Глава шестнадцатая Мужчины наедине

Беркин лежал больной и недвижимый, чувствуя, что все против него. Он знал, как легко сейчас может треснуть сосуд, в котором заключена его жизнь. Знал он и то, насколько этот сосуд прочен сам по себе. И он не волновался. Лучше один раз умереть, чем жить той жизнью, которая тебе опостылела. А еще лучше упорно стоять на своем, сопротивляться и сопротивляться до тех пор, пока не добьешься желаемого.

Он знал, что ему нужно пересмотреть отношения с Урсулой. Знал также, что его жизнь зависит от нее. Однако предпочитал скорее умереть, чем принять ту любовь, которую она предлагала. Обычная любовь казалась ему чуть ли не рабством, чем-то вроде воинской повинности. С чем это было связано, он не знал, но мысль о любви, браке, детях, ужасной тайне совместной жизни в домашнем и супружеском благоденствии была ему отвратительна. Ему хотелось чего-то более свободного, открытого, более свежего. Чувственная зацикленность мужа и жены друг на друге была ему неприятна. То, как женатые пары скрывались за закрытыми дверями, устанавливали особые, исключительные отношения — пусть даже в любви, вызывало у него отвращение. Вокруг было множество таких неприятных пар, уединившихся в отдельных домах или отдельных комнатах, всегда только вдвоем, — и никакой другой жизни, никаких других бескорыстных отношений: калейдоскоп пар, разобщенных, бессмысленных союзов. Однако неразборчивость в любовных связях была еще противнее супружеского союза, такая связь являлась всего лишь еще одной разновидностью спаривания, противостоящей законному браку. Это было даже скучнее.

В целом он ненавидел секс — слишком много ограничений. Именно секс превратил мужчину в одну отколотую половину, а женщину — в другую. Беркин же стремился быть цельным сам по себе и женщину тоже хотел видеть цельной. Он хотел, чтобы сексуальное влечение приравняли к другим инстинктивным потребностям, чтобы секс рассматривали как функциональный процесс, а не конечную цель. Он допускал, что секс — важный элемент в браке, но хотел более совершенного союза, в котором и мужчина, и женщина остаются независимыми и уравновешивают друг друга, как два полюса одной силы, два ангела или два демона.

Ему так хотелось быть свободным, равно избежать и необходимости тесного слияния, и мук неудовлетворенного желания. Человеческое желание должно находить свой объект без тех страданий, которые сопутствуют этому сейчас; в мире, где много воды, обычную жажду просто не замечают — ее удовлетворяют автоматически. Ему хотелось быть с Урсулой таким же свободным, как и без нее — цельным, свободным и спокойным — и в то же время соотноситься, уравновешиваться с ней. Слияние, взаимопроникновение, соединение в любви стало для него совершенно неприемлемо.

Он не сомневался, что женщина всегда была жуткой собственницей, всегда жадно стремилась к обладанию, к самоутверждению в любовных отношениях. Она хотела иметь, владеть, контролировать, господствовать. Она, Женщина, Великая мать всего сущего, из нее все вышло и к ней же должно вернуться.

Это нескромное утверждение о Magna Mater[62], которой все принадлежит по причине того, что рождено ею, приводило его в ярость. Мужчина тоже принадлежал ей: ведь она его родила. Она родила его как Mater Dolorosa[63], а в качестве Magna Mater предъявила права на его тело и душу, на его половую жизнь, на его сущность. Беркин испытывал ужас перед Magna Mater, она была ему отвратительна.

Теперь женщина, Великая мать, вновь подняла голову. Это он понял на примере Гермионы. Разве она, смиренная, по-рабски услужливая, не была Mater Dolorosa и при всем ее смирении не требовала с коварным высокомерием и женским деспотизмом вернуть рожденного в муках мужчину? Страданием и смирением, этими цепями — опутала она своего сына и держала при себе как вечного узника.

