Леха
Я ушел. Ноги сами понесли, как будто кто-то сверху, свыше, приказывал, шептал в ухо: «Иди, Леха, уходи, если любишь». А я не хотел. Черт возьми, не хотел ни на шаг, ни на полшага, сердце билось так, будто пыталось выскочить наружу, как будто еще немного — и остановится. Но я ушел. Потому что люблю. Потому что, как бы мне ни хотелось остаться, сжечь к чертовой матери все правила, плевать на Гену, на ее кольцо на пальце, на возраст, хотя там разница каких-то несчастных три года, на грех, я понимал — она права. Где-то там, глубоко внутри, под шкурой, под кровью, в самом нутре — она права, и это рвет сильнее, чем любые слезы, чем даже ее «отпусти», которое прозвучало не как просьба, а как приговор. Я шел по лестнице, спускаясь вниз, и каждый шаг — как удар молота по груди. Проклятые ступени скрипели, как будто плакали вместе со мной, как будто сами не хотели, чтобы я уходил. А в голове гудело — не от боли, нет, от пустоты. Такая тишина внутри, что слышал, как кровь пульсирует в висках. Я вышел на улицу, и воздух был чужой, ледяной, будто даже он был против меня, будто все вокруг знало, что я проиграл. Подъезд хлопнул за спиной — и эхом ударило по нервам. Я остановился, глянул на окна пятого этажа, и сердце снова встало — а вдруг она сейчас стоит за занавеской, смотрит, плачет… А может, не смотрит. Может, уже ушла в комнату, села на кровать и молчит. Может, рыдает в подушку, может, проклинает, а может, молится, чтобы я больше не пришел. А я знаю — вернусь. Пусть не завтра, пусть не через неделю. Но вернусь. Потому что с ней я дышу. Потому что каждый мой день без нее — как ломка. Я могу убежать от всех, от проблем, от ментов, от родителей, от школы, но только не от нее. Она — как игла под кожей, как яд, который уже в крови, и вытравить невозможно. Я буду возвращаться. Снова и снова. Пока она не убьет. Потому что любовь — она не лечит, это все враки, это все для слабаков. Настоящая любовь — она убивает. Сначала медленно, по капле, по взгляду, по слову, а потом раз — и в самое сердце. И только тогда она сможет остановить меня. Только так. А до тех пор… я ее. Она — моя. Даже если никогда больше не скажет это вслух. Даже если забудет. Даже если завтра выйдет на улицу под руку с Геной и сделает вид, что меня не было. Все равно — я буду. В каждом шаге, в каждом сне, в каждом дрожащем вдохе ночью, когда он отвернется. Потому что я Леха. А Леха, если любит — до конца. Даже если конец — это смерть.
Утро было обычным. Какое-то даже мерзко-обычное. Солнце било в окно, как будто ему есть до нас дело. На кухне мать варила кашу, радио трещало фоном, и все это напоминало какой-то старый фильм, где герои еще не знают, что через пять минут все к чертям. Я сидел за столом в майке, тер ладони, смотрел в чашку с чаем, но не пил. В голове пусто. Или не пусто — просто все скомкано. Я думал про перчатку, про Рыжего, про Катю, про отца, который до сих пор не дал ни слова, и про то, как воздух уже не лезет в грудь, как будто кто-то перекрыл вентиль. Мать поставила передо мной тарелку, кашу. Запах детства. Только теперь уже не радует. Я глянул на нее — она все такая же. Волосы в заколке, фартук, в глазах — забота и страх. Мы с ней мало говорим. Потому что она всегда смотрит, как будто заранее знает, что я не вернусь.
— Поешь, Лешенька. Силы нужны.
— Сейчас, — буркнул я.
— Я тебя знаю. Ты все не спишь.
— Нормально все.
Она села напротив. Не как на допросе. Как на исповеди.
— Мне страшно за тебя. Ты не говоришь, но я знаю, что-то происходит.
— Все под контролем.
— Ты не похож на того, кто все контролирует. Ты как будто прощаешься каждый день.
Я молчал. Потому что если сейчас скажу хоть слово — прорвет. А у нас не принято.
