Соловей

Соловей

Выдыхаю, считая про себя длину выдоха — пять, шесть, семь секунд. Воздух медленно выходит из лёгких, унося с собой последнюю призрачную надежду на то, что я ослышалась, что он говорит о ком-то другом, о какой-то другой женщине.

Смотрю на свои руки, лежащие на коленях поверх тонкого шёлка нагадзюбана. Они кажутся чужими — бледными, почти прозрачными в мерцающем свете свечей. Перстня с драконом больше нет — украли или забрали по чьему-то приказу, не важно уже.

— Только я знаю, кто ты на самом деле, — продолжает Огуро, растягивая слова, словно смакуя каждый звук. Голос его мягкий, обволакивающий, опасный — как шёлковый шнур, которым душат приговорённых. — И никто больше не знает. Это наш секрет, Нана-сама. Или мне следует называть тебя иначе?

Он наклоняется к столику, берёт кувшин с сакэ и наливает снова. Алкоголь льётся тонкой струйкой, наполняя чашку до самых краёв. Протягивает мне, не отрывая взгляда.

— Выпей. Тебе станет легче. Обещаю.

Беру чашку. Руки дрожат. Он видит это.

Подношу к губам. Пью залпом, не дыша. Сакэ обжигает горло жидким огнём, проникает глубже, падает в пустой желудок тяжёлым раскалённым камнем. Мир качается сильнее, теряет чёткость границ.

Голова кружится. Тело становится ватным, непослушным. Но вместе с головокружением приходит странное облегчение — тёплое, почти сладкое, разливающееся по жилам.

Устала. Так невыносимо устала притворяться каждую минуту, каждый вдох, каждое движение контролировать.

Может, рассказать всё? Про колодец, про камни, которые я бросала, считая каждый, про настоящую Нану, лежащую на дне?

Плечи опускаются сами собой. Дыхание замедляется, становится глубже. Напряжение, державшее меня последние часы, растворяется.

Огуро придвигается ближе, скользя по татами с тихим шелестом кимоно. Совсем близко теперь.

Рука его касается моей щеки. Пальцы тёплые, гладят медленно — от виска вниз к скуле, к углу губ, к подбородку.

— Маленькая испуганная камуро из «Утренней звезды», — шепчет он, наклоняясь так близко, что я чувствую его дыхание на своей коже. — Помнишь, как боялась подавать чай господам? Как дрожала, пряча руки в рукавах? Как пряталась за спину старших девочек, когда важные клиенты приходили?

«Утренняя звезда» — чайный дом, где господин Такэда нашёл Нану.

Он говорит не о том. Он думает, что я — та самая настоящая Нана Рэй, выросшая из испуганной камуро в блистательную таю. Он не знает про колодец. Про воровку. Про подмену.

Но уже неважно, кажется. Голос его гипнотизирует. Прикосновения пальцев к коже. Близость тела. Запах сандала, смешанный с табачным дымом. Всё сплетается в кокон, тёплый и душный, из которого нет сил вырываться.

Лицо его приближается. Губы почти касаются моих — я чувствую их близкое тепло, их учащённое дыхание, пахнущее алкоголем.

Отдёргиваюсь. Резко, инстинктивно, не думая.

Не знаю, что делать. Не знаю, как поступила бы настоящая Нана — та, что умела играть в эти игры мужчин и женщин, власти и подчинения. Выиграю, если останусь и отдамся ему? Получу больше влияния, привилегий, защиты? Или проиграю окончательно, став просто телом, которое он использует по желанию? Что случится, если переспала с ним сейчас, пьяная и растерянная?

Огуро замирает на мгновение, не убирая горячую руку с моей щеки. Вся прежняя мягкость мгновенно испаряется без следа, и в тёмных глазах стремительно разрастается опасный леденящий холод.

Затем он движется — быстро и решительно толкает меня обеими руками, заставляя упасть навзничь на шёлковые подушки. Наваливается сверху всем своим весом — тяжёлый, горячий, давящий, не оставляющий пространства. Целует жадно, грубо, без нежности. Его губы больно впиваются в мои, язык бесцеремонно проникает в рот, не спрашивая разрешения или согласия.

Замираю. Не сопротивляюсь. Просто лежу неподвижно, безвольно, как кукла. Как настоящая Нана, лежащая на дне колодца среди камней и опавших листьев, с пустыми глазами, смотрящими в никуда.

Он целует ещё секунду, прижимаясь всем телом. Две секунды. Три, считаю я механически.

Потом внезапно останавливается. Отстраняется, приподнимаясь на локтях. Смотрит на меня сверху вниз — лицо в тени, только глаза блестят в отражённом свете свечей.