А Урсула, что ж, Урсула такая же — или, скорее, с противоположным знаком. Тоже внушающая благоговение, самоуверенная царица жизни — пчелиная матка, от которой зависят все остальные. Он видел золотистые сполохи в ее глазах, знал, насколько развито в ней чувство превосходства. Сама она об этом и не подозревала. Она была готова склонить голову перед мужчиной, но только перед тем, в ком была уверена, кого могла любить, как своего ребенка, и, как ребенком, владеть.

Сознание того, что ты игрушка в руках женщины, невыносимо. Мужчину постоянно считают отделенной частью единого целого, и секс — это все еще ноющий шрам старой раны. Мужчина должен соединиться с женщиной, чтобы почувствовать себя цельным существом.

Но почему? Почему все мы, мужчины и женщины, должны считать себя фрагментами? Это не так. Мы не фрагменты. Скорее уж мы становимся самостоятельными существами, выделяясь из общей массы. И пол — то, что остается в нас неразделенного, неразрешимого. Только страсть вносит в эту смесь окончательный порядок, и тогда из мужской субстанции созидается мужчина, из женской — женщина, и это длится до тех пор, пока оба не станут свободными и невинными, как ангелы, а это означает, что мешанина полов преодолена и два независимых существа образовали созвездие из двух звезд.

Давным-давно, еще до возникновения полов, каждый из людей был частью общей массы. Процесс выделения личностей привел к сильной поляризации полей. Женское начало переместилось к одному полюсу, мужское — к другому. Но даже тогда полного разделения не произошло. Поэтому процесс идет по сей день. Но наступит день, когда он закончится, и тогда мужчина будет настоящим мужчиной, женщина — настоящей женщиной. Не будет больше ужасных союзов, требующих самоотречения. Будет четкое разделение полов, без вредной примеси признаков другого пола. Главным будет индивидуальность, пол будет занимать подчиненное положение — непременно четко определенное. Каждый человек будет вести независимое существование, следуя собственным законам. Мужчина будет свободен, женщина тоже. Все признают совершенство такого принципа. Каждый уважает уникальную личность в другом.

Такие вот мысли преследовали Беркина во время болезни. Ему даже нравилось оставаться в кровати, когда он серьезно заболевал. Тогда он быстро выздоравливал и ясно, уверенно мыслил.

Во время болезни его навестил Джеральд. Эти двое испытывали друг к другу глубокие и сложные чувства. Глаза Джеральда тревожно бегали по сторонам, он был напряжен и, казалось, очень волновался. Как и положено, он был во всем черном, держался строго — очень красивый и comme il faut. Светлые, почти белые волосы блестели, как на солнце, румяное, энергичное лицо, да и все его тело, казалось, наполняла нордическая энергия.

Джеральд действительно любил Беркина, хотя никогда не принимал его до конца всерьез. Беркин был не от мира сего — умный, эксцентричный, удивительный, но недостаточно практичный. Джеральд чувствовал, что его разум более основательный и надежный. Беркин — замечательный, превосходный человек, но к нему невозможно относиться серьезно, считать настоящим мужчиной.

— Что это ты опять слег? — спросил участливо Джеральд, слегка пожимая руку больного. Такое отношение было характерно для Джеральда — он всегда был готов прийти на выручку, подставить сильное плечо.

— Думаю, расплачиваюсь за грехи, — насмешливо улыбнулся Беркин.

— За грехи? Что ж, может, и так. Надо поменьше грешить, тогда и со здоровьем будет лучше.

— Давай, поучи меня.

Беркин озорно взглянул на Джеральда.

— Как у тебя дела? — спросил он.

— У меня? — Джеральд с сомнением посмотрел на Беркина, увидел, что тот говорит серьезно, и глаза его потеплели.

— Никаких перемен. Да и откуда им быть? Ничего не может измениться.

— Думаю, с делами ты управляешься превосходно, как всегда, а требования души оставляешь без внимания.

