Глава 11

Костян

Утро у нас начинается одинаково. Всегда. Чайник на плитке, запах старых обоев и звяканье ложек, когда бабушка роется в ящике в поисках того, что можно растянуть на завтрак. Я просыпаюсь раньше, чем хочу, потому что по квартире сквозняк, и бабка опять забыла закрыть окно на кухне — мол, проветривает. А еще потому что слышу, как Настя, сестренка моя, шмыгает носом, снова без одеяла спала. Ей восемь, а я для нее как батя, потому что настоящего у нас нет, как и нормального детства. Только бабушка, старенькая, с венами на руках, как корни дерева, и с голосом, который звучит так, будто и сама не верит, что еще живет.

Я встаю, натягиваю спортивки, захожу в ее комнату. Она спит криво, кукла свалилась на пол, волосы растрепаны. Подбираю ее на руки, накрываю, целую в висок, и иду дальше. На кухне бабка сидит у окна, смотрит на улицу, в руках старая кружка, в которой чай на один пакетик на троих. Я подхожу, молча включаю газ, ставлю чайник. Бабка даже не оборачивается. Мы не разговариваем по утрам. Это как закон. Не потому что злимся. Просто слова — лишние, они отнимают силы, которых у нее мало.

Плита коптит, стены отсырели, потолок в пятнах, а на холодильнике магнитики с развалов, облезлые, кривые, но свои. Внутри — три яйца, кусок хлеба и банка дешевой тушенки. Я умею готовить. Потому что пришлось. Потому что мама наша сдохла от передоза, когда мне было десять. А батя сбежал еще раньше, только в старом альбоме его фотка — я по ней кулак сжимать научился.

Настю я в школу собираю сам. Заплетаю ей косички. Плохо, криво, но она смеется. Говорит, что у нее самые необычные косички в классе. Я улыбаюсь, хотя внутри — горечь. Бабка еле ходит. Ей бы сидеть уже где-то в кресле, а она все с нами. Потому что никто другой не остался. Я пашу по-своему — где-то на рынке помогаю, где-то тачки мою, где-то — да, бывает — и по кривой дорожке иду. Потому что деньги нужны. Потому что в этой жизни, если ты сам себе не отец, не брат, не закон — то ты никто.

У нас в доме не ругаются. У нас молчат. И только по вечерам, когда я прихожу после всех движений, Настя кидается ко мне, обнимает, просит рассказать сказку. А я придумываю на ходу, что где-то там, за Зареченкой, есть волшебный дворец, и там все живут вместе — и мама, и она, и бабушка молодая, и я — в форме с медалью, как на картинке.

Она верит. А я — стараюсь не заплакать. Потому что если я сломаюсь — ломаться будет некому.

* * *

У школы — сквозняк и крики. Снег хрустит, мокрый, противный, дети как тараканы носятся, а я стою, курю. Настю жду, мелкая задерживается — может, уборщица заставила доски мыть, может, с одноклассником сцепилась, характер у нее тот еще. На углу встаю, как тень. Спокойный. Почти. Пока сбоку не прилетает знакомый скрежет — ботинки по льду, шаг дерзкий, как у боксера перед боем. Поворачиваюсь — Светка Малявка.

Ниже табуретки, серьга в носу, куртка на два размера меньше, как будто в ней родилась. Волосы короткие, до плеч. Шагает, как будто вся Заречка ей должна. Небо пасмурное, но она — будто оттуда, где всегда светло. И меня это бесит.

— О, ну все, держитесь, царица района пожаловала! — кидаю, усмехаясь. — Пыль с дороги сдуйте, граждане!

Светка замирает, разворачивается. Улыбка как по лезвию. Идет ко мне, плечики мелкие, а взгляд будто сейчас в нос въедет.

— А ты все здесь, как памятник без смысла. Куришь — и думаешь, что крутой?

— Не думаю. Я знаю. — Затягиваюсь, выдыхаю в сторону. — А ты че, семки искала и влюбилась по пути?

— В кого? В тебя? — фыркает. — Серьезно, Костя? Даже фантазия у тебя, как у кочегара — тупая и грязная.

— У кочегара, может, и грязная. Зато честная. — Подмигиваю. — В отличие от тебя — такая вся чистая, а словечки вон какие, взрослые.

— Потому что рядом с тобой взрослеешь насильно. — Глаза сверкают. — Ты как прививка — мерзко, но потом иммунитет.

