Шурка
Холод уже продрался под кофту, в подворотне как в погребе — сыро, ветрено, и пахнет затхлым бытом. Мы стояли вчетвером: я, Рыжий, Костян и Серый, — у стены облезлой, над которой висела вывеска «Продукты», погасшая лет так десять назад. Леха должен был быть здесь еще двадцать минут назад. Двадцать, мать его, минут. И это не в его стиле.
— Блядь, где он шляется, а? — Рыжий перебирает четки, пальцы дрожат не то от холода, не то от злости.
— Может, менты прихватили, — буркнул Серый, втянув носом воздух и выдохнув с такой тоской, будто ему всю жизнь пересказали за раз.
— Или по бабам пошел, — хмыкнул Костян, — а мы тут стоим, как долбоебы на допросе без понятых.
Я плюнул в сторону, растер бычок о стену, сжал кулаки в карманах и глянул на часы. Тикало у меня внутри, как у советского будильника, заведенного до упора.
— Да не мог он так слиться, — сказал я, — не в его это характере, чтоб вот так — и испариться.
— А может, испарили? — Рыжий прищурился, — вчера ж мы у «Северных» под подъездом светились. А эти твари не прощают.
— Если кто из них к нему сунулся — я лично похороню, — процедил я, чувствуя, как внутри все закипает.
Костян ткнул в сторону переулка:
— Слышь… Это он?
— Не, не он. Какой-то фраер с сумкой.
— Бля, если он через десять минут не нарисуется — я двинусь искать. Зуб даю, с ним что-то не то.
Рыжий пнул банку, что валялась у ног, и она звякнула в бетон, отскочила и завизжала по асфальту, будто ему тоже уже все осточертело.
— Я без шуток, Шур, — сказал он, — ты ж видел, какой он был вчера. Нервный, как кот перед кастрацией. И молчал, сука, все время. Не по себе мне.
Я сжал зубы. Челюсть свело.
— Ждем еще десять. Потом — на поиск.
И в подворотне стало еще темней. И еще тише. Только мы, дыхание в пар, и тревога, сжатая в груди.
Костян стоял и косился на часы, будто те могли наколдовать Леху из воздуха. Воздух уже звенел от тревоги, мы дергались на каждый звук — шаги, лай собаки, щелкнувший где-то автомат в подъезде. Рыжий грыз ноготь и косился на переулок, Серый нервно мял сигу между пальцами, а я уже выстроил в голове три сценария, в которых Леха либо валяется где-то с пробитой башкой, либо устроил заваруху без нас, либо…
— А если он реально с этой… как ее, училкой? — внезапно ржет Костян, лукаво косясь. — Слушай, я бы на его месте тоже в подворотне не стоял, а где потеплее валялся. С бабой, ага. С такой бабой.
— Ага, с книжками в кровати, — хмыкнул Рыжий. — Сказку перед сном читает.
— Не, ну ты видел, как он на нее смотрит? — не унимался Костян. — Слюни ж по парте текли. Я думал, он ей сейчас «любовное сочинение» прям на уроке устроит. Он ж реально в нее залип. Как в телик, когда футбол идет.
— Да бросьте, — Серый фыркнул, — с ума посходили. Она ж с кольцом, замужем. Муж у нее — мент. Причем не кабачковый, а конкретный. Там даже я на тыльных, когда вижу его рожу, дыхание замираю.
— Вот и я думаю, — Рыжий зевнул, — батя его, может, и прихлопнул. Ты же знаешь, как у них в семье — шаг влево, шаг вправо — по горлу.
— Или он сам батю в белую горячку загнал, — ухмыльнулся Костян. — Типа «я теперь не просто сын, я бабу себе нашел, да не простую — училку по литре». А тот такой: «Все, хана, я тебя, сопляк, в изолятор запру, пока из тебя дурь не выйдет».
Я молчал. Просто смотрел в тьму переулка и слушал их голоса как фон. Гонят, как всегда, по приколу, но в каждом слове — доля правды. Леха реально смотрел на нее иначе. Не так, как на всяких Машек с физры. Взгляд у него был… взрослый. Злой. Жадный. Как у пацана, который всю жизнь в пустоте, а тут вдруг нашел свой свет — и не хочет отпускать.
Но если он сейчас у нее — это плохо. Потому что на районе такие вещи не прощают. И мент ее — не фейк, а реальный каратель. И если Леху поймают у нее под дверью… ему не то что зубы — имя сменят.
— Да какая училка, — буркнул я, — он бы сказал. Он бы нас не кинул просто так. Не такой он.
