Бумажный зонт
Повозка качается на ухабах проселочной дороги. монотонно, как маятник старинных часов. Счёт удара за ударом, толчка за толчком.
Раз — колесо попадает в яму. Два — вылезает. Три — снова яма. Четыре. Пять.
Сижу, укутавшись в колючий шерстяной плед цвета увядшей травы. О-Цуру принесла его утром, когда увидела, что я не могу согреться.
Дрожу, хотя день тёплый, почти жаркий. Дрожь идёт изнутри, из того места, где раньше было что-то, что я считала собой, а теперь — пустота, ледяная и бездонная.
О-Цуру сидит напротив. Спина прямая, руки сложены на коленях. Образец покорности и правильного поведения. Но я вижу, как она поглядывает на меня украдкой.
Быстрый взгляд — две секунды, не больше — потом отворачивается, делает вид, что смотрит в окно. Потом снова. И снова. Считаю — семнадцать взглядов за последние десять минут.
Она боится.
Она знает. Все служанки знают: перед тем как Нана что-то выкинет, она всегда тиха и спокойна. Затишье перед бурей. Мёртвая тишина перед тем, как волна накроет корабль.
О-Цуру ждёт, когда я взорвусь, сорвусь, сделаю что-то безумное и непоправимое.
Но я не взрываюсь. Просто сижу, укутанная в плед, и смотрю в окно на проплывающий мимо пейзаж — рисовые поля, залитые водой, отражающие небо; бамбуковую рощу, шелестящую на ветру; крестьянские домики с соломенными крышами, серыми от времени и дождя.
Рэн сидит рядом со мной.
Это странно. Обычно на таких опасных дорогах он едет впереди, с возницей — так положено охраннику. Но сегодня утром он молча забрался в повозку и сел на скамью рядом. Не спросил разрешения. Просто сел, скрестил руки на груди и устроился так, будто всегда здесь ездил.
О-Цуру удивилась. Я видела, как её глаза расширились, как она открыла рот, чтобы что-то сказать, но потом передумала. Закрыла рот. Промолчала. Мудрое решение.
Наверное, он тоже думает, что я не в порядке. Что за мной нужен глаз да глаз. Что я могу выпрыгнуть из повозки на полном ходу или попытаться задушить О-Цуру её же косой. Он не знает, что я уже ничего не могу. Что внутри меня так пусто, что даже на безумие не осталось сил.
Молчим все трое. Только скрип колёс, фырканье лошадей, редкие покрикивания возницы: "Но-о-о! Живее!" Мимо проезжает другая повозка, груженная мешками с рисом, возница кланяется нашему, они обмениваются парой фраз о погоде и дороге. Потом снова тишина.
Едем к господину Такэда. Который, может быть, единственный знает правду — всю правду, без недомолвок и искажений. Который может сказать мне, кто я.
Иоши, укравшая чужую жизнь?
Или Мики, вернувшая свою собственную?
От этого вопроса голова раскалывается, как от удара молотом.
Дорога идёт вдоль мутной реки, несущей на поверхности ветки, листья, чей-то сломанный плот. Слышу плеск воды о берег, крики речных птиц — цапель, наверное, или чаек. Возница останавливает повозку.
— Передохнуть надо, — говорит он, слезая с козел. — Лошадей напоить. Ноги размять. Полчаса, не больше.
Рэн кивает, выходит первым. Протягивает мне руку помочь спуститься. Я смотрю на его руку долго — пять секунд, шесть, семь — будто вижу её впервые. Загорелая кожа, шрам через костяшки указательного пальца, короткие аккуратные ногти. Живая, тёплая, настоящая рука.
Беру её. Спускаюсь. Ноги затекли, покалывают иголками. Делаю несколько шагов по траве — она примята множеством ног, здесь, видимо, часто останавливаются путники.
О-Цуру выскакивает из повозки суетливо, как вспугнутый воробей. Руки дрожат, ищут что-то в складках кимоно — достаёт бумажный зонт, раскрывает его резким движением. Спицы щёлкают, разворачиваясь. Зонт бледно-голубой, с нарисованными белыми журавлями.
Она подбегает ко мне, встаёт сзади, держит зонт над моей головой, хотя солнце неяркое, скрытое за тонкой пеленой облаков. Дышит часто, прерывисто.
Раздражение вспыхивает внезапно.
— Да отдай ты уже, — говорю резко, оборачиваясь и вырывая зонт из её рук.
Она вздрагивает, отшатывается, руки инстинктивно поднимаются, прикрывая лицо — ждёт удара. Жалкая. Испуганная. Виноватая ни в чём.
