Глава 35

У всякой беды человечье лицо,

У всякого горя – глаза людские,

У дома лихого – гнилое крыльцо,

У дома лихого – глаза пустые.

Закрутилась ниточка, заплелась жгутиком тонким да и затянулась узелком. Заскользила бисеринка по тугой дорожке, пробралась кое-как через жгутик, а на узелке засела – и ни туда, ни сюда.

– Тяни-тяни, не то растает сейчас, – зашептала Метелица, и Ясна с силой потянула бусинку. Дернулась, застонала и порвалась нитка, упала бисеринка на стол, растеклась маленькой капелькой.

– Не ложится летом зимний узор, – вздохнула Метелица и протянула Ясне серебряный кувшин. – Будешь мучиться, хозяюшка: все пальчики-то исколола, водицей студеной их обмокни, чтоб не жгло так.

– А мне и не жжет, – отмахнулась та и задумалась, солнечный луч разглядывая.

– Сполосни, сполосни, – не унималась Метелица. – Хочешь, и льдинку принесу, приложишь.

– Подожди, – остановила ее Ясна, а сама все за лучиком солнечным глазами следит. – А если взять мне этот лучик и в иголочку заправить? Будто вышивала я когда-то солнцем и жаром ворот кому-то. Уж не князю ли?

– Да где ж это видано, чтобы князь Мороз узоры огненные на себе носил?! – всплеснула руками Метелица, а сама к окну подошла, солнце перекрыла.

– А кому, коли не князю? – удивилась Ясна да еще крепче задумалась. – Точно ведь вышивала, не приснилось.

– Кому-кому? – Метелица закрыла ставни, погружая светлицу в полумрак. – Ладе, небось. Полно за шитьем сидеть, милая, умаялась за день, отдыхать пора.

А Ясна точно не слышит, все глядит на место, где лучик солнечный плясал, иголку в руках крутит.

– Нет, не Ладе, другому кому-то. Помню, про любовь что-то шептала, на огне да на крови своей заговаривала.

– Ну не Ладе, так Весняне али матушке. – Метелица подхватила ее под руки и повела из светлицы. – Вот придет по зиме матушка в гости к вам с князем, у нее и спросишь.

* * *

С тяжелым сердцем Гришук к Ладе торопился, а от нее едет и вовсе слез сдержать не может: вернет ли он свою Ясночку али за ней в один конец дорога? Хмуро на душе, ни роса утренняя не радует, ни песни птичьи. И праздников нет по пути, чтобы отвлечься, гусельки на воздух из кожуха темного выпустить: много забот летом – некогда народу праздновать и веселиться. Однако в торговых городах и в страдную пору ярмарки не утихают. Долго ли коротко ли, наехал Гришук на город большой на крутом холме. Две реки у стен его сливаются, со всех сторон корабли несут с разными товарами.

К ночи уже добрался до города Гришук, ищет, где переночевать, да мест нет: от купцов заграничных не то что дворы постоялые – дома ломятся. Долго ходил Гришук от двора ко двору, негде ему ночь провести, негде и Гнедушку поставить. Наконец увидал на окраине дом пустой: сруб свежий, добрый, венцы изукрашены, ставни резные да с конями, а свет не горит, и во дворе нет никого. Удивился Гришук, спросил у мужика, что мимо проходил, отчего дом пустой стоит. Прищурился тот, бороду пегую теребит.

– А тебе-то что за печаль о доме этом? Не твой, небось.

– На ночлег никто не пускает, говорят, негде, а тут цельный дом пустой стоит, – ответил Гришук. – Нельзя ли в нем переночевать?

– Ночуй, коли не боишься, – пожал плечами мужик и своей дорогой пошел.

– А чего ж в доме этом страшного такого? – крикнул ему Гришук вдогонку.

– Кикимора, – бросил пегий через плечо и шагу прибавил.

– Кикимора? – удивился Гришук. – И откуда ж в таком дому кикимора завелась?

– Знамо дело, откуда, – откликнулась, ковыляя мимо, бабка с клюкой. – Хозяин плотнику водки не поставил, тот и засадил кикимору. Как ночь приходит, начинает она лавками стучать и плакать, как дитя малое.

– А где ж хозяин?

– Уехал и семью с собой увез: выжила их кикимора из дому-то, – сказала бабка, через плечо поплевала и тоже прочь пошла.

– Кикимора или нет, – решил Гришук, – а лучше в худом дому, чем посреди улицы ночевать.