И все равно в груди заныло.
Потому что если «не такой» — то где он, сука?
Все. Хватит бегать, как шавки без ошейника. Мы решили — Леха, скорее всего, дома. Батя его, мент с тараканами в голове и дубинкой вместо души, наверняка его запер, чтобы дурь вышибить. А мы как клоуны тут шаримся. Просто пройтись через "северных", глянуть для галочки, и по домам — на тлеющих нервах.
Район притих, будто сам затаился. Ветер свистел по пустым улицам, как будто выл, но не страшно — по-свойски. Мы шли вдоль домов, в витринах пусто, стекло мутное от времени и чужих взглядов. Под ногами — хрусток песка, битых ламп и вчерашнего похмелья.
— Если Гром дома, я его самого там потом запру, — бурчит Рыжий, жуя жвачку как бычок траву. — А то мы тут чуть не войну подняли, а он в халате чай пьет.
— Да он не чай пьет, — Костян ухмыляется, — он, небось, с батей шахматы гоняет. Один ход — в табло, второй — в печень.
— Гром в шахматы? — хмыкнул я. — С тем лицом? Он максимум в "Собери три удара и выигрывай" играет.
Мы заржали в унисон. Но все равно, каждый в себе понимал — ржем, чтоб не сорваться. Чтобы не думать, что может быть хуже.
Серый, как всегда, молчал, но шел рядом, как будто чувствовал, что нужно просто быть. Без слов. Просто шагать рядом, в такт, как на похоронах тех, кого еще не похоронили.
— А если серьезно, — Костян вдруг тише, — если он все-таки не дома?
— То я разворачиваюсь и иду к его бате, — сказал я. — И похуй, мент он или черт с рогами. Если что с Лехой — отвечать будет.
— Тебе жить не надоело? — Рыжий скривился. — Батя у него такой, что из окна смотришь — и в жилетку потеешь.
— Значит, и он вспотеет. Я не из тех, кто своих бросает.
Слово сказано — значит, забито. Дальше идем молча. За углом, под вывеской, где раньше был ларек, теперь только граффити и мочой несет. Все родное, все свое.
Темень стояла такая, будто кто-то небо перекрыл насовсем. Мы с пацанами шли уже налегке, почти убедили себя, что Леха у бати под замком сидит, паузу взял, нервы остужает. Вроде бы все… почти логично.
И тут — шаги. Знакомые. Спокойные. Без шороха, без лишних звуков. Те, кто ходят как дома. Кто уверен, что его здесь боятся.
Сначала один, потом второй, третий… шестеро. Мы — вчетвером. Но по настрою — наравне. Даже если бы было трое на сто.
Первым вылез Гоша. Ублюдок с харизмой мертвяка, в маске, как у грузчика с мясокомбината. Морда перешита шрамом, в руке нож, и улыбка — такая, от которой даже фонарь, кажется, потух бы. Театральная, жирная, липкая.
— Ну, здорова, Зареченские, — весело выдал он, как будто мы в пивнушке встретились, не на районе. — Все ищем вас. Скучали, понимаешь?
Мы молчали. Рыжий сплюнул вбок. Костян сжал кулаки. Я — глянул прямо в глаза. Не дрогнув.
Гоша поднял нож, поводил им в воздухе — будто сигарой размахивал.
— А это, между прочим, тот самый, — сказал он, почти любуясь лезвием. — Им ваш дружок руку нашему пацану насквозь прошил. Вот так, красиво, со звоном.
Пауза.
— Выходит, Лешка ваш — артист. А мы и не знали.
Меня будто по башке ударили. На секунду реально завис — какой нахрен Леха? Когда? Где? С кем?! Не верю. Не бьется. Не его это стиль — в открытую, на нож.
— Ты че городишь, — говорю спокойно, но в голосе лед. — Кто, где, когда? Ты сам слышал или уже старческий маразм начал по кругу гонять?
Он прищурился. Пауза. Потом, с ухмылкой:
— Я таких, как ты, раньше по шпалам гонял. Слышу, вижу, нюхаю — все сам. Был ваш Леха. С ножичком. Красиво сыграл. Аж мурашки. Вот только теперь, пацаны, вопрос: вы за него будете или каждый сам за себя?
Я выдохнул носом. Медленно. Не от страха — от злости.
Так… Значит, был. Значит, вмазал. Значит, молчал.
И мне в башку приходит только одно: он не просто так это сделал. А значит — мы не будем оправдываться. Ни слова.
