Синее хаори

Синее хаори

Рэн не двинулся. Сидел так же — прямой, прислонившись к стене, руки на коленях. Женское кимоно с хризантемами мягко лежало на плечах, ворот расходился, обнажая край бинтов. Лицо неподвижное — маска, как всегда. Ни удивления, ни смущения, ни отказа. Ничего.

Молчание.

Одна секунда. Две. Три. Четыре. Пять.

Я уже хотела сказать — забудь, глупость, не нужно. Уже открыла рот, уже набрала воздух для слов, которые всё отменят, всё сотрут.

Но он наклонился вперёд.

Медленно. Очень медленно.

Левая рука упёрлась в татами рядом с моим бедром, я почувствовала тепло его пальцев сквозь ткань кимоно. Правая осталась прижатой к боку — рана не позволяла. Он морщился, совсем чуть-чуть, между бровей, как всегда от боли. Но не остановился.

Лицо приблизилось. Я видела его глаза — совсем близко, на расстоянии ладони. Тёмные, без блеска.

Губы коснулись моих.

Сухие. Тёплые. Потрескавшиеся от жара, от обезвоживания, от трёх дней без нормальной еды.

Поцелуй длился три секунды. Может, четыре.

Без языка, без нажима, без жадности, без того мокрого голодного давления, которое я знала от мужчин в борделе, когда рот становился просто ещё одной дырой для их удовольствия. Ничего похожего.

Просто губы на губах — легко, осторожно, как прикосновение к рисовой бумаге, которая может порваться.

Отстранился. Сел обратно. Прислонился к стене. Лицо — то же. Маска — та же. Как будто ничего не произошло. Как будто просто передвинул фигуру на доске.

— Желание исполнено, — сказал ровно.

Я смотрела на него. На камешки между нами, разбросанные по доске, тёмные и светлые вперемешку. На перевёрнутого короля.

Хотела сказать — ещё.

Не сказала ничего.

— Да, — ответила. — Исполнено.

— Поздно, — сказал.

— Да. Поздно.

Он задул лампу одним выдохом. И пламя дрогнуло, качнулось и погасло. Тонкая нитка дыма поднялась от фитиля, я не видела, но чувствовала горький запах горелого масла.

Темнота. Сразу полная, плотная, как чёрная ткань, которую набросили на глаза. Потом, постепенно, проступили контуры: бледный прямоугольник окна, слабый свет луны сквозь бумагу, доска для сёги в углу, тёмное пятно на светлом татами.

Легли. Каждый на своём футоне. Между нами — ладонь расстояния, может меньше. Я слышала, как он устраивается, оберегая правый бок, дыхание сбилось на секунду, когда повернулся. Хрип. Выдох. Ровно.

Лежала на спине. Смотрела в потолок на тёмные балки, едва различимые, как линии на ладони при лунном свете.

Цикады за стеной поют оглушающе, как будто кто-то трёт железную пластину о железную пластину. Ритмично. Без остановки.

Кожа на губах ещё помнила. Сухое. Тёплое. Потрескавшееся.

Три секунды.

Может, четыре.

Этого мало. Этого так мало, что хочется плакать.

Но я не плачу.

Закрыла глаза. Открыла — ничего не поменялось.

Потолочные доски рассохлись от времени, а между ними тонкие щели, через которые днём пробивались пылинки, а ночью ничего. Только темнота.

В борделе за поцелуй с языком брали дополнительно. Три мон, если клиент новый. Два — если постоянный.

Хозяйка вела записи: кто, сколько, за что. Поцелуй — строчка в книге, мелкая монета на дне ящика.

Должна быть довольна. Я попросила — он сделал. Не отказал, не засмеялся, не спросил «зачем». Просто наклонился и поцеловал. Ровно, точно, как всё, что он делает.

Должна быть довольна.

Не довольна.

Лежала. Считала полосы лунного света на татами. Три. Пересчитывала. Три. Смотрела, как они ползут. Луна двигалась по небу. Тени двигались по полу. Время двигалось. Всё двигалось — кроме меня.

Думала. Не о поцелуе — о руках. О том, как он не дотронулся. Не взял лицо, не притянул, не положил ладонь на затылок. Просто наклонился, коснулся губами и ушёл обратно. Аккуратно, чисто, не оставив следов. Как шиноби — пришёл, сделал, ушёл. Никто не заметил.