— Можешь уйти, — произносит он хрипло. — Если хочешь. Дверь не заперта.

Тишина накрывает комнату, плотная и липкая, как паутина.

Лежу неподвижно, считая про себя, перебирая варианты с отчаянной скоростью. Удары сердца — раз, два, три, четыре, пять, шесть... Варианты — остаться и отдаться, показав покорность; уйти и проиграть эту партию; остаться и попытаться взять инициативу... Семь, восемь, девять... Последствия каждого выбора раскладываются цепочками событий — если остаться, то он получит власть надо мной, но, может, и я получу что-то взамен; если уйти, то покажу слабость, неопытность, но сохраню... что? Достоинство? У куртизанки нет достоинства. Десять, одиннадцать, двенадцать...

Медленно встаю на ноги, неловко путаясь в складках белого нагадзюбана. Дрожащими руками поправляю скомканную ткань, которая предательски сползла с правого плеча, обнажая острую ключицу и часть груди.

Иду к выходу, упрямо не оглядываясь на него. Протягиваю руку, отодвигаю сёдзи в сторону. Тонкая бумага тихо шелестит, как крылья ночного мотылька, бьющегося о фонарь. Выхожу в тёмный пустой коридор.

Рэн стоит там, прислонившись к стене. Не ушёл. Ждал всё это время, пока я была внутри.

Стоит неподвижно, скрестив руки на груди. Когда я появляюсь в дверном проёме, он резко поднимает голову. Не ожидал, что выйду так скоро. Взгляд скользит по растрёпанным чёрным волосам, по покрасневшим губам, по скомканному нагадзюбану, по обнажённому плечу. Всё видит. Всё понимает без единого слова.

В его загорелых руках — аккуратно сложенная тёмная ткань. Женское хакама — простое, чёрное как воронье крыло, без единой вышивки, без украшений и узоров. Протягивает молча, упрямо не глядя мне в глаза, отводя взгляд куда-то в сторону, в пустоту коридора.

Беру дрожащими руками. Надеваю поверх тонкого нагадзюбана, торопливо прикрывая прозрачный шёлк, который внезапно стал казаться неприлично откровенным.

Пальцы трясутся сильнее, чем раньше — от холода, от остатков алкоголя в крови, от того, что только что произошло. Длинные завязки хакама предательски путаются, узел на поясе получается кривым, асимметричным, но в конце концов кое-как справляюсь.

Рэн резко поворачивается, даже не дожидаясь, пока я полностью закончу одеваться. Молча идёт обратно тем же извилистым путём — мимо бесконечной череды тёмных закрытых сёдзи, за которыми спят или притворяются спящими обитатели дома, через узкий сумрачный коридор, где густо пахнет ночной сыростью, старым деревом и угасающими масляными лампами.

Послушно следую за его широкой спиной, машинально считая шаги в обратном порядке, возвращаясь по собственным следам.

С каждым шагом понимание растёт внутри, холодное и беспощадное — я проиграла.

Должна была остаться, несмотря на страх и отвращение. Отдаться, показать готовность служить. Угодить хозяину, закрепить своё положение в этом доме, в этом мире. Вместо этого сбежала, как испуганная девственница, впервые увидевшая мужчину.

Но одновременно понимаю — проиграла бы в любом случае. С такими людьми, как Исидзу Огуро, лучше вообще не играть. Правила он устанавливает сам, меняя их по ходу игры. Колода заведомо меченая. Кости налиты свинцом с одной стороны. Исход предрешён до начала партии.

И ещё одно понимание приходит — острое, неожиданное, пугающее своей честностью. Не осталась я в той душной комнате не из-за страха или отвращения. Не осталась из-за Рэна.

Не из-за каких-то романтических иллюзий, не из-за глупых девичьих чувств, которых у меня, воровки и самозванки, нет и не может быть. Но категорически не хотела, чтобы именно он стоял там, в тёмном коридоре, прислушиваясь к доносящимся звукам. Не хотела, чтобы именно он знал, слышал, неизбежно представлял происходящее за тонкими стенами из рисовой бумаги.

Не хотела предать тот короткий поцелуй во время пьяной игры — поцелуй, который ничего не значил для него, выполнение глупого желания, но который почему-то стал важен для меня самой.

Великая, непростительная глупость. Сентиментальная дура из дешёвого борделя.

Идём по коридору в тишине, нарушаемой только скрипом половиц под нашими ногами да далёким кваканьем лягушек в пруду. Проходя мимо большого окна, выходящего в сад, слышу звук — чистый, пронзительный, неземной. Соловей поёт свою ночную песню, одинокую трель, полную щемящей тоски.

Останавливаюсь невольно. Подхожу к окну. Смотрю.

