Глава 42

Ой, твое мастерство, сестрица,

На счастье ли на беду?

Ой, кричат за окошком птицы,

Стучатся в слюду.

Весь день просидела Ясна у окна, песни гусляровы слушала. И от песен этих горячо сердцу становилось, щемила грудь тоска непонятная: и тяжело от тоски этой, и сладко так, что ночь Ясна прочь гонит, день продлить мечтает. А Метелица все сильнее беспокоится: растекаются бусины в пальцах жены Морозовой, тают нити снежные, того и гляди треснет последний ледок: вспомнит Ясна гусляра своего, тогда уж ничем не удержишь. Долго думала и гадала старуха, чем беду отвесть, наконец придумала. Пошла в кладовую, достала из сундука Ясниного платье белое, пообрывала часть бусин с него и в светлицу принесла.

– Пошла я, Хозяюшка, наряд твой готовить к празднику, а он, гляди ж ты, истрепался! Править надо!

Удивилась Ясна, глядит на платье, точно не узнает его.

– К чему же нынче наряд свадебный готовить?

– Как же, княгинюшка?! – всплеснула руками Метелица. – Ведь заведено у вас с князем Морозом, что каждый год в день свадьбы надеваешь ты платье свое белое, жемчугами да каменьями драгоценными шитое. Неужто с гусляром этим ты и обычаи свои забыла?

– И правда, забыла, – вздохнула Ясна. – А скоро ли день тот заветный?

– Да как же это, княгинюшка?! – заохала Метелица. – Послезавтра уж. За три дня ты всегда платье проверять идешь да правишь, ежели что не так. А нынче запутал нас с тобой гусляр проклятый, запамятовали совсем! Уж и не знаю, успеем ли теперь все исправить! Разве что сейчас сядем вместе. Да время уже позднее…

– Ничего, – ответила Ясна. – Сейчас свечку засвечу, и приступим. Будет в срок платье готово.

Села Ясна жемчугами и каменьями платье расшивать, отступать стал жар от сердца, а как стихла музыка за окном, так и забыла о гусляре, чуть не до свету за шитьем просидела.

* * *

А Гришуку и в эту ночь сон не идет: уж второй день минул, а ни терема Морозова, ни Ясночки не видно.

«Неужто совсем позабыла ты меня, зорька моя ясная, и даже песни, что вместе мы пели, не могут лед на сердце твоем растопить? Неужто напрасно я на край света шел, не увидеть мне тебя больше, не прижать к груди?»

Гонит прочь Гришук мысли горькие, да все без толку: минет срок – и не обнимать ему больше его Ясночку.

Так и промаялся всю ночь мыслями невеселыми, глаз не сомкнул. А поутру снова Гордана его завтракать зовет, да на этот раз уж без шуток коварных, все по чести.

Как позавтракали, стала она про цену за гребень спрашивать.

«Хоть ленту вторую Ясночкину на память заберу», – думает Гришук, а сам все по сторонам глядит: не появится ли где терем Морозов, не выбежит ли ему навстречу из ворот его милая. Только нет ни терема, ни Ясны, по одну сторону поле в небо упирается, по другую – лес густой. Выглядывают из травы ягоды спелые, наливаются яблочки румяные на деревьях: лето в пору входит. Только не радует Гришука лето нежданное, яблоки-ягоды не едятся.

– Что за цену ты на этот раз придумал? – торопит его Гордана. – Али снова ленту просить будешь?

– Угадала, красавица! – подбоченился Гришук. – За гребень узорчатый отдавай мне вторую ленту алую, знать, поодиночке они не греют!

– Вроде и не глуп ты, гусляр, – удивилась Гордана. – А раз не глуп, то хитер. Не могу я хитрость твою разгадать. Бери вторую ленту, да только ответь, почто они тебе? И зачем ты на край света шел, столько бед терпел? Великая сила должна быть, что влекла тебя сюда.