— Это из-за него? — спросила она. — Из-за Васьки?
Я кивнул. И все.
— Это не твоя вина. Не тащи все на себе.
— Я не тащу. Просто хочу, чтобы было по-честному. Хоть раз.
Она протянула руку. Положила поверх моей.
— А ты понимаешь, что в этом мире честные первыми идут под нож?
Я кивнул снова.
— Тогда будь умным. Не героем.
И в этот момент раздался стук в дверь. Резкий, как удар по спине. Мы оба вздрогнули. Она встала. Я тоже. Мать пошла открывать. За дверью — двое. Один знакомый — тот, что в отделе у отца шестеркой числится. Второй — молодой, не здешний.
— Громов Алексей Викторович? — сухо, без пафоса.
— Да.
— Пройдемте с нами. Понадобитесь для уточнения показаний.
— Сейчас?
— Сейчас.
Мать вышла вперед.
— Он никуда не пойдет без повестки!
— Мы имеем право.
Я положил руку ей на плечо.
— Все нормально, мам.
— Ненормально! Ты же ничего не сделал!
— Просто пойду, выслушаю. Вернусь.
Она смотрела, как будто мир рушился прямо у нее под руками.
— Ты обещаешь?
— Я обещаю.
Я вышел с ними. Спустился по ступеням, по которым бегал в школу. Только теперь — медленно. Не пацаном, а как будто уже взрослым. Во дворе светило солнце. Кто-то сушил белье. А я шел к машине, и знал — это уже не просто допрос. Это уже что-то другое. И назад все уже не повернется.
Камера была маленькая, как гроб на двоих, только вторым был не человек — а тишина. Сырая, холодная, вонючая. Я знал, что она одиночка, как только за мной закрылась дверь. По звуку. Звон такой, что будто навсегда. Меня не били, не орали. Просто — «садись». На лавке металл. Стены в пятнах, запах — смесь мочи, старых сапог и тоски. Там не пахло страхом — там пахло забвением. Руки замерзли почти сразу. Я сунул их в карманы, но теплее не стало. Ни снаружи, ни внутри. Сел в угол. Не спал. Не мог. Глаза горели, как будто я пепел в них натер. Спать нельзя, когда душу выворачивает. А внутри выворачивало все. Я думал про Ваську. Как он смеялся, как подкидывал монету, как говорил «если сдохну — не плачьте, а сделайте что-то». А я что? Я здесь. Я — между. Я — на краю. Я думал про Катю. Как она дышала, как прятала глаза, как стискивала губы, чтобы не заплакать. Я не знал, где она сейчас. Думала ли она, что я пропал? Или уже знала? Или… не хотела знать? И думал про отца. Не с ненавистью. Не со злобой. А просто. Как про пустое кресло, в которое ты уже не садишься. Он знал. Все знал. И молчал. Потому что система для него всегда была важнее, чем сын. Я сидел и вжимался в эту лавку, как будто металл мог стать щитом. Смотрел на грязную стену и в голове повторял: «Это временно. Это сломать нельзя. Меня — нельзя».
Утром дверь открылась резко, как выстрел.
— На выход.
Я встал. Не ел. Не пил. Просто пошел. Повели по коридору. Свет как у хирурга, только вместо лечения — разрезают душу. Привели в комнату, не похожую на киношные допросные. Стол. Два стула. Стены серые. Человек в форме — не знакомый. Не отец. Не из наших.
— Садись, — сказал спокойно.
Я сел. Он достал папку.
— Где ты был в ночь на убийство?
— Дома. Потом с пацанами. Когда пришел — уже случилось.
— Угу. Знаешь, что интересно?
— Что?
— Нож, которым убили твоего друга, очень похож на тот, который нашли у тебя полгода назад. Помнишь?
— Да. Не мой был. Нашли — и закрыли тему.
— Ага. А вот экспертиза говорит — модель такая же. По форме — подходит.
Я молчал.
— Перчатка — да, там кровь убитого. Но и твой отпечаток был. Один. Старый, частичный, но был.
