Глава 23

Леха

После допросов мы шли молча. Шурка — впереди, как всегда, с этой своей походкой, будто кого-то бить собирается. Серый — сзади, сигу трет в пальцах, но не закуривает. Костян просто рядом, рядом и все — шаг в ногу, взгляд в асфальт. А у меня внутри будто цемент размешали. Не боль, не страх, а вот эта тупая, сухая тяжесть, как будто в груди литровая банка с водой, и ты ее нести должен до самого ада. Мы вышли из ментовки и никто не сказал ни слова. Просто шли. Без плана, без цели, будто нас выжали и выкинули, как тряпки. Я еще тогда понял — они нас слушали, но не слышали. Для них мы — не свидетели. Мы — "зареченские". А Лысый — северной линии. А там, значит, кто-то наверху. А там, значит, крышка уже лежит. И не на нем, а на деле. Мы дошли до ларька, тот самый, где рыжий всегда просил «Клинское» взять, хотя сам пил "Три медведя". Я смотрел на этот чертов прилавок, как на могилу, и руки чесались.

— Ну и что дальше? — выдал Шурка, сквозь зубы. — Типа сказали — и все?

— Им по херу, — отозвался Серый.

— Лысый гуляет, а мы тут яйца морозим, — вкинул Костян. — Я бы его сам, клянусь…

Шурка поднял взгляд. Молча. А потом сказал:

— Мелкий был.

— Кто? — не понял я.

— Ленька. С подвала. Тогда. В день драки. Я его видел — через арку проскочил, как мы только подбежали. Он все видел.

Трое напряглись. Не от страха — от того, что мозг включился.

— Он щас где? — Серый уже рвет на место. — Я с ним нормально поговорю.

— Нормально, Серый. Без перегиба. Мелкий он. Ссыкун. Но если давануть чуть… скажет.

Нашли его у сараев за школой. Он там вечно торчит — шныряет, курит свои "Примы" на затяжку, сопли подтирает. Увидел нас — побелел. Пацан лет тринадцати, худой как червяк, в кофте на два размера больше. Сначала попытался сделать вид, что не заметил, а потом — как ежик: замер, вжался.

— Лень. — Шурка подошел ближе. Голос пока нормальный, но уже в натяге. — Ты был тогда. У девятки. Мы знаем. Видел.

— Я… я не…

— Не выдумывай, — отрезал я, тихо, но так, чтоб в уши влезло. — Мы не менты. Мы тебя не сдадим. Но если ты видел и молчишь — завтра ты будешь виноват.

— Ничего я не… — он начал пятиться, но Костян перекрыл путь.

Я подошел вплотную. Говорил не громко, по-простому.

— Рыжий тебе кто был?

Он молчит. Дышит тяжело.

— Он тебя гонял когда-то? Забирал что-то? Унижал? Нет. Он сигу давал. Он тебя на площадке не трогал, даже когда ты петушился. А сейчас он в земле.

Я сделал паузу.

— А тот, кто его зарезал, ходит по району, как будто в лотерею выиграл. И если ты думаешь, что менты разберутся — нихрена. Только мы.

Ленька опустил глаза. Потом выдохнул.

— Он… он стоял. Один. Порез был. Я видел — кровь у него с пальца текла. Он перчатку дернул с руки и под машину закинул, под "Волгу". Я как раз там спрятался.

— Кто он?

— Лысый. Точно он. Куртка на нем была черная, с дыркой на локте.

Я кивнул.

— Все, брат. Живи по-честному. Ты нам помог.

Шурка хлопнул его по плечу, не сильно.

— Если кто спросит — ты мужик. Не тряпка. Мы скажем.

И все. Ленька остался там, в этой тени сараев, а мы пошли. Уже не пустыми. У нас была нитка. Осталось дернуть — и тащить за собой всю эту гнилую цепь. До тех пор, пока не захлопнется на шее того, кто все это начал.