Привязал Гнедушку у ворот, листок золотой в кулаке сжал, Землю-матушку словом добрым вспомянул и в дом вошел. Тихо в дому, паутиной окна резные затянулись, сквозняк пыль по полу гонит, в спину так и толкает.

«Ничего, – думает Гришук, – с водяным и лешим сладил, небось, кикимора не шибко злей, совладаю».

Поужинал сухарями, мешок под голову положил да и лег на лавку.

Вот минула полночь, заскрипело в подполе, зашуршало, загремело посудой. Гришук притаился, не шевелится, даже похрапывает для верности. Открылся подпол, вышла оттуда тень белая и принялась по дому ходить, на лавки да столы натыкаться, ложками стучать, сама все на гусляра поглядывает, а тот знай себе похрапывает. Села тень за прялку в уголок, принялась нитки прясть, да все больше не прядет – путает, а сама стонет и воет что есть мочи. Долго выла и стенала, да видит: нет проку – затихла, бросила прялку, в окно уставилась. Смотрит Гришук – не глядит на него кикимора. Он с лавки сполз тихонько, водицы волшебной из бутылечка Матушкиного набрал, подкрался поближе да на кикимору как брызнет.

Заверещала та, закричала, с лавки вскочить пытается, только и пошевелиться не может. Поняла, что не деться ей никуда, заплакала, взмолилась:

– Не губи меня, добрый человек!

А Гришук вожжи со стены снял да к ней уж подбирается.

– А почто ты хозяев из дому выжила?

– А почто они меня ругали? – запричитала кикимора. – Я к ним с горем своим пришла, а они меня гнать и бранить принялись. Никто меня, несчастную, не пожалеет! Говорил мне Хозяин, что люди добрыми только кажутся, а на деле самого лешего злей. Я же, молодая да глупая, не поверила, а теперь маюсь! Ой-ой-о-ой!

Остановился Гришук, приглядываться стал: и правда, на девку молодую похожа кикимора, только кожа зеленью отливает и в глазах огоньки нездешние светятся, в слезах крупных отражаются.

– И чем же тебе люди не угодили? Знать, в своем дому они хозяева, а не ты.

– Добрый ты, вижу я, хоть и вожжи в руках, – снова захныкала кикимора. – Побей, коли рука на бабу несчастную поднимется. Только выслушай наперво.

Гришук на лавку присел, листик в пригоршне сжал, смотрит на кикимору. Уж больно жалостливо плачется она, тут и каменное сердце дрогнет, а он все ж таки человек незлой.

– Ну, рассказывай, все равно не уймешься, покуда не выслушаю.

Улыбнулась кикимора, закивала быстро, волосы черные с лица отбросила и совсем на человека похожа стала, кабы не кожа.

– Добрый ты человек, хороший. И Богдаша мой таким был по первости: подойдет, бывало, к болотцу и кличет меня: «Грунюшка, красавица, выходи на лужок погулять. Нет мне покою без глаз твоих зеленых, днем и ночью о тебе одни думы!» – кикимора всхлипнула, уткнула курносое остренькое личико в ладони и завыла.

Гришук головой покачал да водицы ей протянул в кувшине.

– Ты выть-то перестань, умойся да расскажи толком, кто тебя обидел.

Та волосами черными затрясла, только сильнее завыла:

– Ох, горько мне, бедной, горько! На беду свою поверила словам его ласковым, на беду отца с матерью не слушала! Убежала за милым вослед из дому родимого, из края беззаботного! О-о-ой-ей-ей!

Гришук водицы волшебной из бутылька набрал.

– Довольно горевать, слезами дело не справить! Коли сама не уймешься, так я водицей-то благой спрысну.

Вытерла кикимора слезы, всхлипнула жалостливо:

– Сманил он меня от отца с матерью, в город чужой увел да и бросил.

– Как так? – удивился Гришук. – Что ж ты к родителям не вернулась? Али у вас тоже законы людские действуют?

– Какие уж там законы! – вздохнула кикимора. – Батюшка хоть и суров, но дочь родную не выгонит, отстегал бы розгами и принял. Да не могу я из дому этого уйти: привязал меня Богдаша мой так, что и за порог не выйти. Я к хозяевам со своей бедой пришла – они в крик, гнать меня принялись да бить. А я бы и рада уйти за Богдашей, но не могу.

Кикимора снова завыла.

«Не соврала бабка, – думает Гришук. – И впрямь кикимору засадил».

А вслух спрашивает:

– Это за что ж он тебя так?