— Все верно, — сказал Джеральд. — По крайней мере, в отношении бизнеса. А вот насчет души — сказать не могу.

— Понимаю.

— Ты ведь не думаешь, что я буду об этом говорить? — рассмеялся Джеральд.

— Нет. И все же, как идет твоя жизнь — помимо бизнеса?

— Какая жизнь? О чем ты? Не знаю, что тебе ответить, не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Прекрасно понимаешь. Ты весел или печален? И как обстоят дела с Гудрун Брэнгуэн.

— С Гудрун? — Джеральд явно смутился. — Даже не знаю. Могу только сказать, что когда я видел ее в последний раз, она закатила мне пощечину.

— Пощечину? За что?

— Этого я тоже не знаю.

— Вот как! А когда это случилось?

— Во время праздника — когда утонула Дайана. Помнишь, она еще погнала скот на холм, а я пошел за ней?

— Помню. Но что ее толкнуло на это? Думаю, сам ты не просил?

— Я? Насколько помню, нет. Предупредил только, что бычки могут быть опасны, — вот и все. Она повернулась ко мне — вот так — и сказала: «Вы что, думаете, я боюсь вас и ваших бычков»? — «С чего это вы взяли?» — спросил я и вместо ответа получил пощечину.

Беркин расхохотался, как будто рассказ доставил ему удовольствие. Джеральд удивленно взглянул на него, а потом, тоже рассмеявшись, прибавил:

— В то время мне было не до смеха, поверь. Такого со мной никогда не было.

— И ты не рассердился?

— Не рассердился? Да я был в ярости. Так и убил бы ее.

— Гм, — вырвалось у Беркина. — Бедняжка Гудрун, представляю, как она мучилась потом, что не сдержалась. — Этот случай его ужасно развеселил.

— Мучилась? — спросил Джеральд, он тоже пришел в веселое настроение.

Оба улыбались коварно и озорно.

— Зная ее застенчивость, думаю — ужасно.

— Она еще и застенчива? Тогда что заставило ее так поступить? Ее действия были совершенно неадекватны и неоправданны.

— Наверное, уступила порыву.

— Хорошо, но откуда он взялся? Ничего плохого я ей не сделал.

Беркин покачал головой.

— Думаю, в ней внезапно проснулась амазонка, — сказал он.

— Лучше бы Ориноко[64], — сострил Джеральд.

Друзья посмеялись нехитрой шутке. Джеральд вспомнил слова Гудрун, что последний удар тоже останется за ней. Но сдержался и ничего не сказал Беркину.

— Ты обиделся? — спросил Беркин.

— Да нет. В сущности, мне безразлично. — Джеральд помолчал и со смехом прибавил: — Как-нибудь переживу. Да она сразу же и раскаялась.

— Раскаялась? Ты с ней виделся после той ночи?

Джеральд помрачнел.

— Нет, — ответил он. — У нас… ну, ты сам можешь представить, что у нас творилось после той беды.

— Понимаю. Сейчас немного улеглось?

— Трудно сказать. Был страшный шок. Однако не думаю, чтобы мама очень переживала. Не уверен, что она вообще что-то заметила. И что всего удивительнее — ведь она была замечательной матерью: одни только дети, ее дети занимали её. А сейчас мы для нее значим не больше слуг.

— Вот как? А тебя этот несчастный случай очень потряс?

— Я испытал потрясение. Но не могу сказать, что сейчас глубоко переживаю. Не вижу особой причины. Всем суждено умереть — так какая разница, когда это случится. Горя я не ощущаю. Смерть оставляет меня равнодушным. Помимо моей воли.

— Выходит, тебе все равно, умрешь ты или нет? — спросил Беркин.

Джеральд смотрел на него своими голубыми глазами — холодными, как сталь. Он чувствовал себя неловко. Совсем не все равно — он ужасно боялся смерти.