Совсем горько Гришуку стало, ажно слезы на глаза выступили, да стыдно перед бабой плакать. Отвернулся за гребнем, утер краем рукава глаза, сказал неласково:

– Забирай свой гребень да не спрашивай, не береди душу. Кабы была та сила так велика, как ты думаешь, иначе бы все стало. Видно, зря я шел на край света, не избыть мне горя моего.

Нахмурилась Гордана, ногой топнула.

– Да что ты о горе истинном знаешь, мужичина?! О боли, что вечно сердце точит, и ничем ее не унять!

Смотрит Гришук, а у Горданы у самой слезы на ресницах блестят.

«Даже у сестры твоей сердце от песен моих растаяло, – вздохнул Гришук. – Неужто твое, милая моя, крепче застужено?»

– Не гневайся, красавица, да ножкой не топай, – ответил он Гордане. – Разбередили мы оба раны душевные, чем унять теперь, никому не ведомо. Только напрасно ты меня мужиком простым почитаешь: знаю я, Гордана, о твоей боли. И коли просишь, поведаю и о ней, и о той беде, что на край света меня пригнала.

Взял Гришук гусли и заиграл песню о чужом платье.

Отцветает небес бирюза,

Откружился резной листопад,

Не вздохнуть и не смежить глаза,

Вышивая венчальный наряд.

Ой, рассыпались бусы-гроздья.

На счастье ли на беду?

Ой, за темным окном морозно.

Взлечу али упаду?

У сестры скатным жемчугом лег

По убору искусный узор,

Расцветает морозный цветок,

Смотрит ясно недремлющий взор.

Ой, натянуты нити-струны.

На счастье ли на беду?

Ой, тревожно в сиянье лунном

По тонкому льду.

У сестры по беленому льну

Легким снегом легли кружева,

Завершает иголка кайму,

На губах затихают слова.

Ой, гляжу на твои узоры.

На счастье ли на печаль?

Ой, сияет немым укором

Холодный хрусталь.

Я ж не чую уже ничего,

Пальцы колоты острой иглой,

Как впитать мне твое мастерство?

Хоть на миг обменяться судьбой?

Ой, твое мастерство, сестрица,

На счастье ли на беду?

Ой, кричат за окошком птицы,

Стучатся в слюду.

И сверкают, как сотня свечей,

Те каменья по белому льну,

За тобой затворяется дверь,

Я же к тайнам волшебным прильну.

Ой, холодные бусы-гроздья

На счастье ли на беду?

Ой, за темным окном морозно.

Взлечу али упаду?

И польется узор колдовской

И на мой подвенечный наряд.

Разобьется кувшин за стеной,

Предвещая недобрый обряд.

Ой, натянуты нити-струны.

На счастье ли на беду?

Ой, тревожно в сиянье лунном

Шагаю по льду.

Но коварно чужое шитье,

Обхватила запястья кайма.

И на горе мое и твое

Не та будет Морозу жена.

Ой, твое мастерство, сестрица,

Обеим нам на беду.

Ой, стенаю подбитой птицей,

На мертвенном льду.

В хладном тереме с мужем чужим

Буду белым по белому шить,

Я навеки повязана с ним,

Пока тянется снежная нить.

Ой, польстилась твоим узором

Обеим нам на печаль.

Ой, глядит он с немым укором,

Глаза что хрусталь.

А тебе по осенним лесам

Вечной девой шагать в тишине.

Лентой алою дразнит коса,

Плачет дождь по тебе и по мне.

Ой, узоров судьбы сплетенье —

Нам всем лишь беда.

Не вымолить мне прощенья

У тебя никогда.

Отложил Гришук гусли, опустил руки обессиленно, глаза прикрыл: не просто песню он спел – всю душу на камни холодные вытряхнул, и пусто теперь в груди так, что слышно, как сердце стучит устало. Замер Гришук, затих, ни слов, ни мыслей не осталось, вдыхает воздух пряный, раствориться в нем мечтает.

