Катя
Вечером, когда город начинает пахнуть железом, сыростью и чем-то безнадежно уставшим, я вышла из дома — не за хлебом, не по делам, а просто чтобы дышать. Чтобы не слышать, как тик-так часов сливается с его глухими шагами в другой комнате. Чтобы не видеть взгляд, полный претензий, как будто я — главная ошибка его жизни.
Чтобы не чувствовать под кожей ту самую щемящую тревогу, когда тишина в квартире вдруг становится зловещей. Я брела по улицам, не разбирая дороги, просто шла, как будто каждый шаг вычеркивает день из памяти, как будто можно так, ногами, вытоптать тревогу. Лавочки, где вечно курят подростки, давно опустели, окна в домах начали зажигаться — ровные квадраты чужого уюта, в который мне не войти.
Ветер дул сквозной, ноябрьский, он цеплялся за пальто, щекотал щеки, прятался под воротником, но мне не было холодно. Мне было пусто. Я не чувствовала ничего. До того самого момента, пока не свернула в узкий переулок у гаражей, где пахло мазутом, кошками и чем-то мужским — грубым, резким, уличным.
И в этом переулке, там, где фонарь давно не горел, где асфальт давно не ровняли, я увидела — кто-то лежит.
Сердце сжалось. Ноги остановились сами собой.
Я встала, как вкопанная, глядя в темноту, и первое, что пришло в голову: пьяный. Один из тех, что валяются у подъездов, бурчащие, грязные, с вонью перегара и взглядом, в котором ни капли человеческого.
Но что-то было не так.
Что-то заставило меня подойти ближе — не шаг, не два, а сразу оказаться рядом, почти на коленях. Свет издалека лишь касался лица, но мне хватило. Это был он. Леша. Тот самый. Из класса. Из моего сознания.
Из моего внутреннего хаоса, где его взгляд оставил трещину. Он лежал на боку, лицо в тени, губа разбита, с плеча текла кровь — густая, темная, почти черная, она стекала по руке, по асфальту, будто вытекала жизнь. Я застыла. Все внутри меня будто оторвалось от земли. Страх. Паника. Ужас.
Он был совсем один. Без своих, без этих хулиганских ухмылок, без бравады.
Просто мальчик на асфальте. Без сознания. Беззащитный. Я не помню, как подползла ближе, как ухватила его под плечи, как попыталась поднять, хотя сама дрожала от ужаса. Я только знала, что не могу уйти. Не могу оставить. Это не просто ученик. Не просто парень с улицы. Это — он.
И я уже вытаскивала его, тяжелого, безвольного, к старому сараю за углом, открытому, как будто специально ожидавшему нас, и губы мои шептали: «Потерпи… потерпи, пожалуйста…»
Внутри сарая пахло пылью, старым деревом, гнилой тряпкой и чем-то детским, забытым, как будто время тут остановилось и тихо умирало в углу. Я втащила его, волоком, почти не дыша, срывая ногтями ладони, упрямо шепча что-то бессмысленное — ни ему, ни себе, просто чтобы не сойти с ума от этого ужаса.
Нащупала рукой старую лампу, висящую под потолком, дернула за цепочку — раз, два — и она дрогнула, зажглась, выдала тусклый, желтый свет, как слабое дыхание умирающего.
Все вокруг замерло. Леша лежал на старом матрасе, пыль поднялась в воздух, закружилась в свете, как дым, и в этой тишине я слышала только свое сердце, которое билось, как бешеное, глухо, яростно, будто хотело вырваться из груди и встать между ним и смертью. Я упала на колени рядом, почти не чувствуя боли от того, как ободрала кожу о бетон, и дрожащими пальцами начала искать, где больнее, где страшнее.
Его лицо было в ссадинах, губа треснула, кровь на подбородке засохла, а вот плечо… Когда я отодвинула ткань, и она хрустнула, прилипшая к ране, из-под нее выступила свежая кровь. Порез. Глубокий. Безжалостный. От него пахло улицей, металлом, дымом, но не страхом.
Ни капли страха, даже сейчас. Он был без сознания, но лицо его будто продолжало драться. Я приложила руку к его груди — он дышал. Тихо. Ровно. Но этого было достаточно, чтобы слезы навернулись. Глупо, нелепо, бессильно. Он был моим учеником.