Сначала мы к бабке. Та самая, с третьего, что вечно за нами шипела, как утюг по мокрой ткани. Она и тогда орала, когда Рыжий мяч на балкон закинул, и когда Серый бутылку об мусорку разнес. Но при этом — глаза у нее, как у совы, все видят. Мы знали, что она у окна сидит до самой ночи, как караульный. Костян поднялся один. Мы стояли внизу. Через десять минут она выглянула в форточку. Шурка сразу крикнул снизу:

— Тетя Зина, мы не буянить. Просто поговорить надо.

— Что опять? — визгнула она. — На вас опять кто-то жаловаться пришел?

— Наоборот, — кинул я. — Мы — вас просим. По-человечески. Поговорить надо.

Через пару минут дверь в подъезд открылась, и она вышла. Пальто старое, голова повязана платком. В руках — авоська, будто в магазин собралась. Мы подошли.

— Чего вам? — сразу с порога, взгляд тяжелый, будто на стекло давит.

— Помочь надо, — сказал Костян. — Вы в ту ночь в окно смотрели. Видели, как пацанов гнали?

Она помолчала. Прищурилась.

— Там один был… лысый такой, с кулаками. Второй за ним — упал, как срубленный.

Я шагнул ближе.

— Упавший — Рыжий. Наш друг. Его убили. Мы знаем кто. Вы только скажите, вы же видели?

Она поправила очки.

— Видела. Он в черной куртке был, что-то кричал. Потом руки у него в крови были. Я окно прикрыла — страшно стало.

— Вы это в отделе скажете?

— А мне что будет? Я ж не свидетель, не официально…

Шурка достал из кармана пакет. Там было масло, чай, пачка сахара и две банки тушенки. Простой набор. Бабка взяла, не сразу, с каким-то стыдом, но взяла.

— Я скажу, если надо. Только чтоб потом не пришли ко мне, не спалили дверь.

— Не спалят. Мы рядом.

Она кивнула. И все. Этого было достаточно.

А ночью мы пошли за перчаткой. Мы — это я, Шурка и Костян. Серый остался — у него мать после инсульта, не мог. Шли без лишних слов, тихо, как тени. Район дышал, как зверь — глухо, тревожно. Где-то в подвале орали кошки, с помойки тянуло тухлятиной и крысами. Мы вышли во двор, тот самый, где Рыжий лег. Вон тот фонарь, с которого лампа давно выбита. Вон Волга старая, брошенная, под ней как раз и выкинул перчатку Лысый. Я наклонился, руки в перчатках, но все равно чувствовал — холод от металла машины пробирает до костей. Лез под днище. Песок, грязь, стекло битое, запах — как будто тут хоронили крыс. Шурка светил фонариком от зажигалки, слабенько, но хватало. Вижу — ткань. Черная, мятая. Тяну рукавом куртки. Порвана. На пальце дырка. И на сгибе — темное пятно. Кровь. Даже спустя дни — видно. Я замер. Грудь сжало так, будто мне в ребра плиту положили.

— Лех. Есть? — прошипел Шурка.

Я не ответил сразу. Глянул еще раз. Пятно — точно кровь. Запах. Все совпадает. Я вылез, встал, молча подал Шурке.

— Его, — сказал я тихо. — Его.

Костян достал пакет, завернули, как могли. Без следов.

Я смотрел на Волгу. На асфальт, где кровь Васьки когда-то была. На этот двор, в котором все случилось. И было ощущение, будто я стою не на улице, а на чьей-то могиле. Мне хотелось завыть. Но я просто стоял. Сжимал кулаки. И думал — теперь его не вытащат. Этот кусок ткани — это не слух. Это не слова пацанов. Это железо. Это конец его игре.

Мы ушли быстро. Без разговоров. Воздух был тяжелый, как будто город тоже что-то понял. Рыжий, брат… мы рядом. Мы тебя не оставили.

