Гудрун уехала в Лондон, где у нее на пару с другом открылась выставка; она собралась в очередной раз сбежать из Бельдовера и подыскивала себе подходящее занятие. Подвернись что-нибудь, она тут же вспорхнет и улетит. От Уинифред Крич она получила письмо, украшенное рисунками.
«Отец тоже ездил в Лондон, проходил медицинское обследование. Поездка его очень утомила. Доктора рекомендовали ему больше отдыхать, и теперь он почти не покидает постели. Отец привез мне прелестного фаянсового попугая дрезденской школы, фигурку пахаря и двух мышек, карабкающихся на стебель, — тоже из фаянса. Мышки — работы копенгагенских мастеров. Они мне нравятся больше всех, только слишком уж блестят, а в остальном очень милы, — хвостики тоненькие и длинные. А вот блестят будто стеклянные. Я понимаю, все дело в глазури, но мне это не по душе. Джеральду нравится пахарь, у него рваные штаны, он идет за волом. Думаю, крестьянин из немцев. Только белый и серый цвет — белая рубашка, серые брюки, но все такое чистенькое, блестящее. А вот мистер Беркин в восторге от стоящей в гостиной пастушки, пасущей ягненка под цветущим боярышником, ее юбка расписана цветками нарцисса. Но статуэтка — сущая глупость: ягненок не похож на настоящего ягненка, и сама девушка тоже выглядит дурочкой.
Дорогая мисс Брэнгуэн, когда вы вернетесь? Вас здесь так не хватает. Я вкладываю в письмо мой рисунок — отец, сидящий в постели. Он выражает надежду, что вы не оставите нас. О, дорогая мисс Брэнгуэн, я верю, что не оставите. Возвращайтесь скорей и нарисуйте хорьков, они такие очаровашки, лучше не придумаешь. Мы можем вырезать их из остролиста — резвящимися в листве. Давайте попробуем — они такие прелестные.
Отец говорит, нам нужна студия. Джеральд предлагает использовать прекрасное помещение над конюшнями, надо только прорезать окна на скатах крыши — это несложно. Тогда вы могли бы проводить у нас целые дни и работать; мы можем жить в студии, как два настоящих художника, — вроде мужчины с картины, висящей в холле, — он еще держит в руках сковородку, а стены вокруг пестрят рисунками. Я мечтаю быть свободной, жить независимой жизнью художника. Джеральд говорит отцу, что только художник свободен: ведь он живет в собственном, воображаемом мире…»
В письме Гудрун уловила подспудные намерения семейства. Джеральд ждал ее в Шортлендзе и использовал Уинифред как ширму. Мысли отца были только о дочери — в Гудрун он видел ее спасительницу. И Гудрун восхищалась его проницательностью. Девочка, и правда, была необыкновенная. Гудрун нравилась ее ученица, и она не возражала бы проводить дни в Шортлендзе, если будет студия. Школу она успела возненавидеть и жаждала свободы. Если ей отведут студию, где можно свободно творить, она будет безмятежно дожидаться перемен. Кроме того, Уинифред ее интересует, и она с удовольствием узнает ее ближе.
День, когда Гудрун должна была вновь появиться в Шортлендзе, стал для Уинифред чем-то вроде праздника.
— Преподнеси мисс Брэнгуэн при встрече букет цветов, — посоветовал с улыбкой Джеральд сестре.
— Что ты! — воскликнула Уинифред. — Как глупо!
— Совсем нет. Очаровательный знак внимания.
— Нет, глупо! — настаивала Уинифред с повышенной mauvaise honte[89] подростка. Тем не менее, эта мысль запала ей в душу. Захотелось ее осуществить. Уинифред порхала по теплицам и оранжереям, задумчиво разглядывая цветы. И чем больше она вглядывалась в них, тем больше хотелось ей собрать великолепный букет; у нее сладостно замирало сердце от воображаемой церемонии вручения, но одновременно охватывала страшная робость. Словом, она была сама не своя. Но думала только об этом. Ей словно бросили вызов, а у нее недоставало мужества его принять. Уинифред вновь пускалась бродить по оранжереям — разглядывала очаровательные розы в горшочках; девственно-чистые цикламены; таящие в себе загадку белые пучки вьюнков. Как они все красивы, ох, как красивы, и какое райское блаженство испытает она, если удастся собрать красивый букет и вручить его завтра Гудрун. Восторженное состояние в сочетании с нерешительностью чуть не довели ее до нервного срыва.
В конце концов Уинифред пробралась к отцу.
— Папочка… — начала она.
— Что, моя радость?
Но она замолкла, робея. От сумятицы чувств к глазам подступили слезы. Отец глядел на дочь, сердце его сжималось от нежности, от мучительной, острой любви.
— Ты хочешь что-то сказать мне, милая?
— Папочка… — в глазах дочери промелькнуло слабое подобие улыбки, — как ты думаешь, не будет с моей стороны глупо вручить при встрече мисс Брэнгуэн цветы?
