тебе это легко. Нану Рэй видели. Шла сюда с каким-то красавчиком.

— Никакой Наны здесь не было.

— Да ладно тебе! — Кавагути повышает голос. — Весь квартал видел! В "Пьяной креветке" она серебром швырялась. Саке заказывала, не помои ваши, а настоящее, из северных провинций. А потом сюда пришла. К тебе. Не слепые же мы!

— Мало ли что пьяные торговцы видят...

— Торговцы? — перебивает Кавагути. — Да я сама видела! Из окна второго этажа. Золотое кимоно с журавлями не спутаешь. И прическа её. Кто еще такие шпильки носит? Каждая — мое месячное содержание!

Молчание. Считаю. Пять секунд. Десять. Пятнадцать.

— Ты что-то путаешь, — наконец говорит Мурасаки. Голос стал жестким. — Никакой Наны Рэй здесь не было. И не будет. А теперь проваливай.

— Ах так? — Кавагути не сдается. — Ну смотри. Я видела. И не я одна видела!

— Говори что хочешь. Бред пьяной карги никому не интересен.

— Карги?! Да ты...

Дверь захлопывается. Засов на место. Визг — металл протестует.

Госпожа Мурасаки возвращается. Лицо белое. Губы тонкая линия.

— Так, — говорит она. — Слушайте внимательно. Юки, Томоко — греть воду. Много воды. Рэйко — доставай офуро из кладовки. Давно не пользовалась, наверное, пыльная.

— Зачем? — спрашивает Юки. Не учится девочка.

Госпожа Мурасаки смотрит на меня. Долго. Пристально. Будто взвешивает что-то на невидимых весах.

— Раз все видели, как Нана Рэй пришла, — говорит она медленно, — должны увидеть, как она уйдет.

Не понимаю. Потом понимаю. Холод по спине как ледяная вода.

— Мики, — продолжает хозяйка. — Твоя фигура. Твое лицо. Твой рост. Даже родинка на груди в том же месте. Забавное совпадение, правда?

Молчу. В горле ком. Или камень. Или те камни, что я бросала в колодец.

— Ты наденешь её одежду. Причешем тебя, набелим лицо. Утром, издалека... Кто отличит?

— Но я не умею...

— Научишься, — обрывает она. — Или сдохнешь. Выбирай.

Выбор без выбора. Как всегда в моей жизни.

Девочки суетятся. Греют воду на кухне. Слышу, как булькает в котлах.

Рэйко тащит офуро — деревянную бадью для купания. Пыль летит клубами. Чихаем все по очереди.

А я сижу. Считаю минуты до того, как стану мертвой женщиной.

Или до того, как сама стану мертвой.

Что страшнее?

Госпожа Мурасаки достает одежду Наны. Разворачивает золотое кимоно. На свету оно еще прекраснее. Журавли будто живые. Будто сейчас взлетят.

— Сначала отмоешься, — говорит она. — От тебя рыбой несет за версту. Потом оденем. Накрасим. И ты пройдешь по кварталу. Чтобы все видели, что Нана Рэй жива, здорова, уходит по своим делам.

— А если узнают?

— Утром? Пьяные? С расстояния? — она усмехается. Золотые зубы блестят. — Не узнают. А если узнают...

Не договаривает. Не надо. Я знаю, что будет, если узнают.

То же, что с настоящей Наной Рэй.

Колодец глубокий. Места хватит.

Офуро стоит посреди комнаты. Деревянная, потемневшая от времени.

В щелях между досками пыль десятилетий. Или дольше. Пахнет старым деревом и чем-то кислым. Может, саке пролили когда-то. Может, что похуже. В углу офуро темное пятно, похожее на бабочку с оторванным крылом. Или на засохшую хризантему.

Вода булькает в котлах. Пар поднимается к потолку, оседает каплями на балках. Юки и Томоко таскают ведра, по два человека на каждое, вода плещется, обжигает руки через ткань.

Выливают в офуро. Первое — облако пара. Второе. Третье. Вода дымится, как горячий источник. Только пахнет не серой, а дровами и копотью.