* * *

Когда мы шли к моему дому, у меня в животе свернулся холодный камень. Я знал, как он встретит. И пацаны знали — мы даже не обсуждали, просто молча шагали, как к прокурору без адвоката. Подъезд наш облупленный, с облезлым «ЛИФТ НЕ РАБОТАЕТ» и запахом старого кваса, был мне как родной ад. Каждый скрип ступени я знал наизусть. На четвертом мой отец всегда оставлял в замке ключ изнутри — чтобы не шумели. Я стукнул три раза. Тихо. Потом пацански, четко. Открыл почти сразу. На нем — старая алкоголичка-майка, тренировочные штаны и взгляд, который я знал с детства. Такой взгляд был у него, когда он выводил пьяного из квартиры, а тот плевал в лицо. Сухой, отточенный, как удар в поддых.

— Ты че, пресс-конференцию собрал? — проговорил он. — Мне с работы не хватило, ты мне тут театр привел?

— Разговор, — выдал я. Глухо.

Он посмотрел поверх меня, на Шурку и Костяна.

— А эти что? Свидетели? Адвокаты? Или просто по приколу приехали, как клоуны?

— Это по Рыжему.

Он фыркнул. Повернулся, не сказав «заходи». Просто ушел вглубь, оставив дверь открытой. Мы вошли. Тишина. Мать была у тети. Стены — облупленные, все в желтом свете лампы с потолка. На кухне чайник со свистком, как в детстве. Только я уже не пацан. И чай был чужой.

Он сел за стол. Достал сигарету. Закурил. Мы стояли. Он посмотрел на нас, как на ворованных.

— Ну давай, сынок, удиви меня.

Я молча поставил сумку на стол. Достал аккуратно пакет. Размотал. Перчатка. Порвана. Кровь.

— Что это за дерьмо? — спокойно спросил он.

— Под Волгой нашли. Там, где Рыжего положили. Лысый выкинул. Есть свидетель. Есть бабка, что видела, как он уходил в крови. Есть запись с братом — как Лысый просил соврать. Все это здесь.

Костян положил диктофон. Нажал. Голос брата Лысого, хриплый, боится, путается.

Отец молчал. Только курил. Дым шел в потолок. Он выждал, пока запись кончилась. Потом затушил.

— Вы что, идиоты? Думаете, мент — это святой, который бежит с уликой, как с иконой? Это не кино. Тут не справедливость решает, а кто с кем пил, понял? Вы принесли мне бомбу, и я должен что — пойти с ней в отдел и сказать: «Вот, сын принес»?

— Ты мент, — сказал я тихо. — Ты или по уставу, или так же, как они.

— Не учи меня, как по уставу, — рыкнул он. — Ты где был, когда его убили? А? Ты знаешь, что если тебя ткнут пальцем — первым упадешь ты? Даже с этим тряпьем в пакете.

— Потому и пришел. Чтобы не падать, а стоять. Чтобы не меня забрали, когда дело снова завернут в пыль.

Он подошел. Встал рядом. Смотрел на меня снизу вверх, потому что сидел, но все равно давил.

— Если ты думаешь, что я вытяну тебя, как сына, ты ошибся. Ты мне не сын в этом — ты фигурант.

— Хорошо. Но ты же мент?

— Пока еще да.

— Тогда прими улику. Все. По закону. Без соплей.

Он молча посмотрел на пакет. Потом — на диктофон. Поднялся.

— Завтра я передам это в отдел. Через зама. Без имен. Без фамилий. Как от источника. Ты сюда не приходил. Ты ничего не знаешь. Если сработает — будет движение.

— А если нет?

— Тогда готовь зубы, Леха. Потому что тюрьма не спрашивает, кто принес правду. Она жрет всех.

Я кивнул.

Шурка — молча. Костян — тоже. Мы вышли.

На лестнице холодно было, как в морге. Я шел, и мне казалось — отец остался не в квартире, а за спиной, как тень, как голос, который всю жизнь глушишь, но он — всегда рядом. Мы сделали все, что могли. Дальше — как ляжет. Но теперь — хотя бы совесть не в дерьме.

Загрузка...