Я выдыхаю, заставляю голос звучать мягче:
— Здесь нет никого. Я могу сама подержать зонт. Иди... иди. Проверь багаж или что там ещё служанки делают.
Она кивает быстро, много раз подряд, как механическая игрушка. Отступает, пятится спиной, не поворачиваясь — не смеет повернуться ко мне спиной, это было бы непочтительно. Только когда отходит на десять шагов, разворачивается и почти бежит к повозке.
Я остаюсь одна. С зонтом в руках. Смотрю на реку — вода коричневая, мутная, течёт быстро, образуя водовороты у камней. Где-то вдалеке рыбак закидывает сеть. Сеть взмывает в воздух, раскрывается веером, падает на воду.
— Рад, что для вас я уже "никто".
Голос Рэна — совсем близко, слева от меня. Я не слышала, как он подошёл. Бесшумный, как кошка. Или как убийца.
Поворачиваю голову. Он стоит в двух шагах, руки за спиной, лицо спокойное.
Молчу. Не понимаю, что он имеет в виду. Или понимаю, но не хочу думать об этом, потому что голова и так раскалывается от одного большого вопроса: кто я?
Рэн делает шаг ближе. Смотрит не на меня, а на реку, как будто разговаривает с водой, а не со мной.
— Вы сказали О-Цуру: "Здесь нет никого". — Пауза. Ветер треплет его волосы, выбившиеся из узла на затылке. — Значит, вы больше не считаете меня наблюдателем. Свидетелем. Чужим, перед которым нужно держать маску.
Я всё ещё молчу. Зонт тяжелеет в руке — бамбуковая ручка впивается в ладонь. Считаю речные камни на противоположном берегу — три больших, семь средних, двенадцать маленьких. Сбиваюсь. Начинаю заново.
— Для вас я стал частью того мира, где можно не притворяться, — продолжает он тихо, задумчиво. — Где можно быть собой.
Он замолкает. Птица пронзительно кричит над рекой. Звук эхом отражается от противоположного берега.
— Я не знаю, кто я, — говорю наконец. Голос выходит хриплым, будто я не говорила несколько дней. — Как я могу быть собой, если не знаю, кто это?
Рэн поворачивается ко мне.
Молчит. Потом пожимает плечами небрежно, почти грубо.
— Какая разница? — говорит просто. — Вы — это вы. Каким именем вас ни назови.
Я смотрю на него. Пытаюсь понять, издевается ли он. Но лицо его серьёзное, без насмешки.
Отворачиваюсь. Смотрю на реку. Возница отвёл лошадей к воде — они опускают морды, пьют жадно, шумно. Вода стекает с их губ, оставляет тёмные круги на влажном песке. Одна лошадь — рыжая, с белой звездой на лбу — фыркает, мотает головой, обрызгивает соседку.
Ветер усиливается. Зонт в моих руках дрожит, спицы скрипят. Потом — резкий порыв, сильный и неожиданный.
Зонт вырывается из пальцев. Взмывает вверх, кувыркается в воздухе — голубая бумага, белые журавли, бамбуковые спицы. Летит к реке.
Рэн движется мгновенно. Три быстрых шага — даже не бег, просто очень быстрая ходьба. Рука выбрасывается вперёд, ловит зонт за ручку в последний момент, до того как тот коснётся воды.
Разворачивается. Идёт обратно. Протягивает мне зонт молча.
Беру. Пальцы касаются его пальцев на секунду.
— Спасибо, — говорю тихо.
Он не отходит. Стоит близко — так близко, что я чувствую запах его кожи, смешанный с запахом дороги и лошадей. Наклоняется чуть ближе. Голос становится тише — не шёпот, но почти шёпот.
— Знаете, что я думаю?
Качаю головой. Не могу говорить. Горло пересохло.
— Мне кажется, даже Нана не была Наной, — произносит он медленно, отчётливо, вкладывая в каждое слово вес. — Какая разница, кто изображает призрака? Призрак всё равно не настоящий.
Он так близко, что я вижу золотые крапинки в зелени его глаз. Вижу тонкий шрам над бровью — белая линия на загорелой коже. Вижу, как движется его кадык, когда он сглатывает.
И я хочу его.
Сильно. Безумно. С такой силой, что дыхание перехватывает, а пальцы сжимаются на ручке зонта так, что бамбук скрипит.
Хочу, чтобы он ещё ближе. Хочу, чтобы его руки на мне, его губы на моих губах, его тело прижато так сильно, что невозможно дышать, невозможно думать, невозможно быть кем-то ещё.
Хочу исчезнуть в нём. Забыться. Перестать быть Мики, Наной, Иоши, кем угодно. Просто быть телом, которое чувствует другое тело.