Госпожа Мурасаки уходит в свою комнату. Слышу, как скрипят половицы под её тяжелой поступью. Тринадцать шагов от двери, потом тишина.

Странно: обычно четырнадцать. Шорох, двигает что-то тяжелое. Сундук с секретами? Ширму, за которой прячет ворованное? Три глухих удара, ставит на место.

Возвращается с деревянной шкатулкой. Лакированная, с перламутровой инкрустацией: журавли летят через облака. Дорогая вещь. Не для нашего дома.

Открывает. Внутри завернутые в рисовую бумагу свертки. Разворачивает первый. Мыло. Не тот серый кусок, которым мы моемся. Белое, почти прозрачное. Пахнет...

— Жасмин, — говорит госпожа Мурасаки, заметив мой взгляд. — Настоящий. Из Токио. Стоит больше, чем ты за год заработаешь. Если доживешь до конца года.

Откуда у нее такое? Вижу тот же вопрос в шести парах глаз. Нет, пяти — Рэйко смотрит в пол, считает, наверное, свои откушенные ногти.

— Раздевайся, — командует хозяйка. — И перестань считать. Бесит.

Но я не могу не считать. Снимаю кимоно — четыре движения, чтобы развязать пояс. Грубый хлопок липнет к телу в семи местах — подмышки, спина, под грудью, живот. Вспотела от страха. Или от пара. Под кимоно — ничего. Белье это три лишних медных монеты в месяц.

Стою голая. Девочки смотрят. Сравнивают. Вижу в их глазах удивление. Правда похожа. Рост. Сложение. Даже изгиб шеи.

— В воду, — велит Мурасаки.

Залезаю. Вода обжигает. Кожа мгновенно краснеет. Вода доходит до подбородка. Горячо. Слишком горячо. Но терплю. Считаю. Раз. Два. Двадцать. Сто.

Госпожа Мурасаки засучивает рукава. Берет мыло. Намыливает мочалку — не нашу, из грубой пеньки. Шелковую. Откуда?

Трет мне спину. Сильно. Семнадцать движений сверху вниз, потом круговые. Потеряла счет после тридцати. Будто сдирает кожу слоями — грязь, пот, запах страха, запах рыбы, запах смерти.

— Голову назад.

Откидываюсь. Если опустить голову ниже, можно утонуть. Заманчиво. Но я считаю до ста и желание проходит.

Вода заливается в уши — левое полностью, правое наполовину. Звуки становятся глухими, далекими, подводными. Слышу собственное сердцебиение — семьдесят ударов в минуту, слишком медленно для страха, слишком быстро для покоя.

Моет волосы. Долго. Пальцы массируют кожу головы, сто двадцать круговых движений. Мыло щиплет глаза, проникает в нос.

Пахнет жасмином и еще чем-то. Камелией? Не знаю. Не нюхала камелий.

— Вылезай.

Встаю. Вода стекает ручьями. Томоко подает деревянный таз с теплой водой для ополаскивания. Льет на меня. Смывает мыло. Смывает грязь. Смывает прошлое?

— Садись, — Мурасаки указывает на низкий табурет.

Сажусь. Мокрая. Дрожу, не от холода. От чего?

Достает из шкатулки еще один сверток. Разворачивает. Пинцет. Серебряный, тонкий, как игла.

— Руки на колени.

Кладу. Она склоняется. Начинает выщипывать волоски на руках. По одному. Больно. Как укусы муравьев. Много муравьев.

— Зачем? — спрашиваю после сотого волоска. — Под кимоно не видно.

— Ты знаешь, что не видно. Я знаю. Но кожа помнит. Тело помнит. Ты должна чувствовать себя ею до последнего волоска. Иначе походка будет неправильной. Жесты грубыми. И тогда нас всех... — она проводит пинцетом по горлу. Жест ясный, как иероглиф "смерть".

Щипок. Еще. Еще. Считаю. Сбиваюсь на двухстах.

Потом ноги. От лодыжек до бедер. Каждый волосок. Кожа горит, покрывается красными точками.