— Умирать я, конечно, не хочу, — сказал он. — С какой стати? Но об этом не думаю. Не могу сказать, чтобы этот вопрос меня постоянно занимал. Он мне не интересен.

— Timor mortis conturbat me[65], — процитировал Беркин и прибавил: — Да, теперь смерть не является чем-то важным. Странно, но она меня вообще не занимает. Банальное событие — оно непременно произойдет в будущем.

Джеральд внимательно посмотрел на друга. Их глаза встретились — они поняли друг друга без слов.

Джеральд прищурился, лицо его приняло холодное и равнодушное выражение, он смотрел на Беркина отчужденным взглядом — одновременно напряженным и невидящим.

— Если смерть не так уж и важна, — сказал он бесстрастным, холодным голосом, — что же тогда важно? — По его тону можно было заключить, что ему самому это известно.

— Что важно? — переспросил Беркин. Последовала ироническая пауза.

— После физической смерти происходит много чего, прежде чем мы исчезаем с лица земли, — сказал Беркин.

— Пусть так… Но чего? — Казалось, Джеральд хочет заставить другого мужчину сказать то, что сам прекрасно знает.

— Идет постепенное вырождение — мистическое, повсеместное вырождение. За нашу жизнь мы проходим много этапов вырождения. Мы живем и после смерти, продолжая деградировать.

Джеральд слушал, и с его лица не сходила слабая улыбка, словно он знал обо всем этом больше Беркина и знание его было непосредственнее, более личным — как говорится, из первых рук, — в то время как Беркин пришел к этому знанию путем раздумий и умозаключений — не совсем попал в десятку, хотя угадал довольно точно. Но Джеральд не собирался себя выдавать. Если Беркин хочет докопаться до истины — его дело. Он, Джеральд, тут ему не помощник. Он будет молчать до конца.

— Больше всех переживает, конечно, отец, — неожиданно резко сменил тему Джеральд. — Эта история доконает его. В его представлении мир рушится. Теперь все его мысли только об Уинни — он должен ее спасти. Говорит, что девочку нужно отослать в школу, но она и слышать об этом не хочет, так что этого не будет. Конечно, она действительно в сложном положении. Все мы совершенно не умеем жить. Умеем работать, но жить не умеем. Вот такой семейный недостаток.

— Не надо ее отправлять в школу, — сказал Беркин, у него родилась одна мысль.

— Не надо? Почему?

— Она необычный ребенок — странная, даже более странная, чем ты. Таких детей нельзя отсылать в школу. Там могут учиться только обычные дети — таково мое мнение.

— А вот я считаю как раз обратное. Если она уедет отсюда, сойдется с другими детьми, это может сделать ее нормальной.

— Она не сойдется, вот увидишь. Ты ведь так и не сошелся, не так ли? А она и притворяться даже не будет. Уинни гордая, держится обособленно, и это для нее естественно. Если она одинока по своей природе, зачем делать из нее стадное животное?

— Ничего я не собираюсь делать. Но думаю, школа пойдет ей на пользу.

— А тебе пошла?

Джеральд раздраженно прищурился. Школа была для него каторгой. И все же он не подвергал сомнению необходимость подобной пытки. Казалось, он верил, что образование можно получить только через подчинение и муки.

— Я ее ненавидел, но теперь понимаю, что все было правильно, — сказал он. — Она научила меня хоть как-то считаться с общепринятыми нормами, а без этого, согласись, невозможно жить.

— Напротив, я полагаю, что жить невозможно, если с ними считаться, — сказал Беркин. — Пытаться идти со всеми в ногу, когда ты только и думаешь, как выйти из строя, — безумие. Уинни — уникальная личность, таким надо жить в особом мире.

— А где такой взять? — спросил Джеральд.

— Создать искусственно. Вместо того чтобы подгонять себя под этот мир, надо мир подогнать под себя.