Просто мальчишкой с дерзким взглядом. Просто голосом в темноте. А теперь он лежал здесь, раненый, израненный, и я не могла думать ни о чем, кроме одного: Лишь бы он открыл глаза. Лишь бы выжил. Лишь бы остался.
Я обвела взглядом сарай — полутемный, заброшенный, с рухлядью в углах, с мебелью, покрытой пылью и паутиной, с коробками, в которых пряталось прошлое — старое, забытое, никому не нужное.
Лампа под потолком качалась от ветра, желтый свет дрожал, разрывая тени, и мне казалось, что стены дышат — глухо, устало, как будто и они знали, каково это — тащить на себе боль. Я металась глазами по углам, искала что угодно — ткань, бинт, воду, хоть что-то, чем можно остановить кровь, стереть грязь, спасти. В одном из ящиков, на старом комоде с облупленными ручками, стояла бутылка — стеклянная, прозрачная, на дне которой плескалась жизнь или смерть, смотря с какой стороны на это глянуть. Я потянулась за ней, руки дрожали, пальцы скользнули по пыли, схватили горлышко, и я открутила крышку — запах резанул в нос, как удар. Водка. Резкая, дешевая, пронзительная, будто сама боль налитая в стекло. Я поморщилась, глотнула воздух сквозь зубы, но не колебалась — поднесла к его ране, капнула, осторожно, стараясь не навредить, не разбудить… но поздно.
Он вздрогнул, будто прошел ток, резко распахнул глаза — те самые, темные, глубокие, в которых можно было утонуть или сгореть, — и зашипел, почти закричал.
— Фига се! Е*аный в рот и в уши!
Резко дернулся, схватившись за плечо. Он отпрянул, ударился спиной о стену, задышал резко, будто выбирался из воды, будто вспоминал, кто он и где.
Его взгляд упал на меня. Сначала в нем была ярость — острая, жгучая, как у зверя, которого разбудили в ловушке. Он смотрел так, будто не знал, кто я, будто готов был защищаться, драться, бежать. А потом… потом что-то в нем дрогнуло. Секунда, не больше. Глаза смягчились. Плечи чуть осели. И я увидела — он узнал. Меня. И в этом взгляде была не благодарность, нет. Там было что-то другое.
Катя
Он смотрел на меня снизу вверх, затылком упираясь в стену, лицо побледневшее, кровь стекала по плечу, прилипала к ткани, как будто пыталась удержать его здесь, не дать упасть в темноту. В глазах — напряжение, упрямство, обида на весь мир и еще что-то… уязвимое, тонкое, почти детское, которое он прятал за этой своей хищной маской. Я видела, как ему больно, как он терпит, сжимая зубы, будто это не рана, а проверка на прочность. Он сильный. Такой сильный. Но сейчас… он один. И я — единственная, кто рядом.
— Тебе нужно обработать рану, — выдохнула я, больше себе, чем ему, потому что сердце билось в горле, руки дрожали, а в голове был только один рваный крик: «Надо спасти».
Он усмехнулся. Губа треснула, скатился капелькой еще один сгусток крови.
— А ты что, доктор? — прохрипел, голос как наждаком по коже, и в этой фразе было столько сарказма, что если бы я не знала, как ему больно, могла бы поверить, что он и правда смеется.
— Нет, — я сжала кулаки, чтобы не закричать, чтобы не сорваться, чтобы не дрожать от страха за него, — но попробую не хуже. Подожди. Я быстро.
Я выбежала, как будто меня вытолкнуло ветром, не чувствуя ни ног, ни пальцев, только стучащие в висках удары, как пули — раз, два, три — и каждый шаг отдавался где-то под ребрами, в самой груди. Дом встретил меня холодом, как чужой. Я открыла дверь, и он уже стоял в прихожей — Гена. Как будто ждал. Как будто чуял. В пальто, с перегаром, с этим мертвым взглядом, от которого у меня перехватывало дыхание. Он посмотрел на меня, как на преступницу, как будто видел насквозь.
— Где шлялась? — коротко, глухо, сдавленно. Как будто одно это «где» уже обвинение.
— Мы… мы с учительницами… — я сглотнула, голос сорвался, но быстро продолжила, — сидели после школы, пили чай. Знакомились.
Он хмыкнул. Медленно, с ядом. Сделал шаг ко мне. От него пахло злостью, табаком и той самой опасностью, которая не кричит, а давит молча.