— Как у настоящей таю, — бормочет Юки и тут же получает подзатыльник от Томоко.

— Что? Это же комплимент!

Госпожа Мурасаки достает бритву. Старинную, с костяной ручкой, на ней вырезан дракон с тринадцатью чешуйками. Лезвие блестит. Острое. Опасное. Красивое, как все опасное.

— Не дергайся. И не моргай. А то останешься не только без бровей.

Брови. Сбривает начисто: восемь движений на правой, семь на левой. Странное ощущение, будто лицо стерли. Осталась заготовка.

Вытирают меня. Три полотенца. Первое грубое, промокнуть воду. Второе мягче, досушить. Третье — шелковое. Откуда столько роскоши? Это вопрос номер четыреста.

— Садись к свету. И перестань считать вслух, ты что, спятила?

Я считала вслух? Не заметила.

У окна. Серый свет. Скоро утро. Скоро время становиться мертвой.

Госпожа Мурасаки достает еще одну шкатулку. Меньше. Черный лак с золотыми хризантемами. Внутри — отделения. Баночки. Коробочки. Кисточки.

Первая баночка — белая паста. Густая, как сметана. Пахнет рисовой пудрой и чем-то химическим.

— Закрой глаза. И рот. И вообще, превратись в куклу. Куклы не считают.

Но я считаю даже с закрытыми глазами.

Мажет лицо. Тридцать мазков по лбу. Двадцать по правой щеке, двадцать два по левой — опять асимметрия. Пятнадцать по носу. Сорок по подбородку — там кожа грубее.

Холодно. Липко. Тяжело. Будто маску надевают. Гипсовую. Погребальную.

Слой. Второй — уже теплее. Третий — совсем горячий от химической реакции. Чувствую, как поры закрываются одна за другой — примерно двадцать тысяч на лице, если верить анатомическому атласу, который я видела у доктора. Кожа перестает дышать. Лицо становится не моим. Чьим? Наны? Или никого?

Мажет. Зона за ушами. Затылок. Граница между белым и обычным — резкая, как берег моря.

Пудра сверху. Легкая, как пыль. Оседает на белой основе, делает матовой. Фарфоровой. Мертвой.

— Глаза открой. Вверх смотри.

Тушь. Черная, густая. Проводит линию по верхнему веку. Ровную, четкую. Удлиняет к виску, стрелка, как крыло ласточки. Нижнее веко — тоньше, деликатнее.

Брови. Рисует новые. Выше, чем были мои. Тонкие дуги. Аристократичные. Чужие.

— Губы сожми. Крепче. Как будто секрет держишь.

Стирает их. Мои губы исчезают под белилами. Шесть мазков, и меня больше нет. Остается щель. Прореха. Дыра в маске.

Берет другую кисточку. Тонкую, всего двенадцать волосков из хвоста ласки.

Красная краска — киноварь, сульфид ртути. Ядовитая. Юки рассказывала, что от нее сходят с ума. Медленно, по одному воспоминанию в день. Но верно — через три года не помнишь даже своего имени.

Рисует новый рот. Меньше моего. Бутон. Верхняя губа — два полукруга. Нижняя — лепесток.

— Румяна, — бормочет Мурасаки.

Достает коробочку. Запечатанную. Бумажная лента пожелтела. Срывает. Внутри розовая пудра. Нетронутая. Даже узор виден — отпечаток цветка.

Кисть из беличьего меха. Мягкая. Наносит на скулы. Легко. Почти невесомо. Розовое облако на белом фарфоре.

— Встань. Повернись.

Встаю. В старом зеркале треснутом, мутном — вижу не себя. Кто-то другой. Красивый. Страшный. Не человек, а кукла. Или призрак. Не живой, не мертвый — застрявший между.

Девочки ахают, шесть вздохов одновременно. Томоко прикрывает рот обеими руками — десять пальцев веером.

— Нана... — шепчет Юки. — Это же... Точно она...

Даже я вижу сходство. Жуткое сходство. Будто мертвая таю встала из колодца.

— Теперь одежда, — командует госпожа Мурасаки.