Я сделал шаг ближе. Рыжий — следом. Костян только хмыкнул, будто щелкнул затвором внутри себя.
— Если это был он, — говорю негромко, четко, — значит, причина была.
Пауза.
— А мы своих не сдаем. Даже если не понимаем, за что. Потом разберемся. В могиле.
Гоша посмотрел на меня как на врага, которого в следующей жизни, может, уважал бы. Но не сейчас. Сейчас он хотел крови.
Он утер нос тыльной стороной ладони, криво усмехнулся, посмотрел на нас как будто с добродушием, которое у него никогда в жизни не водилось, и голос у него стал почти ласковый, как у дяди на свадьбе, что тост толкает.
— Ладно, ладно… — протянул. — Мы че, звери, что ли? В шестером на четверых — не по понятиям. Все по красоте.
Он даже руки развел в стороны, как будто обнять нас собрался. Мы переглянулись — но ни один из пацанов не поверил ни на грамм. Я в него вглядывался, ждал. Он же не умеет уходить тихо.
И вот оно — пауза, затянутая, как струна на гитаре перед срывом.
— Но вы, сука, так затрахали уже… — выдохнул он, не улыбаясь.
А дальше — тишина. Мгновение.
Он двинул первым — резко, будто не рукой, а молотом, с глухим хлопком по воздуху, как будто не дрался, а карал, и я еле успел уйти в сторону, чувствуя, как мимо лица пролетело горячее, злое, будто воздух сам хрустнул от злобы, и в следующую секунду все сорвалось — как будто кто-то выключил тормоза у вагона, и мы понеслись в мясо. Двое — сразу на Рыжего, с хрустом, с матом, с дикой яростью, будто он им мать оскорбил, а не просто стоял тут со мной. Несколько — на Костяна и Серого, те — как звери, как на ринге без правил, кулаки, локти, зубы, воздух звенит от ударов, от криков, от горячей, липкой ярости, от той уличной боли, которая копится с детства — и рвется наружу.
Я же стою с Гошей, как будто в отдельной комнате ада, где все уже началось, но финал — еще впереди, и я не чувствую страха, я чувствую только ярость, такую, что зубы сами сжимаются, руки тянутся, и когда он снова двинул — я вмазал в ответ, коротко, в челюсть, с силой, которую копил всю жизнь. Он пошатнулся, но не упал, и в следующее мгновение его кулак оказался у меня в животе — смачно, глубоко, под дых, будто пробил не тело, а саму душу, и все во мне на секунду схлопнулось: воздух, мысли, реальность. Я согнулся, хрипя, пытаясь вернуть себе хоть глоток кислорода, а он смеялся, мерзко, сипло, как будто плевал в лицо не словами, а самой своей сущностью, и я хотел вцепиться в него, разорвать, как зверь, но за спиной уже что-то треснуло — будто лом об дерево, и я слышу чей-то сдавленный крик, и шорох тел, и хруст костей. Костяна валят двое, но не сдается, бьется, вырывается, я пытаюсь к нему — но все будто в воде, замедленно, с рваным дыханием, с дрожью в коленях, с дрожью в сердце. И вдруг — резкий, отчаянный, пронзительный, как нож по железу, крик.
Я оборачиваюсь, мир на мгновение замирает, замедляется, будто кто-то нажал стоп-кадр, и только белый шум в ушах, как радио, сбившееся на помехах. Все будто под водой — люди движутся, но без звука, как в фильме, где отключили музыку. Я вижу Костю: он вырывается, бьет одного так, что тот отлетает к стене, и со звериным визгом бросается к Рыжему. И тут я замечаю — Рыжий… он… он стоит, но нет, он не стоит — он падает. Медленно. Как будто тянет за собой весь мир. Как будто гравитация вдруг решила, что ему не место на ногах. Он держится за живот, и на лице его не боль — не страх — а чистое, тупое, невозможное удивление. Как будто он сам не верит, что это с ним. Я вижу, как сквозь пальцы у него течет что-то черное, густое, как нефть, как проклятие. Нож. В его животе торчит нож. Гошины ублюдки визжат: «Валим!» — и исчезают в темноте, будто сами были тенью. А я… я стою. Замер. Тело отказывается двигаться, все вокруг вращается, как калейдоскоп, будто кто-то мешает мои чувства ложкой. И только одно — крик, рвущийся из меня, нечеловеческий, истеричный, срывающийся голос до хрипоты: «РЫЖИИИИИИЙ!!!» — и я бегу. Сквозь тьму, сквозь кровь, сквозь ад.