К слову сказать, две исключительные личности уже создают свой мир. Ты и я — вот тебе и отдельный мир. Тебе ведь не нужно такое существование, какое ведут твои зятья. Ты придаешь значение другим ценностям. Разве ты действительно хочешь быть нормальным, заурядным человеком? Это ложь. Ты стремишься быть свободным и неповторимым в свободном мире, не похожем на наш.

Джеральд смотрел на Беркина, в его глазах было понимание. Однако он никогда не признался бы открыто в своих чувствах. Кое в чем он разбирался лучше Беркина, гораздо лучше. И это рождало в нем нежность к другому мужчине, словно Беркин был моложе и наивнее его — сущее дитя; как умудряется он быть таким поразительно умным и таким безнадежно наивным?

— Однако ты, как последний обыватель, считаешь меня просто чудаком, — заметил многозначительно Беркин.

— Чудаком? — изумился Джеральд. В его лице вдруг проступило простодушие — словно раскрылся цветок. — Нет, чудаком я тебя никогда не считал. — Он смотрел на Беркина странным взглядом, который тот не мог понять. — Я знаю, — продолжал Джеральд, — что у тебя быстро сменяются настроения, — думаю, ты сам об этом знаешь. Я в тебе не уверен. Ты можешь легко меняться, будто у тебя сто лиц.

Джеральд смотрел на Беркина так, словно видел его насквозь. Беркин был поражен. Ему казалось, что уж он-то достаточно сложившийся человек. Он застыл в изумлении. И Джеральд, глядя на Беркина, видел это изумление в прекрасных, излучающих доброту глазах друга; живая, непосредственная доброта бесконечно привлекала его, но и вызывала досаду: ведь он не доверял ей. Он знал, что Беркин может прекрасно обойтись без него — забыть и не страдать. Джеральд всегда помнил об этом — именно тут таились истоки его недоверия: ведь Беркин мог естественно, как животное, неожиданно устраниться. Как удавалось Беркину говорить так глубоко и серьезно? Иногда — нет, часто это казалось лицемерием или даже ложью.

Беркин же думал совсем о другом. Неожиданно он понял, что ему нужно решить еще одну проблему: возможны ли любовь и вечный союз между двумя мужчинами. Решить ее было необходимо: ведь всю свою жизнь он чувствовал потребность в любви к мужчине, чистой и полноценной. Конечно же, все это время он любил Джеральда, не сознаваясь себе в этом.

Он лежал в постели и размышлял по этому поводу, а его друг сидел рядом, задумавшись о своем. Оба ушли в свои мысли.

— Известно ли тебе, что в прежние времена у немецких рыцарей был обычай Blutbrüderschaft[66], — сказал он Джеральду, и его глаза радостно засветились от новой мысли.

— Это когда надрезают руки и смешивают кровь? — спросил Джеральд.

— Да, и клянутся в верности до гробовой доски. Надо и нам так поступить. Нет, резать руки не будем, это устарело. Но мы должны поклясться любить друг друга, ты и я, любить слепо, безоговорочно, вечно — без всяких шатаний и отступлений.

Он глядел на Джеральда чистым, счастливым взглядом первооткрывателя. Джеральд взглянул на друга с интересом, чувствуя, что не в силах сопротивляться его обаянию, — оно было так сильно, что он сразу же ощутил прилив недоверия, возненавидев и свой интерес, и свою зависимость.

— Когда-нибудь мы тоже принесем друг другу клятвы, хорошо? — не унимался Беркин. — Поклянемся, что будем поддерживать друг друга, будем верны принесенным клятвам — до конца… без всяких колебаний… с естественной готовностью всем пожертвовать за друга, ничего не требуя взамен.

Беркин мучительно подыскивал слова, чтобы точнее выразить свою мысль. Но Джеральд почти не слушал его. Лицо его светилось радостью. Ему было приятно. Однако он сдерживал свои эмоции и не торопился.