В борделе мужчины хватали. За щёки, за подбородок, за волосы. Тянули к себе. Их руки — везде, сразу, как осьминог в бочке. Поцелуй был не поцелуем, а началом — ключ в замке, дверь открылась, дальше всё остальное.

Он не схватил. Он вообще не дотронулся. И это было хуже. Хуже, чем если бы схватил.

Цикады звенели. Его дыхание — ровное, с хрипом на выдохе. Двенадцать вдохов в минуту. Тринадцать. Двенадцать. Считала, потому что больше нечего считать.

Долго.

Луна сдвинулась и прямоугольник на стене стал ярче.

Потом он заговорил.

— Ты не это загадывала.

Голос из темноты. Тихий, ровный. Не вопрос — утверждение.

— Не такой поцелуй.

Не шевельнулась. Лежала на спине, смотрела в невидимый потолок.

— Да, — сказала. — Не такой.

— Тогда почему засчитала?

Молчание.

Почему. Почему я сказала «исполнено» — ровно, спокойно, как будто получила то, что просила. Как будто три секунды сухих потрескавшихся губ — это и есть поцелуй. Как будто я не знаю разницы.

Почему засчитала?

Потому что привыкла. Потому что просить дважды — значит признать, что первый раз дали мало. А признать, что дали мало — значит признать, что хотела больше. А хотеть больше — нельзя.

Не ответила. Не смогла.

Шорох ткани. Движение — не увидела, почувствовала. Воздух сместился, татами чуть скрипнул. Он двигался в темноте бесшумно, как всегда. Просто воздух стал теплее, ближе.

Пальцы коснулись моего подбородка.

Взял подбородок. Не попросил. Не предупредил. Повернул моё лицо к себе — в темноте, на ощупь, безошибочно. Как будто видел сквозь черноту. Как будто знал заранее — где мои губы, где подбородок, где кончается моё лицо и начинается воздух.

И поцеловал.

Не так.

Совсем не так.

Губы — те же, сухие, потрескавшиеся. Всё остальное — другое. Нажим сильный, уверенный, от которого голова откидывается и позвоночник прогибается сам, без спроса. Язык коснулся моих губ — не попросил, раздвинул. Вошёл горячий мокрый язык.

Пальцы на подбородке сжались крепче. Не больно, но так, что не отвернуться.

Не считала секунды. Впервые в жизни — не считала.

Его дыхание — моё дыхание. Его язык — мой язык. Граница стёрлась, как меловая линия на доске, как линия между светлым камешком и тёмным — была, и нет.

Отстранился. Не сразу, по миллиметру, как разматывают свиток от конца к началу. Губы, дыхание, тепло. Пальцы последними соскользнули с подбородка, задели шею, ключицу. Мимолётно. Может случайно. Нет, у шиноби не бывает случайных касаний.

Темнота между нами. Его дыхание на моих мокрых губах. Близко — настолько, что чувствовала тепло его лица.

— Засчитано? — спросил. Голос хриплый. Ниже, чем обычно.

— Да, — сказала.

И это «да» было другим.

Он лёг обратно. На свой футон, рядом.

Лежала на спине. Потолок. Темнота. Губы мокрые, припухшие. Провела пальцем осторожно, как по ожогу. Вкус остался.

В борделе за поцелуй с языком — три мон. За этот — сколько? Нет графы. Нет строчки. Нет монеты. Этот поцелуй нельзя записать ни в одну книгу.

Луна ползла по окну. Тени на татами сдвигались. Три полосы стали двумя, потом снова тремя, под другим углом.

Не спали. Оба не спали — я знала. Его дыхание ровное, но не сонное. Я научилась различать — за эти дни, за эти ночи, за эти футоны рядом.

Сонное дыхание — глубже, медленнее, с длинным выдохом. Это — другое. Он не спал. Думал.

Долго.

Луна прошла полпути по окну.

— Мне нельзя, — сказал.

Голос тихий, словно не мне говорил, а потолку, или темноте, или бумажным стенам. Как будто говорил сам с собой, проверял слова на звук, а я случайно оказалась рядом.

— Когда вернутся люди клана — попрошу перевод. Другое задание. Или уйду.

Повернула голову. Его силуэт — тёмный на светлом. Плечо, линия шеи, контур скулы. Кимоно с хризантемами белело на груди, там, где расходилось, обнажая бинты.