Сад залит бледным лунным светом — чёрные силуэты сосен, белые пятна гравия на дорожках, серебристые пятна теней под карликовыми клёнами. И там, на извилистой тропинке среди камней и мха — фигура.

Мужчина в тёмном кимоно прогуливается неспешно, размеренно, держа руки за спиной, сложив их в характерном жесте созерцания. Седые волосы собраны в традиционный узел.

Такэда-сама. Хозяин дома. Он идёт по саду посреди глубокой ночи, когда все спят или притворяются спящими. Слушает пение соловья, который сидит где-то в ветвях старой сливы. Голова его чуть приподнята, обращена к невидимым мне веткам.

Рэн бесшумно останавливается рядом со мной, не произнося ни слова. Молча смотрит туда же, куда направлен мой заворожённый взгляд.

— Такэда-сама всё ещё бодрствует в такой поздний час, — шепчу я почти беззвучно, сама не зная зачем. Слова срываются с губ сами собой, нарушая ночную тишину сада.

— Он давно уже не спит по ночам, — тихо отзывается Рэн, говоря почти шёпотом, едва шевеля губами. — Уже много лет. С тех пор, как умерла его жена. Выходит в сад, слушает угуису, вспоминает то, что было.

Мужчина в саду останавливается под деревом. Поднимает голову, запрокидывая её, чтобы лучше видеть луну, висящую над чёрными силуэтами крыш. Лицо его погружено в тень, но вся поза излучает печаль — глубокую, старую, въевшуюся в кости за годы одиночества.

Внезапное лёгкое прикосновение к моему плечу — почти несуществующее, эфемерное, словно ночной мотылёк на мгновение присел на ткань и тут же испуганно упорхнул. Но кожа предательски вспоминает тепло чужих рук. Жжёт там, где всего секунду назад были его пальцы. Считаю секунды после этого короткого прикосновения — раз, два, три, четыре, пять — а приятное тепло всё никак не уходит, не растворяется.

— Пойдёмте, Нана-сама. Вам нужно отдохнуть. И протрезветь.

Протрезветь. Вернуться в реальность. Забыть эту странную ночь.

— Отведи меня к Такэда-сама, — прошу я, не отрывая взгляда от фигуры в саду.

Рэн молчит. Потом вдох — медленный, как у человека, готовящегося к трудному разговору.

— Нана-сама, — голос его осторожен. — Ночь глубока. Такэда-сама ценит своё уединение в эти часы. К тому же вы устали, выпили...

Поворачиваюсь к нему. Мир качается — море внутри головы поднимается волной, опускается, снова поднимается. Но сквозь эту качку вижу его лицо, освещённое бледным лунным светом, просочившимся в коридор.

— Утром мы снова будем притворяться, — говорю медленно. — А сейчас есть возможность узнать правду.

— Это опасно, — Рэн качает головой, но не решительно, скорее задумчиво. — Правда опаснее любого меча.

— Знаю.

Он стоит неподвижно, но что-то меняется в его позе — едва заметное, как дыхание ветра меняет направление, не переставая быть ветром.

— Я не могу вам помочь, — произносит наконец, и в голосе слышится не отказ, а сожаление. — Если я приведу к нему пьяную гостью посреди ночи... это предательство доверия.

Смотрит на меня долго. Борьба происходит внутри, но лицо остаётся спокойным, как поверхность пруда в безветренный день. Только в глазах — в этих зелёных глазах что-то колеблется.

— Делайте, что считаете нужным, — говорит он, отступая на шаг. — Я не видел вас. Я смотрел в другую сторону.

Иду к двери, ведущей в сад. Ноги слушаются плохо, хакама путается между ног, но я добираюсь. Отодвигаю сёдзи. Влажный ночной воздух врывается внутрь, пахнущий мокрой землёй и цветущим жасмином.

Рэн не останавливает меня. Просто стоит, смотрит, как я выхожу.

— Нана-сама, — окликает он тихо, когда я уже сделала несколько шагов. — Будьте осторожны. Такэда-сама… он добрый человек. Но даже у доброты есть пределы.

Оборачиваюсь. Киваю. Иду дальше.

По лунной дорожке. К человеку, который слушает пение соловья.

Такэда-сама стоит под деревом, спиной ко мне. Но слышит шаги — как не услышать, когда ночь такая тихая, что даже дыхание кажется громким.

— Такэда-сама, — голос мой звучит странно в ночной тишине, где до этого были только соловей и шёпот ветра в листьях сливы. — Простите, что нарушаю ваше уединение. Но мне нужно поговорить. Честно.

Он поворачивается ко мне медленно, величественно, словно актёр традиционного театра Но, отрепетировавший каждый жест до совершенства.