Сначала нагадзюбан. Новый — не тот, в котором мы её бросили. Белый шелк скользит по коже. Холодный. Приятный. Чужой.

Потом нижнее кимоно. Алое. Как кровь. Как ее кровь? Не думать.

Госпожа Мурасаки обматывает мне грудь. Туго. Плоско. Таю не должна иметь пышных форм. Хотя какие у меня пышные формы? Два зеленых персика, помните?

Датемаки — широкий пояс под оби. Затягивает. Не могу дышать. Или не хочу?

Верхнее кимоно. Золотое. С журавлями.

Надевают медленно. Церемониально. Как облачают покойника. Или божество.

Тяжелое. Тянет плечи вниз. Шелк шуршит при каждом движении. Журавли будто трепещут крыльями.

Оби. Золотой. Госпожа Мурасаки завязывает сложный узел. Барабан? Бабочка? Не разбираюсь. Красиво. Дорого. Не мое.

Таби — белые носки. Разделенные. Пальцы не помещаются, отвыкли от такой роскоши.

Волосы. Собирают высоко. Не хватает длины, мои волосы короче, чем у Наны. Подкладывают валик. Накладные пряди? Откуда?

Шпильки. Одна. Две. Семь. Тяжелые. Голова клонится. Жемчуг. Нефрит. Черепаховый панцирь. Состояние в моих волосах. Чужое состояние.

— Гэта, — говорит Мурасаки.

Деревянные сандалии. Высокие. Лакированные. Ступаю — не удержать равновесие. Качаюсь.

— Научишься, — говорит хозяйка. — Или упадешь и сломаешь шею. Тоже выход.

В зеркале — Нана Рэй. Полное сходство. Жуткое. Невозможное.

Я исчезла. Осталась только она. Мертвая женщина в золотом кимоно.

— Теперь пройдись, — командует Мурасаки. — Мелкими шагами. Колени вместе. Спина прямая. Голова высоко. Ты — самая дорогая женщина города. Помни это.

Иду. Спотыкаюсь. Снова. Снова.

На десятый раз получается. Мелкие шажки. Кимоно ограничивает движения. Гэта стучат по полу.

— Выйдешь через парадный вход, — инструктирует госпожа Мурасаки. — Пройдешь по главной улице. До моста. Там свернешь в переулок. Переоденешься в обычное кимоно — Томоко понесет в узелке. Вернешься черным ходом. Ясно?

Киваю. Шпильки звенят.

— И помни — ты Нана Рэй. Гордая. Недоступная. Не смотришь на простолюдинов. Не отвечаешь на оклики. Идешь, как богиня среди смертных.

Легко сказать. Я даже среди таких же, как я, ходить нормально не умею.

Но выбора нет.

Никогда не было.

Госпожа Мурасаки ведет меня к выходу. Остальные девочки толпятся позади — на расстоянии. Боятся подойти ближе. Будто я уже призрак.

У двери хозяйка останавливается. Смотрит на меня долго. В глазах — что-то странное. Сожаление? Страх? Зависть?

— Подожди, — говорит внезапно.

Берет мою руку. Левую. В белой перчатке — тонкий шелк, через который чувствуется тепло её ладони. Поднимает к губам. Целует костяшки пальцев. Легко. Почти невесомо.

— На удачу, — шепчет. — Или на прощание. Или просто так. Я всегда хотела поцеловать таю.

Странный жест. Странные слова. Госпожа Мурасаки никогда не бывает нежной.

Удача.

Монета!

— Я забыла... — начинаю.

— Что забыла? — хмурится Мурасаки.

— Талисман. У меня есть... мне дали... Можно взять?

Она кивает. Нетерпеливо. Время поджимает — скоро рассветет окончательно.

Семеню обратно. Гэта стучат по половицам — цок-цок-цок. Непривычно. Неудобно. Но уже получается не падать.

В моей комнате — если можно назвать комнатой угол за ширмой — под тонким футоном лежит монета. Там, где оставила. Серебряная. С драконом. Холодная.