— Из-за меня? — тихо. — Из-за поцелуя?

— Из-за тебя. Поцелуй не причина. Следствие.

— Тогда из-за чего?

Молчание. Длинное. Считала его вдохи — четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать.

— Нельзя охранять того, к кому привязан.

Привязан.

Рэн сказал привязан?

Привязан. Ко мне?

Хозяйка борделя говорила: привязанность клиента — деньги, привязанность девочки — глупость. Я видела, как девочки, которые привязывались, плакали потом в подушку ночами. Привязанность — петля. Чем сильнее тянешь — тем туже.

— Глаз видит не угрозу, а человека, — продолжил, и голос стал жёстче, суше. — Тело закрывает не выход, а её. Решения медленные. Появляется лишнее.

— Эмоции, — сказала.

— Да.

Цикады. Луна сдвинулась на полпальца. Тени на татами — еле заметно — поползли.

— Разве у тебя есть эмоции? — спросила. — Я думала, ты…

— Появились, — сказал Рэн. Ровно. Просто. Без паузы. — Мне они не нравятся.

Четыре слова. Без горечи, без жалости, без надрыва. Как о погоде, которую нельзя изменить — можно только учесть.

Есть. Не нравятся. Живу с ними.

Лежала. Думала. Что он имеет в виду — что эмоции мешают? Что болят? Что делают его медленным, а ему нельзя быть медленным?

— А если, — начала. — Если Огуро больше не будет твоим хозяином. Если ты станешь свободным. Ты будешь…

Замолчала. Три слова — «ты будешь со мной» — стояли в горле.

Его дыхание — двенадцать вдохов. Тринадцать. Двенадцать.

Потом — движение. Шорох ткани. Скрип татами под тяжестью тела. Он повернулся ко мне всем телом, и я услышала, как дыхание запнулось о боль. Короткий звук, не стон, тише, как хруст ветки под ногой, но он не остановился.

Губы коснулись моего носа. Кончика — там, где кожа тонкая, глупая, мёрзнет первой.

Короткое касание. Сухие губы, тёплое дыхание. Секунда — и ушёл.

Тишина. Один вдох. Мой. Его.

Щека. Правая, ближе к виску. Губы задержались дольше, чем на носу. Насколько — не считала. Не могла.

Щеку в борделе не целуют. Щека не товар. У щеки нет цены. Три мон за губы, пять за шею, ниже — дороже. Щека бесплатно. Значит бесполезно. Значит — никому не нужно.

Ему — нужно. Он целовал мне щёку сухими потрескавшимися губами, тщательно, сосредоточенно. Как вырезал иероглифы на камешках. Как точил нож. Как ставил чашку в центр подноса.

С неистовой точностью, которая у другого человека называлась бы нежностью, а у него не называлась никак. У него для этого не было слова.

Тишина. Ещё один вдох.

Висок. Губы в волосах — грязных, пахнущих дымом и речной водой. Не отстранился. Прижался — туда, где бьётся жилка. Маленькая, быстрая, испуганная. Как бабочка в кулаке. Он чувствовал — конечно чувствовал, он считает чужой пульс. Знал, что сердце колотится. Знал и не сказал.

Просто держал губы на моём виске. И от этого — мурашки. Мелкие, частые. От затылка вниз по позвоночнику, до кончиков пальцев. Как рябь на воде от камешка — расходится кругами, и кругами, и кругами.

Три поцелуя. Ни один — в губы. Нос, щека, висок. Три точки на карте лица.

— Не нужно думать о невозможном, — сказал тихо. — Это тоже лишнее. В голове.

Не ответ. Не отказ. Не обещание. Что-то третье, для чего нет слова.

Нашла его руку, она лежала между футонами, на татами, в ничейном пространстве. Нашла в темноте по теплу, на ощупь. Взяла. Переплела пальцы — мои тонкие в его широких, мозолистых. Сжала.

Его пальцы не ответили. Секунда. Две. Три.

Потом сжались. Медленно, осторожно. Как будто тело спросило у головы — можно? — и голова долго думала, считала, взвешивала. И кивнула.

Лежали рядом, на разных футонах. Руки лежали между, как мост через узкую реку. Моё запястье у его — пульс к пульсу.

Луна прошла через всё окно и ушла. Прямоугольник потускнел, побледнел и пропал. Темнота стала полной.

