Ворожу на небо и сырую землю,
Ворожу на месяц молодой двурогий,
Колдовством всесильным милый двор объемлю
И беде коварной затворю дорогу.
Месяц жил Гришук что сыр в масле: рубахи жена расшивает по-княжески, кушанья подает, каких и царь не пробовал, да всегда ласкова, приветлива, слова поперек не скажет. На другой месяц пришла беда нежданная: как начал первый снег землю порошить, беспокойной стала Ясночка, плачет во сне, кричит – не добудишься, а как проснется да увидит мужа, только пуще плакать начинает. Прижмет ее Гришук к широкой груди, приласкает – успокоится, уснет на его плече, но стоит отпустить и на другой бок поворотиться – снова метаться и плакать принимается.
Утром проснется радостная да улыбчивая, обнимет мужа, расцелует, а как за окно выглянет, снег увидит – поникнет головушкой, ходит тише воды. И на праздники без охоты ездит, из дому лишний раз выходить не хочет. Забеспокоился Гришук, знахаря позвал, да тот только руками развел – здорова. И Ясна ему вторит, мол, в порядке все, просто на душе тяжко, а отчего тяжко – не говорит. Гришук, бедный, не знает, чем милую развлечь да успокоить, с кем посоветоваться. Уж и в церковь водил, и на ярмарку: все одно – печалится.
Приметил Епифан, что Ясна невеселая ходит, глаз на мужа не поднимает, позвал Гришука к себе, стал ответа требовать, отчего дочь его названая в печали. Гришук таиться не стал, рассказал как есть да совета попросил. Задумался Епифан, бороду почесал, подергал, головой покачал.
– Кто ж их, баб, разберет, отчего им иной раз и мед несладок, и муж гадок?
Одна Настасья вздохнула да и говорит:
– Оттого ей снег немил, что прошлую зиму схоронила она отца с матерью. Сердечко у нее доброе, привязчивое, а уж по родным батюшке с матушкой век болеть будет. Ты свози ее в Горючее на могилки родительские, бог даст, успокоится душа.
Обрадовался было Гришук, скорее домой, милую утешить. Но не хочет Ясна на могилки ехать, будто и не от того печаль вовсе. Долго думал да гадал Гришук, уж и к Митьку за советом ходил, и к Еремеевне: разное говорят и предлагают, только сердце чует – не то все. Непроста у него жена, ой как непроста. А коли сама непроста, так и печали у нее не как у всех. Где уж ему постичь их? Горько Гришуку Ясночку печальной видеть, сердце болит плач ее ночами слышать, да только чем помочь, не знает. Уж и так спрашивал, и этак – все одно твердит: люби меня, больше ничего не желаю. Так и живут: днем одну оставить страшится, ночью к сердцу крепко прижимает, каждую слезинку стирает.
Раз проснулся среди ночи – пуста постель. Вскочил, весь дом обежал – нет нигде Ясночки. Вышел во двор и точно к месту прирос: ходит Ясна по двору босая в одной рубахе, по углам ленты красные повязывает да шепчет что-то. И в шепоте том голоса знакомые Гришуку чудятся: тут и лес осенний листьями трясет, и ветер над рекой камыш треплет, и небо дождем по крыше стучит, и крик журавлиный сердце щемит, и береза старая о последнем листе вздыхает. И такая тоска от голосов и шорохов этих по груди разливается, что вот-вот слезы брызнут. А Ясна ходит по двору, точно плывет, ленты привязывает, и те под руками ее узорами багряными ложатся на доски заборные: где конем красным проскачут, где зверем заморским вскинутся, где лучами солнечными вспыхнут. Наконец весь двор обошла, встала посредине, руки вскинула да как крикнет небу что-то грозное на языке неведомом, и с такой яростью, какой за ней Гришук и не знал. Сжала в руках сонм листьев алых и швырнула их прямо в небо. Налетел ветер, подхватил листья, закружил и по всем четырем сторонам разметал. Потянулись с четырех сторон тени серые, за руки Ясну схватили и давай крутить. Закричала Ясночка, заплакала, вырваться силится. Кинулся Гришук теней отгонять, да куда ему: и шагу сделать не может, точно стена перед ним. Вспыхнуло у Ясны в груди золотое солнце, растеклось по рукам, принялись тени пряжу солнечную из нее тянуть и весь двор ею увязывать. Плачет Ясночка, стонет, извивается, да не пускают тени, все тянут из ее груди свет живой. Чуть весь не вытянули, самую малость оставили, что едва теплится, отпустили руки, сделали два шага назад и растаяли. А Ясна голову уронила, руки повесила безвольно, стоит качается, точно березка на ветру. Гришук шубу с себя скинул, бросился к ней, едва подхватить успел, завернул в меха да в дом скорее.
Улыбнулась Ясночка устало, вздохнула тяжело, к груди его прижалась и прошептала:
– Теперь ничего не страшно нам будет, любимый. Никому не отдам тебя!
И так сказала, точно и правда кто забрать силился. Испугался Гришук еще больше, принялся ненаглядную свою целовать да обнимать крепче.
– Да что же ты, милая, куда мне без тебя! Это я тебя не отдам никому, век на руках носить буду.
Глядит – а Ясна спит уже. Не стал ее тревожить, уложил в постель, одеялами укутал, до самого утра на груди согревал, отпустить боялся. Но Ясночка спала тихо, головку на плечо любимому склонив, и Гришук понемногу успокоился и тоже сном забылся.
Проснулся уже засветло, Ясночку будить не стал, сам позавтракал, сам еды собрал. Лошадь уж запряг – Ясна все не встает. Зашел Гришук, ставни распахнул, будит ее ласково, в губы нежные целует, да не просыпается милая. Он сильнее будить принялся, за плечи трясти – застонала Ясночка, и так жалобно, что у Гришука сердце сжалось. Испугался он, как быть, не знает, уж и целовал ее, и водой студеной умывал – все спит, не слышит.
Позвал Гришук Настасью за Ясночкой присмотреть, сам лошадь взял да за знахарем помчался.