Молчала и Гордана, в мысли свои погруженная. Долго так сидели, тоску осеннюю слушали, горем своим до краев наполнялись, тонули в нем безвольно. Оборвалась ниточка последняя, не на что больше надеяться, незачем верить, только и осталось в одиночестве по земле бродить да судьбу свою оплакивать вместе с осенним дождем.

Стало солнце к лесу спускаться, вздохнула тяжело Гордана, поднялась. Слышал Гришук, как собирала она шатры богатые, как простилась с ним голосом бесцветным, как уходила прочь, листья последние с веток срывая. Не вздрогнуло сердце опустевшее, не родились слова нужные в мыслях безрадостных. Сидел Гришук, словно каменный, смотрел взором немигающим, как растворяется в вечерней дымке гордая чернокосая дева, унося вместе со своей и его печаль, чтобы год за годом проносить ее мимо терема Морозова без надежды скинуть с плеч усталых, выплеснуть, выплакать до конца.

Раздвинулся снежный полог, встали в закатном багрянце ворота ледяные, а за ними – купола хрустальные. Играют на тереме блики веселые, точно в насмешку над гусляровой бедой. Смотрит Гришук и вздыхает тяжко: «Вот где живешь ты теперь, зорька моя ясная! За ледяными воротами да в холодном тереме. Не сумел я из плена Морозова сердце твое выручить. Ты прости меня, коли вспомнишь ненароком, а уж лучше и вовсе не вспоминай. Пусть не знает больше сердце твое ни тревог, ни печалей. Я же образ твой любимый навек в уме сохраню, в песне воспою, чтобы знали все, что нет на свете никого краше и любимей жены Морозовой!»

Отвернулся Гришук от ворот ледяных, подозвал Гнедушку и стал гусли к седлу прилаживать.

* * *

До утра расшивала Ясна платье белое, перед самой зарей только прикорнула. И снится ей море шумное, неспокойное, а в море том скала высокая среди волн стоит. Летит над морем сокол с золотыми крыльями да прямо на скалу грудью бросается. Бьет ее крыльями, клювом о камни стучит, словно разбить пытается. Налетает из моря волна высокая, едва-едва до сокола не дотягивается, прочь его гонит от скалы. Тот в другой раз на камень бросается, кричит отчаянно, так, что сердце сжимается от боли, и снова гонит его море бурное, тучи сизые созывает, ветер северный кличет. Не сдается сокол, в третий раз на скалу он налетает. Вздымается волна черная до самого неба, спутывает крылья золотые и на дно морское сокола увлекает.

Вскрикнула Ясна, руки к соколу протянула и проснулась.

«Что за сон чудно́й? – удивляется она. – Что за сокол златокрылый о камень непреступный бьется?»

Поднялась, окно распахнула – дунуло в лицо палой листвой. Отцвело лето внезапное, отшумело: осень на дворе. И поверх ароматов осенних манит из окна тихий гусельный перезвон. Дышит Ясна осенней свежестью, надышаться не может, точно сидела она в душной избе, да вдруг на улицу выглянула. Застучало в сердце тепло живительное, забилось тугой струей, раскатилось по жилам хмелем сладким. Раскинула Ясна руки, улыбнулась радостно, повернулась к Метелице:

– Зови гусляра в нашу горницу! Пусть для меня сыграет!

Всплеснула Метелица руками, заохала:

– Что ты, княгинюшка?! Не велел князь пускать никого, покуда не воротится!

Топнула Ясна ногой, руки в бока уперла, глазами сверкнула сурово.

– Разве не княгиня я?! Разве не велел Мороз любую волю мою исполнять?! Как смеешь ты мне перечить?!

– Помилуй, княгинюшка! – взмолилась Метелица. – Я ведь не из прихоти тебе перечу, честь твою берегу. Срам это большой – мужика чужого без мужнего веления в дом пускать!

Долго спорили да рядились, а как сумели к согласию прий ти, так уж солнце стало к западу клониться.

Загрузка...