Цикады смолкли. Перед рассветом они всегда смолкают — есть такой час, пустой, тихий, ничей. Ночные замолчали, утренние ещё не начали. Час, когда слышно только дыхание.

Его — ровное, медленное, с хрипом.

Моё — чуть быстрее.

Где-то между двумя дыханиями мы уснули. Не разжимая пальцев.

* * *

Я открыла глаза.

Предрассветный серый свет заливал комнату. Цвет пепла, цвет золы в остывшем очаге, цвет стираного хлопка. Свет приходил без теней, без направления. Мир ещё не решил, каким будет сегодня.

Его футон лежал пустой. Одеяло было сложено углами к углам — аккуратно, точно, как складывают в казармах. Или в клане. Или везде, где мальчиков учат не оставлять следов.

Рэн стоял у дальней стены. Одетый. Кимоно с хризантемами — то самое, женское, нелепое.

На ногах белели таби — чистые, я стирала их позавчера. Тёрла о камни у ручья, пока пальцы не заныли. Сушила на траве.

Правая рука придерживала бок — привычно, машинально, как другой человек поправляет шляпу или придерживает рукав. Левой он проверял что-то за поясом. Нож. Тот самый маленький нож, который появлялся из воздуха.

— Рэн?

Голос вышел сонным.

Он обернулся.

— За нами приехали.

Я прислушалась. И на самом краю слуха, далёко, едва различимо донёсся стук копыт по каменистой дороге. Несколько лошадей. Скрип колёс. Мужские голоса, приглушённые расстоянием.

Клан.

Рэн подошёл и сел передо мной на пятки, как садятся для чайной церемонии. Спину держал прямо — даже сейчас, даже с раной. Его лицо оказалось на уровне моего. Серый свет лежал на скулах, на шрамах, на сухих губах. На тех самых губах, которые ночью были на моих губах, на моём носу, на моей щеке, на моём виске.

— Я должен тебе ещё желания, — сказал он негромко.

Я моргнула.

— Мики, — добавил он. — Я помню.

Мики.

Моё имя. Настоящее.

Тихо. Как пароль. Как ключ от двери.

За стенами голоса зазвучали ближе. Копыта застучали громче. Кто-то крикнул — резко, отрывисто, на диалекте, которого я не разобрала.

Рэн встал. Одним движением без паузы, без боли на лице.

— Одевайся, — сказал. — Быстро.

Вышел. Бесшумно.

За стеной звучал его голос — жёсткий, командный, чужой. Язык клана. Ответы, приказы, порядок.

Я встала. Оделась быстро, как он сказал.

На пороге обернулась. Комната лежала передо мной маленькая, крестьянская, бедная. Ничего особенного. Комната, в которой двое спали рядом. На разных футонах. С переплетёнными пальцами.

Я вышла.

К крыльцу подошёл мужчина.

Не сразу увидела его. Сначала заметила крытую повозку с выгнутой крышей из промасленной ткани. Две гнедые лошади стояли в упряжке, обе с белыми пятнами на морде. На козлах сидел молодой возница с повязкой на лбу, жевал что-то, не глядя в мою сторону.

Мужчина стоял у подножья крыльца. Невысокий, плотный. Он носил тёмно-синее хаори без гербов — чистое, выглаженное.

Волосы собрал в небольшой узел на затылке, без шпильки, просто завязал. Лицо у него было самое обычное — широкое, с мягкими чертами, с глубокими морщинами у рта. Возраст я определить не могла. Сорок? Пятьдесят? У мужчин после сорока все лица становятся похожими: усталые, обветренные, одинаковые.

Он напоминал старшего брата подруги. Или торговца солёной рыбой с рынка — из тех, что взвешивают товар не глядя, а на глаз, и никогда не обманывают.

Или доктора, который приходит к больному ребёнку ночью и не берёт денег, если семья бедная.

Совсем не выглядел как тот, кто убивает.

Но может, в этом и был смысл.

Он поклонился. Неглубоко, вежливо, как кланяются равному. Не как слуга кланяется хозяину. Не как охранник кланяется объекту охраны. Как равному.

— Доброе утро, — сказал негромко. — Прошу простить беспокойство в столь ранний час.

Его голос звучал приятно — глубокий, с лёгкой хрипотцой. Как у человека, который много говорит или много курит. Или и то, и другое.

Он не представился. Ни именем, ни званием, ни тем, кто он в клане.