Беру. Сжимаю в кулаке. Тепло разливается по ладони. Или кажется?

Возвращаюсь. Госпожа Мурасаки уже стоит у открытой двери. За ней — улица. Сумерки. Фонари еще не погасили. Самое время для призраков.

— Готова?

Киваю. Шпильки звенят — тихий перезвон, как колокольчики ветра.

Прячу монету в рукав. Там есть потайной карман — для любовных записок. Или для денег. Или для талисманов от демонов.

Госпожа Мурасаки отступает в сторону. Кланяется — низко, как кланяются важным гостям.

— Доброго пути, госпожа Нана, — громко говорит она. Для соседей. Для любопытных глаз.

Делаю шаг вперед.

Порог. Граница между домом и миром. Между живой Мики и мертвой Наной.

Второй шаг.

Я на улице.

Ветер трогает подол кимоно. Золотые журавли трепещут, будто пытаются взлететь. Холодный воздух касается лица — белая маска из рисовой пудры не дает коже дышать.

Иду.

Мелкими шажками. Колени вместе. Спина прямая. Подбородок высоко.

Я — Нана Рэй. Самая дорогая таю города. Самая красивая. Самая желанная.

Самая мертвая.

Но об этом никто не должен знать.

Цок-цок-цок — гэта отсчитывают шаги. Десять. Двадцать. Тридцать.

Из окна напротив выглядывает чья-то голова. Женщина. Открывает рот. Показывает пальцем.

— Смотрите! Это же...

Не оборачиваюсь. Нана Рэй не обращает внимания на простолюдинок.

Иду дальше.

Впереди — главная улица. Там больше народу. Там огни лавок. Там те, кто видел настоящую Нану вблизи.

Монета в рукаве горячая. Жжет через шелк. Талисман? Или проклятие?

Пятьдесят шагов. Пятьдесят один.

На углу — пьяный торговец. Пошатываясь, пялится на меня. Протирает глаза. Снова пялится.

— Нана-сама! — кричит он. — Нана-сама, это вы? (- сама; суффикс используют при обращении лиц низшего социального положения к высшим или очень уважительное обращение младших к старшим)

Не отвечаю. Прохожу мимо. Золотое кимоно шуршит. Журавли летят.

— Смотрите! Это же... Это же она! Нана Рэй! Она ест персики!

Ест персики? Что за бред? Я не ем. И не персики. И сезон кончился.

Не оборачиваюсь. Нана Рэй не обращает внимания на сумасшедших. А в нашем квартале половина жителей немного не в себе. Говорят, это от воды из старых колодцев. Или от близости кладбища. Или просто от жизни.

— Я видел её! — вопит торговец в спину. — Нана Рэй! Живая! Красивая!

Хорошо. Пусть видит. Пусть рассказывает. Пусть все знают — Нана Рэй жива.

Даже если она лежит на дне колодца под камнями и прелыми листьями.

Главная улица. Фонарщик гасит масляные лампы. Желтый свет выхватывает лица прохожих. Удивленные. Восхищенные. Завистливые.

— Это она!

— Нана Рэй!

— В нашем квартале!

— Смотрите, какое кимоно!

Шепот расходится кругами, как от камня в воду. Люди останавливаются. Показывают пальцами. Некоторые кланяются.

Иду. Не смотрю по сторонам. Взгляд — прямо перед собой. В никуда.

Двести шагов до моста. Сто девяносто. Сто восемьдесят.

Ноги болят. Гэта натирают между пальцами. Но Нана Рэй не хромает. Нана Рэй скользит по улице, как лодка по реке.

И тут — голос за спиной:

— Госпожа Нана!

Мужской. Знакомый?

Не оборачиваюсь. Иду дальше.

— Госпожа Нана, подождите!

Шаги за спиной. Быстрые. Догоняют.

Что делать? Нана Рэй не бегает. Нана Рэй величественна даже в опасности.

Замираю.

Медленно поворачиваю голову. Чуть-чуть. Через плечо. Как поворачивала настоящая Нана, когда смотрела на мужчину в нашем борделе

Загрузка...