— Слышь, философиня, тебе бы на радио — «Малявка FM». Темы дня: как испортить настроение и выглядеть мило.

— А тебе — в цирк. Роль: грубый, но бесполезный. И шутки все те же, с третьего класса.

Я ржу, смотрю на нее, как на карикатуру, которую не хочешь выкидывать. Поддела — держится. Огрызается — дергается. Не сдается.

— Не кипятись, малявка. — Бросаю окурок, давлю кроссом. — Я ж по-доброму. Без клыков.

— Доброе у тебя только то, как ты орешь на весь двор. — Уходит, но оборачивается. — Костя, ты как жвачка под партой — вроде противно, но почему-то все цепляются.

Я усмехаюсь, поднимаю бровь.

— Ага. Только ты первая прилипла.

Она рвет дистанцию, шмыгает носом, исчезает за углом. А я стою, гляжу ей вслед. Сестра бежит с рюкзаком, что-то кричит. Но я пока думаю не о Насте.

А о том, как у этой Малявки все лицо в румянце. И как я хочу еще раз довести ее до него.

Настя выбежала — растрепанная, молчаливая, с рюкзаком наперевес. Сутулая, будто ей на спину кирпич повесили. Не прыгает, не улыбается, не щебечет, как обычно. Я сразу понял — что-то не так. Подошел, взял за плечо, прижал.

— Ты чего, мелкая?

Она молчит, губы сжала, носом шмыгает. Смотрит в сторону. Как будто боится сказать. Я сажусь на корточки, заглядываю в лицо.

— Говори давай. Кто?

— Не надо, — шепчет.

— Настя.

— Мальчик один… — выдыхает, глаза наполняются. — Сказал… что у меня мамы нет. И папы нет. Что я… что я никто. Сирота.

Где-то в груди что-то хрустнуло. Не сломалось — хрустнуло. Я встал, вдохнул через нос, пальцы сжал так, что костяшки побелели.

— Имя.

— Костя, не надо…

— Имя. Быстро.

— Артем. С четвертого «Б».

— Жди тут. — Я не кричал. Сказал спокойно. Даже мягко. Но внутри все кипело, как чайник на плите, заброшенной бабкой. Она кивнула, опустив глаза, а я пошел. Нет — пошел не я. Вышел зверь. Тихо, в темпе, без слов. Просто знал, куда и зачем.

Зашел в школу — мимо вахтерши, мимо бабок в платках, как тень проскользнул по коридору, как будто я тут родился.

Нашел быстро. Стоит, жует жвачку, корчит рожи другим шкетам. Смех у них — мерзкий, скользкий, как будто лягушек мучают. Я подошел, схватил за ворот и рывком дернул за угол. Ударился об стену, воздух с хрипом вышел. Я держу, смотрю сверху вниз. Молчит. Улыбка слетела сразу.

— Это ты Насте про родителей заливал?

— Я… я не…

— Ты, сука, глухой? Или язык жиром заплыл? Повторить могу. Но только уже по-другому.

— Я просто пошутил…

— Ага, шутник нашелся. Так вот, юморист, если ты еще хоть слово пробубнишь на эту тему, я тебе так "пошучу", что мать родная не узнает. Понял?

Он дрожит. Я ближе. Смотрю в упор, не моргаю.

— Еще раз обидишь мою сестру — челюсть будешь зубочисткой чистить. Говорить будешь шепотом до пенсии, понял, шнырь?

Он кивает. Часто. Как будто голова на моторчике.

— А теперь слушай сюда, Артемушка. Заречка — не цирк. Тут таких, как ты, в песок втирают. Я тебя первый и последний раз предупредил. Второго не будет. Увижу, что снова языком щелкаешь — вывезу за гаражи, и не факт, что вернешься.

Отпускаю. Он оседает вниз, как тряпка. Не рыдает — просто не дышит. Я поправляю куртку, выхожу. По пути плюю в мусорку — гадость во рту.

На улице Настя сидит на лавке. Глаза опущены. Я подхожу, молча кладу руку на плечо.

— Он больше не будет, Насть.

— А если будет?

— Он не будет. — смотрю вперед. — Я ему рот закрыл. Надолго.

Иду рядом, и внутри все еще бурлит. Но не от злости — от того, как она на меня смотрела. С доверием. Как на брата. Как на последнего, кто остался.

Загрузка...