Я кивнула молча. Не знала, что сказать. Хозяйка борделя учила: когда не знаешь — молчи и кланяйся. Безопаснее. Но кланяться этому человеку почему-то не хотелось. Я просто стояла и смотрела.

— Повозка готова, — продолжил он и указал жестом на экипаж. — Дорога неблизкая. Если позволите?

Позволите. Вежливое слово. Формальное. Как будто я могла не позволить.

Я оглянулась.

Искала Рэна.

Деревня лежала пустая, как всегда. Дома с провалившимися крышами стояли по обе стороны. Тропинка заросла травой по краям. На другом конце улицы виднелась ещё одна повозка, поменьше, открытая. Рядом стояли две фигуры — мужчины, оба в тёмном. Один курил, дым поднимался белой струйкой. Второй перебирал что-то в мешке на земле.

Рэна я не видела.

Мужчина заметил мой взгляд, улыбнулся — тонко, едва заметно, одними уголками губ.

— Я доставлю вас, госпожа, — сказал спокойно. — Не беспокойтесь.

Он подошёл к повозке и откинул полог. Внутри было темно и прохладно. Пахло новым деревом, маслом для колёс, соломой.

Он протянул мне руку — помочь подняться.

Широкая ладонь, короткие пальцы, чистые ногти. Рука торговца. Или доктора. Не мозолистая, не шершавая. Не та.

Я взяла её. Холодная.

Он помог мне подняться в повозку, аккуратно придерживая за локоть. Я села на скамью.

Мужчина забрался следом. Он сел напротив, поправил хаори и устроился удобно, расслабленно, как человек, которому предстоит долгая дорога и он к ней привык.

Снаружи раздались шаги. Тяжёлые, неровные. Кто-то подошёл к повозке.

Я обернулась. Инстинктивно, не думая.

Полог откинулся.

Рэн стоял снаружи. Одет в то самое женское кимоно с хризантемами. Волосы собраны в узел. Лицо спокойное, каменное. В руке он держал небольшой свёрток, завязанный в ткань.

Он посмотрел на меня. Не на мужчину в синем хаори, не на возничего. На меня.

Один взгляд. Долгий, внимательный. Как будто запоминал.

Потом кивнул. Коротко, формально. Как кивают знакомому при встрече на улице. Вежливо, правильно, ни к чему не обязывающе.

Опустил полог.

Ткань упала и отрезала свет. Внутри стало сумрачно.

Мужчина в синем хаори хлопнул в ладоши один раз, громко.

— Трогай, — крикнул он возничему.

Повозка качнулась. Лошади фыркнули. Колёса скрипнули и провернулись. Повозка тронулась.

Я не попрощалась.

Не успела. Или не поняла, что это было прощание. Или поняла, но не знала, что сказать, как сказать, нужно ли вообще говорить.

Не попрощалась.

Повозка качалась на ухабах. Мужчина сидел напротив, положил руки на колени и смотрел куда-то в сторону, в полог, за которым проплывала дорога.

Я смотрела на свои руки. Сложенные на коленях, бледные, пустые. Пальцы левой руки были чуть разжаты — как будто всё ещё ждали, что кто-то их возьмёт, сожмёт, не отпустит до рассвета.

Я считала вдохи. Свои — пятнадцать в минуту. Шестнадцать. Пятнадцать.

Полог дрожал от ветра. Щели в нём расширялись и сужались, свет менялся — то ярче, то тусклее. За пологом мелькали деревья, слышались птичьи крики, стук копыт, скрип колёс.

Дорога шла под уклон. Повозка набирала скорость.

Я не обернулась.

Не посмотрела назад, через щель в пологе, туда, где оставалась заброшенная деревня. С домом лекаря. С двумя футонами. С доской для сёги. С камешками, на которых корявыми иероглифами были вырезаны: король, ладья, конь.

Не обернулась.

Мужчина в синем хаори достал из-за пояса кисеру — длинную трубку с металлическим мундштуком. Набил её табаком. Чиркнул огнивом. Затянулся.

Молчали.

Я закрыла глаза и откинула голову на деревянную стенку повозки. Жёсткая, неудобная, стучала в затылок на каждом ухабе.

Я считала. Раз. Два. Три. Сбилась на семнадцати. Начала заново.

Раз. Два. Три.

Не попрощалась.

Загрузка...