— Так мы принесем когда-нибудь друг другу клятвы? — спросил Беркин, протягивая Джеральду руку.

Джеральд лишь слегка коснулся этой красивой, с неподдельной искренностью протянутой руки — как будто чего-то боялся.

— Давай отложим до того времени, когда я лучше пойму все это, — произнес он извиняющимся тоном.

Беркин внимательно посмотрел на него. В сердце больно кольнуло — разочарование с толикой презрения.

— Хорошо, — согласился он. — Поговорим, когда ты будешь готов. Ты ведь понял, что я предлагаю? Не слезливую дружбу. А союз, при котором каждый сохраняет свободу.

Оба погрузились в молчание. Беркин неотрывно смотрел на Джеральда. Казалось, он теперь видел в Джеральде не плотского человека животного типа, который ему всегда нравился, а того, каким тот был на самом деле, — Джеральду словно сама судьба определила быть обреченным и в каком-то смысле ограниченным. После экзальтации первых минут Беркин всегда ощущал ограниченность друга: тот как будто понимал только одну форму существования, одно знание, одну деятельность, и эту свою половинчатость принимал за полноту, завершенность. Тогда нечто вроде презрения закрадывалось в душу Беркина, и ему становилось скучно. Беркина раздражала эта односторонность. Джеральд никогда не мог забыться, впасть в состояние безрассудной веселости. Он нес тяжелое бремя мономании.

Некоторое время оба молчали. Потом Беркин, желая снять напряжение предыдущего разговора, сказал тоном почти легкомысленным:

— А вы не хотите найти для Уинифред хорошую гувернантку? Какую-нибудь незаурядную личность?

— Гермиона Роддайс посоветовала нам просить Гудрун позаниматься с Уинни рисованием и лепкой. Уинни из пластилина творит чудеса. Гермиона считает ее прирожденной художницей. — Голос Джеральда звучал легко и непринужденно, как будто ничего необычного не произошло. Беркину это не вполне удавалось.

— Вот как! Я этого не знал. Что ж, если Гудрун захочет заниматься с ней, это будет великолепно. Лучше не придумаешь — при условии, что Уинифред художественная натура. Потому что Гудрун — настоящий художник. А каждый художник — спасение для собрата.

— Мне казалось, они плохо ладят между собой.

— Да, бывает. Но только художники способны создать среду, в которой можно жить. Если тебе удастся устроить это для Уинифред, будет просто замечательно.

— Ты думаешь, Гудрун может не согласиться?

— Не знаю. Гудрун — женщина с большим самомнением. Она высоко себя ценит. Ну а если где-то даст маху, то вовремя спохватывается. Поэтому трудно сказать, снизойдет ли она до частных уроков — особенно здесь, в Бельдовере. Но это как раз то, что вам надо. Уинифред — особая личность. И если вы поможете ей достичь независимости, лучшего и желать нельзя. Она никогда не приспособится к обычной жизни. Ты ее сам с трудом выносишь, а у твоей сестры кожа в несколько раз тоньше. Страшно подумать, какой будет ее жизнь, если она не найдет способ выразить себя, реализовать. Сам знаешь, на случай полагаться нельзя. И на брак — тоже: вспомни свою мать.

— Ты считаешь мать ненормальной?

— Нет! Но мне кажется, она ждала от жизни большего — во всяком случае, не рутинного существования. А не получив ожидаемого, возможно, сломалась.

— После того, как произвела на свет выводок ненормальных детей.

— Не более ненормальных, чем все мы, — возразил Беркин. — У так называемых нормальных людей самое грязное подсознание.

— Иногда мне кажется, что жизнь — сущая мука, — произнес вдруг Джеральд с бессильным гневом.

— А почему бы и нет! — отозвался Беркин. — Иногда жить невыносимо, в другое время — все наоборот. В жизни много интересного.