— Прямо до темноты? Долго знакомились, да? — в голосе ехидство, издевающееся, будто я ребенок, который врет плохо, а он великий судья.
Я кивнула, как робот, прошла мимо, почти не касаясь пола, подошла к шкафу, открыла его, руки тряслись — не от страха, от спешки. Я знала, он смотрит. Чувствовала, как взгляд прожигает спину.
— А нахрена тебе аптечка? — тихо, спокойно, как будто между делом, но я знала: этот голос опаснее крика.
— Там… — я обернулась, стараясь дышать ровно, будто ничего не случилось, будто я просто добрая и милая, — собака во дворе поранилась. Кровь… хочу помочь.
Он подошел ближе. Бросил сигарету в пепельницу. Глаза в упор.
— Помогаешь всем подряд? Теперь еще и зоозащитница? Может, мне тоже лапу перевяжешь?
Усмехнулся. Гадко. Но я не отвечала. Просто схватила аптечку, прижала к груди, как щит, и рванула к двери. Он смотрел мне в спину, а я не оглянулась. Я не могла позволить себе замедлиться. Не могла дать ему почувствовать власть. За мной сейчас — не просто собака. За мной — человек. Кровь. Жизнь. Мальчишка, которого нельзя бросить.
Он сидел, молча, опершись о стену, плечо напряжено, губа разбита, взгляд цепкий, чуть затуманенный от боли, но в нем уже жила искра. Я вернулась — и он это понял. Не бросила, не испугалась, не отступила. Я разложила аптечку, вытянула бинт, флакон, ватку, старалась дышать ровно, но сердце грохотало так громко, будто выламывало мне ребра. Его глаза не отрывались. Он смотрел, будто знал, что я боюсь, что я дрожу, но все равно останусь.
— Думал, сбегу? — спросила я, не глядя, сосредоточенно расправляя бинт.
— Не… — хрипло усмехнулся он, — я просто подумал, что таких, как ты, давно не бывает.
— Таких — это каких?
— Которые приходят, даже когда страшно. Даже когда нельзя.
— Не похожа ты на тех, кто по дворам по ночам бегает, — тихо сказал он, — Училка. Жена. Порядочная. А тут — я, весь в крови, и ты с аптечкой, как спасательница.
Я вздохнула. Я не хотела отвечать. Я не должна была отвечать. Я вообще не должна была быть здесь, с ним, в этом холодном сарае, в этой пыльной тишине, касаясь его кожи, чувствовать, как под пальцами дрожит чужая боль, и с каждым касанием становиться слабее. Но я уже разрывала упаковку антисептика, набирала его на ватку, и голос у меня вышел ровным, чуть строже, чем хотелось:
— Сиди спокойно. Сейчас обработаю.
Он хмыкнул, глаза прищурились, и когда я склонилась к его плечу, чтобы осторожно протереть рану, он вдруг прошептал:
— Ты пахнешь… не как школа.
Я замерла. Влажная вата на его коже, горячая, почти пульсирующая плоть под ней. Он не сдвинулся ни на миллиметр, но я чувствовала, как напряжение пробежало по нему волной. Я старалась держать дистанцию, мысленно напоминая себе, кто я, что я, зачем я здесь. Но пальцы предательски дрожали, когда я взялась за бинт, когда чуть коснулась его шеи. Он смотрел на меня. Дыхание его сбилось.
— Не смотри так, — сказала я тихо, выравнивая голос, будто проверяя его на прочность, как учительница, у которой в классе очередной сорванец пытается устроить шоу. — Мне тяжело вести себя с тобой… профессионально.
Он усмехнулся краем губ, чуть повернул голову, прищурился, и в этом взгляде было что-то слишком живое, слишком острое, чтобы игнорировать.
— А я че? Я вообще молчу, как образцовый. Сижу, дышу, не вякаю.
— Дышишь так, будто сейчас врежешь по сердцу, — пробормотала я себе под нос, но он услышал.
— А я по нему и целюсь, — шепнул, и голос у него вдруг стал мягким, почти нежным, будто тень от прикосновения. — Тебе же никто туда давно не стрелял, признайся.