— Потому что я с ним был, когда мы… когда еще…
— Бились. Да. Была драка. Свидетели помнят. Ты держал нож в руке. Ты был на месте. У тебя конфликт с северными. Ты связан с погибшим. И улики. Все ложится.
Я посмотрел на него.
— То есть ты уже решил?
— Я ничего не решаю. Я просто вижу — картина ясная. Очень.
— Без адвоката ты не имеешь права…
Он пожал плечами.
— Пока ты не обвиняемый. Пока — свидетель.
— А камеру зачем дали? С пацанами нельзя было посадить?
Тот не ответил. Просто закрыл папку.
— Подумай, Леша. Может, скажешь что-то еще. Может, вспомнишь.
— Я все уже сказал.
Он встал. Я тоже.
— А если вы ошиблись? — спросил я.
Посмотрел прямо.
— Тогда ты сядешь ни за что. Такое бывало.
Мент передо мной был не грубый, не резкий, не из тех, кто по столу лупит. Он был хуже. Он был спокойный. Такой, что давит тишиной, а не криком. У него глаза были, как осколки. Говорил он внятно, сухо. Не как следак, а как бухгалтер. Все по бумаге.
— Улики, Алексей, складываются интересно. Не идеально, но… логично.
Я молчал.
— Ты был рядом. У тебя с убитым тесная связь. Ты в конфликте с тем районом. Ты держал нож этой марки. Перчатка — с твоим отпечатком. Ты единственный, у кого не было железного алиби. Понимаешь?
Я не отводил глаз.
— Я его не убивал.
Он кивнул, будто ожидал.
— Никто не говорит, что ты хотел. Может, случайно. Может, испугался. А может, тебя использовали а друзья прикрывают.
Я щурился.
— Что ты хочешь сказать?
— Ты ж не дурак, Леша. Ты ж видишь, как это выглядит. Подумай сам: Рыжий погиб. Следствие давит. Надо кого-то показать. Улики лежат. Мотив есть. И все это — ты.
Я выдохнул.
— Подставляют.
Он чуть улыбнулся, без тепла.
— Или складывают. Так бывает. Кто-то просто собирает куски. Знаешь, как пуля в теле: не она виновата, что попала, а ты — что оказался не там.
— Это намек?
— Это разговор. Пацан ты или нет — ты уже взрослый. А взрослые знают, как работает система.
Я напрягся весь.
— Они, — сказал я. — Северные. Гоша. Лысый. Все знали. Мы нашли перчатку.
— Перчатка, — перебил он. — Найдена вне протокола. Принесена тобой. Не оформлена. Не факт, что не подброшена. И даже если на ней кровь убитого — это не значит, что убивал не ты. Может, ты был в драке, может, кинул нож, а потом…
— Это бред.
— Это логика. Следственная. Не уличная. На улице ты герой, а тут — дело № 246. И если оно закрывается на тебе — всем удобно.
— Кроме меня.
Он пожал плечами.
— Твоя мать скажет, что ты был дома, но это слова. Твои друзья — заинтересованные лица. А у «них» — адвокат, и отец в управлении. Ты — один.
И вот тут мне стало по-настоящему холодно. Не от слов. От смысла. Все действительно сходится. Все будто собрано, как ловушка. Медленно. Чисто. Без грязи. И ты не знаешь, где подстава, потому что каждый элемент будто бы реален. Нож — был. Конфликт — был. Мотив — был. А я — без защиты.
— Тебя не спрашивали, — продолжил он, — но подумай. Кто мог знать про нож? Кто трогал перчатку до тебя? Кто видел, что вы с Рыжим были близки? И кому выгодно убрать тебя, как лишнего?
Я молчал. Хотя и так ясно. Лысый. А он и сам это прекрасно понимал.
— Это не философия, Алексей. Это игра. И сейчас твой ход. Ты можешь взять на себя, можешь молчать, можешь сдать кого-то. Только знай: решение уже близко. И ты не на улице. Тут законы другие. Тут не кулаки — тут подписи.
Он встал. Я остался. Голова гудела. Сердце било в спину. Я понял: это не допрос. Это предупреждение. И если я не сделаю ход — его сделают за меня.
И тогда меня закроют. Не потому что виноват. А потому что подошел по размеру.