— Честно? — повторяет он задумчиво, медленно произнося каждый слог, и в его негромком голосе слышится что-то похожее на глубокую печальную усмешку. — Вам нельзя быть честной. Вы же ойран высшего ранга. Честность убьёт вас быстрее любого яда. Честность — это роскошь, недоступная женщинам вашей профессии.

— А вам? — спрашиваю, садясь на каменную скамью рядом с ним, не дожидаясь приглашения. Холод камня проникает сквозь тонкий шёлк хакама, заставляет кожу съёжиться. — Вам можно быть честным?

— Можно, безусловно можно, — отвечает он медленно, задумчиво, продолжая смотреть не на меня, а куда-то вдаль, в непроницаемую темноту дальних уголков ночного сада, где лунный свет уже не достаёт. — Но не нужно. Старику, потерявшему всё, что имело значение, честность — роскошь бесполезная. Как дорогое кимоно для мёртвого.

Молчим. Холод ползёт выше — от бёдер к животу, к груди. Дрожь пробирает, но стискиваю зубы, не показываю.

— Зачем я была вам нужна? — спрашиваю наконец, когда тишина становится невыносимой. — И при чём тут клан Хара?

Он поворачивается ко мне так резко, что я вздрагиваю.

— Хара... — произносит он почти шёпотом, словно само это имя физически обжигает язык. — Предатели императора. Их имя умерло вместе с ними. Их кровь смыта с земли. Их потомки стёрты из всех записей. Их не существовало и нет.

— Но вы их помните, — говорю.

— Я многое помню. Слишком многое для одного человека.

Он отворачивается снова, смотрит туда, где в ветвях сливы сидит невидимый соловей.

— Вы должны притворяться, Нана-доно, — говорит он медленно, отчеканивая каждое слово, — что никогда не слышали имени Хара. Как я притворяюсь, что вы — настоящая Нана Рэй.

Моё сердце внезапно замирает в груди. Полностью перестаёт биться на один бесконечно долгий удар. Два мучительных удара. Три. Потом судорожно возобновляет свою работу, но теперь слишком быстро, слишком громко, слишком неровно. Кровь болезненно стучит в висках.

Он улыбается — тонко, невыразимо печально, без малейшей радости или тепла.

— Когда в середине акта меняют актрису, — продолжает он, не глядя на меня, — порядочный зритель сделает усилие и не заметит этого. Продолжит смотреть представление, как будто ничего не изменилось. Это правила театра, Нана-доно. Мы все играем. Вопрос только — кто из нас знает, что находится на сцене.

— Вы... знали? — голос едва слышен. — С самого начала?

— Да. Понял сразу, ещё в прошлый раз, когда вы были здесь. — Он смотрит прямо в глаза, и взгляд его видит насквозь, до самого дна. — Настоящая Нана двигалась иначе. Смеялась иначе. Молчала иначе. Вы хорошая актриса, но не идеальная. Ещё не научились забывать себя полностью.

Хочу встать, убежать, но ноги не слушаются. Сижу, мёрзну, жду приговора.

— Более того, — добавляет Такэда-сама задумчиво, слегка наклонив седую голову набок, — я знаю о вас и вашем прошлом значительно больше, чем вы сами знаете о себе.

— Тогда скажите мне всё, пожалуйста, — прошу я, и в моём сорвавшемся голосе звучит неприкрытое отчаяние, которое уже невозможно скрыть. — Умоляю вас. Что вы знаете обо мне? Кто я на самом деле? Кем была настоящая Нана Рэй? Почему всё это происходит именно со мной?

Он медленно встаёт с каменной скамьи. Очень медленно, осторожно, именно так, как обычно встают глубокие старики, для которых каждое движение застывших суставов — ощутимое физическое усилие. Аккуратно отряхивает складки дорогого серого кимоно от невидимой пыли.

— Я обязательно расскажу вам всё, что мне известно, — произносит он ровным голосом. — Но не просто так. Сначала принесите мне кое-что ценное взамен моих знаний.

— Что? — Встаю тоже, шатаясь от холода и алкоголя в крови. — Что вам нужно?

Он долго, оценивающе смотрит на меня сверху вниз, словно решая, действительно ли я достойна задания, которое он собирается мне поручить.

— Настоящее имя Наны Рэй, — произносит он наконец. — Не то, которое ей дали в «Утренней звезде», когда она стала камуро. Не то, которое она взяла, став Наной Рэй и прославившись. А то, с которым она родилась. Имя, которое дали ей родители. Найдите его — и я расскажу всё, что знаю.

Поворачивается и уходит. Неспешно, величественно, растворяясь в тенях сада.

Остаюсь одна.

Соловей замолчал.

Загрузка...