Я не отвечала. Я держалась. Я взяла бинт, начала медленно, аккуратно, почти по правилам обматывать его плечо. Его кожа горячая, пульс чувствовался под пальцами, дыхание сбивалось — он терпел. И молчал. Я была близко. Слишком. И когда я склонилась ближе, чтобы поправить край повязки, он вдруг резко, почти инстинктивно, прижался носом к моей шее, вдохнул тихо, глубоко, будто хотел запомнить меня на вкус, на запах, на чувство. Я застыла. Это было не грубо, не пошло. Это было… живо. Жадно. Тихо.
— Ты пахнешь… как июнь. Знаешь? Когда асфальт теплый, и все впервые.
Я отстранилась, спокойно, без резких движений, просто глядя на него — серьезно, твердо, но не жестко.
— Не делай так больше. Это недопустимо. Понимаешь?
Он усмехнулся, чуть покачал головой.
— Все, все… не кипятись. Больше не буду.
Я вздохнула и забрала бинт с его плеча, закрепляя край.
— Учись держать себя в руках. Это пригодится тебе чаще, чем кажется.
Он сидел, спиной к стене, руки на коленях, повязка чуть съехала, а кровь все еще сочилась из-под бинта, но он будто не чувствовал — только смотрел. Так смотрят не мальчики, не ученики. Так смотрят те, кто привык брать, кто живет среди асфальта, где выживает не тот, кто умнее, а тот, кто жестче. И его глаза сейчас были именно такие — темные, наглые, опасные. Он не моргал, не ерзал. Просто смотрел, как будто взвешивал — и я почувствовала, как все мое спокойствие начинает крошиться, как стекло под каблуком.
— Кто тебя так? — выдохнула я, почти шепотом, пальцами касаясь бинта, как будто это было хоть что-то, что можно контролировать. Он не сразу ответил. Даже не дернулся. Только уголком губ повел в кривой, упрямой ухмылке.
— Все тебе знать надо, да? — хрипло, лениво, с этой его уличной растяжкой в голосе. — Все ты хочешь по полочкам. А тут не библиотека. Тут не "война и мир", Катя. Тут кровь, драка и "или ты — или тебя".
Я сжала губы, молчала. Слишком близко. Слишком правдиво. Он подался вперед чуть-чуть, совсем немного, но этого хватило, чтобы в животе все скрутило.
— А ты-то че здесь сидишь, а? Че не дома, где мужик твой дышит тебе в затылок, орет, с бабами по подворотням шляется? Че не там, где, как ты сама сказала, все правильно, чинно, по закону? Че рядом со мной, с пацаном с улицы, с которого кровь течет, который только что, может, кого-то уронил? Я не отвечала. Просто смотрела. Он усмехнулся. Мягко. Но под этой мягкостью было что-то звериное.
— Я тебе скажу. Потому что с ним ты — молчишь. А со мной — дышишь. Потому что там у тебя тишина. Глухая. В постели. В голосе. В тебе самой. А тут… тут тебе, Катя, жарко, как будто ты живая. Я вздрогнула. Сжала бинт крепче. Слова в горле, будто осколки.
— Не лезь. Это не твое.
— Ой, да ладно тебе… — он наклонился ближе, так, что я почувствовала тепло его дыхания у уха, и сердце ударило где-то в горле.
— А чье? У тебя в паспорте где-то написано: "не трогать, хрупкое"? Или "можно только смотреть, не касаться"? Да я, может, не умный, не книжный. Но вижу, как ты на меня глядишь. Не по-учительски. Он откинулся назад, медленно, будто выдыхая дым, которого не было.
— Но че интересно… — продолжил он, с ленцой, но во взгляде уже жгло.
— Ты ж, вроде, сама любишь вопросы задавать. На уроках только и слышно: «почему герой поступил так», «что хотел сказать автор». А как я тебе — так сразу нельзя? Не по теме, да?
— Ты перегибаешь, — сказала я, резко, сдержанно, но пальцы мои дрожали. — Мы не на уроке.
— Вот именно, — ухмыльнулся он. — Мы не на уроке. Так чего ты ждешь? Что я подниму руку, скажу: «Громов, можно отвечать?» А ты мне — «садись, три»? Тут, Катя, не класс. Тут я — раненый, ты — рядом. И ты сидишь тут, а не дома со своим мужем. Это ведь не просто так?
Я молчала. Потому что слова подступили к горлу и застряли. Потому что он был прав. Потому что я сама уже не знала, почему я все еще здесь.