– Люди засрамили за жену-кикимору. Мы из села-то его ушли оттого, что срамить его стали. Год цельный по городам и селам ходили: Богдаша мой – плотник, ему везде прием хороший, да как меня увидят, прочь гонят. Я уж просилась домой меня отвести, так он не пускал: люблю, говорит, не смогу без тебя, ну а я и верила. Тут на дворе постоялом с купцами выпивал, так они, видать, ему и присоветовали, как от жены-кикиморы избавиться: веселый тогда пришел, ночь цельную меня целовал-обнимал, а наутро сюда привел, говорит, помогать будешь. А я и рада: никогда ведь и близко не подпускал к работе, и вдруг помогать! Я и полы все вымела, и лавки наскоблила до блеска, а как окончила работать, гляжу: нет Богдаши нигде, искать пошла – за порог выйти не могу. Три ночи ждала его, а на четвертую семья кожевенника новоселье справляла. Ну, думаю, Богдаша тут точно будет: плотников-то народ уважает, и на новоселье непременно позовут, и в красный угол посадят, и чарочку первую поднесут. Да только не пришел мой Богдаша, и хозяин его ругал, мол, дорого взял, а пол нетесаный. Так больше и не появился.

Кикимора захныкала и принялась беспорядочно теребить нитки, а Гришук задумался крепко. Знать, не со зла она хозяев из дому выжила: беду избыть хотела, да не помог никто.

– А ежели освободить тебя, что делать будешь?

Кикимора замотала головой и завывала уже во весь голос:

– Бедная я, бедная, несчастливая! Свел меня парень да и бросил во чужом дому! Я бы в реку бросилась – да не тонется, я бы удавилась – да не давится, я бы к батюшке пошла – да дороги не знаю!

Жалко Гришуку кикимору: сидит перед ним, плечики худые опустила, головку повесила – как есть девка простая деревенская, и беда-то у нее совсем человеческая, от людей лихих доставшаяся.

– Давай-ка, Груня, вот что сделаем: нынче время позднее, спать пора, ты к себе иди, а я на лавке лягу. Ну а завтра я пойду да у местных про Богдана твоего расспрошу и про запор разузнать попробую.

Затихла кикимора, точно воем свои подавилась, вскинула глазища зеленые на Гришука, смотрит.

– Добрый ты человек, али тоже бабу бедную обмануть решил, лишь бы спать не мешала? Уйдешь утром своей дорогой, а я опять одна останусь с горем своим.

Гришук только руками развел.

– Чего ж ты от меня хочешь, коли словам не веришь?

Прищурилась кикимора, принялась глазами зелеными пожитки его оглядывать.

– А ты оставь мне то, без чего жить не можешь, за чем непременно воротишься! А коли боишься, так сам на стол положи да водицей своей побрызгай – уж тогда точно не трону, сам знаешь.

Защемило сердце у Гришука, вспомнилась жена любимая.

– Далеко от меня та, без кого жить не могу, да ее ни за что на свете не оставил бы. Единственная отрада у меня теперь – гусельки звонкие, кабы не они, так давно бы в омут с головой.

Всхлипнула кикимора, бросила прялку на пол и завыла пуще прежнего:

– И у тебя беда сердечная! Ох, бедные мы, бедные, разнесчастные! Некому нас спасти-утешить!

Нахмурился Гришук, лицо рукавом вытер: негоже ему, точно бабе, слезы лить, надобно дело исправлять. А коли привела его дорога сюда, так и кикиморе, чем сумеет, подсобит. Достал из кожуха гусли и на стол положил.

– Полно выть, Груня. Будь по-твоему: оставлю тебе зароком гусли мои звонкие, да смотри, не трогай. И за версту звон их услышу – вернусь с тебя спросить.

Закивала кикимора, зашептала быстро:

– Что ты, что ты, и пальцем не прикоснусь, хошь, богом, хошь чертом поклянусь, а хошь – матушкой моей бедной, что по дочери беспутной днем и ночью слезы льет.

– Клянись тем, что сердцу дороже всего, – ответил Гришук.

Бухнулась кикимора на колени, до самого пола склонилась, поцеловала половицы.

– Землей-матушкой клянусь, что ни пальчиком, ни ноготочком не трону я гусли твои волшебные. Чтоб мне провалиться на этом месте, если вру! Чтоб мне дома родимого век не видать!

– Ну и славно, – зевнул Гришук, возвращаясь на лавку. – Время позднее, а я утомился с дороги. Будет день – будем и дело ладить.

Постояла кикимора посреди горницы, повздыхала да и полезла в подпол. Повозилась там, точно кошка, поскулила и затихла.

Загрузка...