Он видит это. Должно быть, видит — по тому, как я смотрю, как дышу, как замираю.
Но он не двигается. Не прикасается. Только смотрит ещё секунду.
Потом отступает на шаг.
— Лошади напились, — говорит ровно, спокойно, будто ничего не было. — Пора ехать дальше.
Разворачивается. Идёт к повозке.
Я стою. Смотрю ему вслед. И считаю его шаги. Раз. Два. Три. Четыре. Пять. Шесть. Семь.
Семь шагов между нами. Семь шагов, которые я не решаюсь преодолеть. Пока не решаюсь.
Лежу на футоне и смотрю в потолок. Считаю трещины в штукатурке — семнадцать, восемнадцать, девятнадцать. Сбиваюсь, начинаю заново. Одна, две, три.
Не помогает.
Гостиница "Цветущий лотос" — дешёвая придорожная ночлежка, где останавливаются мелкие торговцы и паломники без денег. Стены тонкие. Слышу всё: храп в соседней комнате справа, скрип половиц в коридоре, где кто-то идёт к отхожему месту, женский смех внизу — служанка и кто-то из постояльцев.
И дыхание Рэна за стеной слева.
Ровное. Медленное. Он не спит — спящие дышат иначе, глубже. Он бодрствует, как и я. Делает что-то в своей комнате. Читает, может быть. Или точит меч — нет, слишком поздно, разбудит других постояльцев.
О-Цуру спит рядом, свернувшись калачиком на своём тонком футоне у стены. Дышит тихо, посапывает иногда. Устала за день — помогала разгружать вещи, стирала моё дорожное кимоно в речке за гостиницей, готовила мне офуро. Спит крепко, как ребёнок.
А я лежу. Считаю. Сбиваюсь. Считаю снова.
Тело горит. Не снаружи — внутри. Под кожей, в животе, ниже. Такое ощущение, будто проглотила горячие угли, и они медленно прожигают меня изнутри. Хочу прикосновений. Хочу рук на коже. Хочу забыться в чужом теле, перестать думать, перестать быть Мики-Наной-Иоши-кем-угодно.
Просто быть.
Переворачиваюсь на бок. Потом на другой. Подушка слишком жёсткая, набитая гречневой шелухой, колется сквозь наволочку. Одеяло слишком тяжёлое. Воротник ночного кимоно душит.
Встаю. Резко, не думая.
О-Цуру вскакивает мгновенно — будто и не спала вовсе, только ждала этого момента. Глаза широко раскрыты, испуганные.
— Нана-сама? — шепчет хрипло. — Что случилось? Вам плохо? Воды принести? Врача позвать?
— Нет, — говорю тихо. — Мне не плохо.
— Тогда куда вы? — Она уже на ногах, тянется к моему кимоно, сложенному у стены. — Оденьтесь хотя бы, ночь холодная...
— К Рэну.
О-Цуру замирает. Руки с кимоно повисают в воздухе. Лицо становится белым. Даже в тусклом свете комнаты вижу, как уходит краска.
— Нана-сама, — шепчет она, и в голосе паника. — Нельзя. Нельзя, пожалуйста. Это... это неприлично. Что люди подумают? Что хозяйка скажет? Вы — благородная дама, а он... он всего лишь охранник.
— О-Цуру.
Она замолкает. Смотрит на меня, и в глазах — страх. Не за себя. За меня.
— Отойди от двери.
Она не двигается. Пальцы сжимают кимоно так сильно, что ткань мнётся.
— Нана-сама, вы не в себе, — говорит быстро, отчаянно. — Вы устали, вам нужно отдохнуть, выспаться, завтра всё будет иначе...
— Я прекрасно в себе. И я не прошу разрешения. Я говорю тебе: отойди.
Она стоит ещё секунду. Две. Три.
Потом медленно, очень медленно отступает в сторону. Опускает руки с кимоно. На лице написано всё — страх, отчаяние, понимание того, что она не может меня остановить. И знание. Она знает, что произойдёт. И боится этого.
Прохожу мимо неё. Открываю сёдзи тихо, чтобы не разбудить других постояльцев. Выхожу в коридор.
Темно. Только один бумажный фонарь в конце, у лестницы — тусклый красный свет, похожий на тлеющий уголь. Пол холодный под босыми ногами. Иду три шага направо. До двери Рэна.
Останавливаюсь. Рука зависает над сёдзи.
Ещё не поздно. Можно вернуться. Лечь. Заснуть. Сделать вид, что ничего не было.
Но пальцы уже двигаются сами. Отодвигают сёдзи.