— Меньше, чем хотелось бы, — сказал Джеральд и посмотрел на другого мужчину взглядом, в котором была пустота.

Воцарилась пауза; каждый думал о своем.

— Не вижу принципиальной разницы — преподавать в средней школе или учить Уинни, — сказал Джеральд.

— Одно — общественное служение, другое — работа по найму, вот в чем разница. Сейчас общество, и только общество — и дворянство, и король, и аристократия. Обществу ты служишь с радостью, а быть кем-то вроде репетитора…

— Я вот никому не хочу служить…

— Думаю, Гудрун тоже.

Джеральд подумал несколько минут, а потом сказал:

— Не сомневаюсь, отец сделает все, чтобы она не чувствовала, что находится в услужении. Он проявит такт и щедрость.

— Так и надо. Всем вам следует соответственно вести себя. Неужели ты думаешь, что такую женщину как Гудрун Брэнгуэн можно нанять за деньги? Она ни в чем не уступает вам — возможно, даже превосходит.

— Вот как?

— Да, и если ты этого еще не понял, надеюсь, она не станет иметь с тобой дела.

— И все же, — сказал Джеральд, — если она мне ровня, я предпочел бы, чтоб она не была учительницей: не думаю, что обычные учителя ни в чем мне не уступают.

— Согласен, черт подери! Но разве я учитель, потому что учу? Или священник, потому что произношу проповеди?

Джеральд рассмеялся. В таких разговорах он всегда пасовал. Ему не хотелось требовать признания превосходства своего класса, однако он никогда не согласился бы исходить при оценке только из внутренних достоинств личности — такие критерии его не устраивали. Поэтому в глубине души он верил в социальную иерархию. А Беркин призывал его признать то, что люди отличаются друг от друга только личными качествами. С этим Джеральд согласиться не мог. Такой подход противоречил его сословной чести, его принципам. Он встал, чтобы уйти.

— Совсем позабыл о делах, — сказал он, улыбаясь.

— Мне следовало бы напомнить тебе раньше, — насмешливо отозвался Беркин.

— Так и знал, что ты скажешь что-нибудь вроде этого, — рассмеялся Джеральд, но смех звучал довольно натянуто.

— Да ну?

— Правда, Руперт. Не всем же быть такими, как ты — в этом случае мы скоро оказались бы в очень затруднительном положении. Когда мысли устремляются ввысь, я забываю обо всех делах.

— Но ведь сейчас у нас все в порядке, — сказал Беркин не без иронии.

— Как видишь. Во всяком случае, еды и питья достаточно…

— …чтобы радоваться жизни, — прибавил Беркин.

Джеральд подошел ближе к кровати и стоял, глядя на друга. Шея Беркина была обнажена, волосы живописно падали на разгоряченный лоб, почти закрывая глаза, — они казались особенно кроткими и спокойными на насмешливом лице. Великолепно сложенный, бурлящий энергией Джеральд стоял, не желая уходить: его удерживало присутствие другого мужчины. Ему не хватало решимости уйти.

— Ладно, — сказал Беркин. — Пока. — Он вытащил из-под одеяла руку, сияя улыбкой.

— Пока, — ответил Джеральд и крепко пожал горячую руку друга. — Я зайду снова. Мне будет недоставать тебя в доме у мельницы.

— Я появлюсь там через несколько дней, — пообещал Беркин.

Глаза мужчин снова встретились. Глаза Джеральда, зоркие, как у сокола, лучились теперь теплым светом и невысказанной любовью. Взгляд Беркина, как бы устремленный на друга из темноты, глубокий и незнакомый, был полон, тем не менее, теплом — оно окутало Джеральда, как благодатный сон.

— Тогда до свидания. Могу я что-то сделать для тебя?

— Ничего, спасибо.

Беркин следил взглядом, как мужчина в темной одежде вышел, белокурая голова скрылась за дверью. Тогда Беркин повернулся на другой бок и заснул.

Загрузка...