Рэн сидит у низкого столика, спиной ко мне. Не спит, как и думала. Перед ним бумага — письмо, кажется. Он пишет быстро, кисть скользит уверенными движениями. Слышит меня — спина напрягается, плечи приподнимаются. Но не оборачивается.
Быстрым движением складывает письмо, прячет в рукав кимоно. Только потом поворачивает голову.
Лицо спокойное. Ничего не выражает. Только глаза — в них вопрос.
Вхожу внутрь. Закрываю сёдзи за собой.
Молчим. Я стою у двери. Он сидит у столика. Между нами три татами — девять шагов, если считать маленькими шагами в ночном кимоно.
— У меня осталось одно желание, — говорю тихо. — Помнишь?
Он помнит. Вижу по тому, как что-то меняется в его лице. Едва заметно, но меняется.
— Помню.
— Я хочу его использовать. Сейчас.
Он ждёт. Не говорит ни слова. Просто смотрит.
— Я хочу, чтобы ты переспал со мной.
Рэн смотрит на меня долго. Потом усмехается.
— Вам не понравится, — говорит просто. — Зря потратите желание.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Мне нужно, — говорю, и слышу, как голос дрожит. — Мне нужно забыть. Хоть на час. Хоть на полчаса. Перестать думать. Просто... почувствовать что-то. Что-то настоящее.
Он молчит. Смотрит не отрываясь.
— Даже если я не хочу? — спрашивает тихо.
Вопрос застаёт врасплох.
— А что ты хочешь? — спрашиваю, делая шаг вперёд. Один. Ещё один. — Что ты хочешь сделать со мной?
Он молчит.
Долго.
Неприлично долго.
Я вижу, как движется его кадык — сглатывает. Вижу, как пальцы сжимаются и разжимаются на коленях. Вижу, как в глазах что-то мелькает — не желание, что-то другое. Растерянность? Страх? Не могу определить.
— Я не знаю, — говорит он наконец. Голос выходит хриплым, будто давно не использовался. — Впервые в жизни не знаю.
Встаёт. Подходит ко мне — четыре шага, пять, шесть. Останавливается в шаге от меня.
Смотрим друг на друга. Я вижу своё отражение в его глазах — бледное лицо без белил, распущенные волосы, тонкое ночное кимоно, сквозь которое проступают контуры тела.
Он поднимает руку. Касается моего плеча. Ладонь тёплая, тяжёлая. Просто лежит, не двигаясь. Потом вторая рука — на другом плече.
И он притягивает меня к себе резко. Прижимает к груди.
Я стою, не двигаясь. Не понимая, что происходит.
Это не то, чего я ожидала. Не то, зачем пришла.
Но руки Рэна вокруг меня. Под ухом слышу его сердцебиение.
Считаю удары. Раз. Два. Три. Четыре.
Напряжение, которое держало меня последние дни, начинает таять. Медленно, как лёд под весенним солнцем.
Поднимаю руки. Обнимаю его в ответ. Вцепляюсь в ткань его кимоно на спине — крепко, отчаянно, как тонущий хватается за бревно.
И мы стоим так. Обнимаемся. Просто обнимаемся. Ничего больше.
Стоим так долго. Я не считаю время — забыла как. Просто стою, прижавшись к его груди, слушаю, как бьётся его сердце. Ровно. Спокойно. Как маятник часов в доме госпожи Мори.
Потом Рэн осторожно, очень осторожно отстраняется. Руки скользят с моих плеч. Он делает шаг назад.
— Ложитесь, — говорит тихо. — Вы устали. Вам нужно спать.
Смотрю на футон в углу комнаты — простой, без украшений, покрывало тёмно-синее, выцветшее от стирок. Одна подушка, набитая гречихой.
— С тобой, — говорю. — Хочу спать с тобой.
Он молчит несколько секунд. Потом кивает. Коротко, один раз.
Подхожу к футону. Руки поднимаются к вороту ночного кимоно — развязываю тонкий шнурок. Ткань соскальзывает с плеч, падает на татами мягкой лужицей.
Ложусь на футон. На бок, лицом к стене. Подтягиваю колени к груди — поза, в которой спала в борделе, когда было холодно и страшно.
Слышу, как за спиной шуршит ткань. Рэн снимает своё кимоно. Складывает его — слышу чёткие движения, привычку к порядку. Потом гасит ночник. Комната погружается в темноту — не полную, немного света просачивается сквозь сёдзи от фонаря в коридоре.
Он ложится за моей спиной. Не прикасается, оставляет расстояние между нами — ладонь, может, чуть больше.
Лежим в тишине. Его рука находит мою в темноте. Пальцы переплетаются.
Сжимаю его пальцы. Крепко.
Лежим так. Голые тела рядом, но не сплетённые в страсти. Просто вместе.