Больной глянул в ясные, умные глазки ребенка, и сердце его обдала теплая волна любви.
— Совсем не глупо, милая. Цветы дарят королевам.
Этот аргумент не до конца убедил Уинифред. Она подозревала, что само существование королев тоже глупость. И все же ей хотелось внести в свою жизнь этот романтический эпизод.
— Значит, можно?
— Подарить мисс Брэнгуэн цветы? Ну конечно, милая. Скажи Уилсону, что я прошу его срезать все понравившиеся тебе цветы.
Девочка непроизвольно улыбнулась, предвкушая радость от самостоятельного выбора.
— Но они мне понадобятся только завтра, — сказала она.
— Тогда до завтра, милая. Поцелуй меня.
Уинифред молча поцеловала больного и покинула комнату. Она вновь обежала все оранжереи и теплицы и на этот раз сообщила садовнику в своей обычной властной, безапелляционной манере, что ей нужно, и перечислила все выбранные цветы.
— Для чего они вам? — спросил Уилсон.
— Надо, и все, — отрезала Уинифред. Она не любила, когда слуги задают лишние вопросы.
— Понятно. И все же — для чего? Для украшения дома, или, может, вы собираетесь кому-то их послать, или еще для каких-то целей?
— Хочу преподнести при встрече.
— При встрече! Кто же приезжает? Герцогиня Портлендская?
— Нет.
— Значит, не она? Если учесть все ваши пожелания, получится настоящая выставка цветов.
— Этого я и хочу.
— Прекрасно. Тогда перейдем от слов к делу.
На следующий день Уинифред в платье из серебристого бархата, с вызывающе огромным букетом цветов нетерпеливо дожидалась в классной комнате появления Гудрун, то и дело поглядывая из окна на подъездную аллею. Утро было дождливое. Ноздри щекотал необычный аромат оранжерейных цветов, букет представлялся ей маленьким костром, и ее сердечко тоже было охвачено странным пламенем. Привкус романтического приключения волновал, как глоток пьянящего вина.
Наконец она увидела Гудрун и понеслась вниз по лестнице, чтобы сообщить об этом отцу и Джеральду. Посмеиваясь над ее волнением и старанием сохранить серьезность, оба вышли с девочкой в холл. Слуга торопливо пошел к дверям, взял у Гудрун зонтик и помог снять плащ. Встречающая сторона стояла в стороне, пока молодая женщина не вошла в холл.
Гудрун раскраснелась от дождя, волосы завились мелкими кудряшками, она была похожа на цветок, распустившийся под дождем, — на только что раскрывшийся бутон, излучающий тепло, посланное ему ранее солнцем. Она была так прекрасна, так загадочна, что у Джеральда екнуло сердце. На женщине было элегантное синее платье и темно-красные чулки.
Уинифред выступила вперед, держась необычно чопорно.
— Мы так рады вашему возвращению, — сказала она. — Эти цветы для вас. — И девочка вручила букет.
— Мне? — воскликнула Гудрун. Сначала она замерла, потом ее охватила бурная радость, на какое-то мгновение она словно ослепла от блаженства. Потом подняла свои необыкновенные, полные счастья глаза и перевела их с отца на Джеральда. И вновь у Джеральда екнуло сердце, он с трудом выдержал взгляд этих открытых, пламенных глаз. Взгляд был настолько откровенен, что его было трудно вынести, и Джеральд отвернулся, зная, что ему не удастся избежать чар этой женщины. И содрогнулся в предчувствии потери свободы.
Гудрун зарылась лицом в цветы.
— Как они прекрасны! — произнесла она приглушенным голосом. А потом вдруг, уступив неожиданному страстному порыву, склонилась к Уинифред и поцеловала ее.
Подошел мистер Крич, протягивая руку.
— Я боялся, что вы надумали сбежать от нас, — пошутил он.
Гудрун подняла на него сияющее, веселое, новое лицо.
— Правда? — отозвалась она. — Нет, я не собиралась оставаться в Лондоне.
Ее голос звучал мягко и ласково, она давала понять, что рада вернуться в Шортлендз.
— Вот и хорошо, — сказал отец. — Сами видите, как вам здесь рады.
Гудрун ответила ему только теплым, застенчивым взглядом темно-синих глаз. Подсознательно она остро ощущала свою силу.
— Видно, что вы вернулись домой с триумфом после многих побед, — продолжал мистер Крич, держа ее руку в своей.
— Вы ошибаетесь, — возразила Гудрун, почему-то покраснев. — Пока я не приехала сюда, их не было.
— Не говорите! Мы не станем слушать сказки! Разве мы не следим за новостями в газетах, Джеральд?
— Выставка получила самые высокие отзывы, — сказал Джеральд, пожимая Гудрун руку. — Что-нибудь продали?
— Немного, — ответила она.
— Тоже неплохо, — отозвался он.
Гудрун не совсем поняла, что он имеет в виду. Но удовольствие от теплого, лестного приема заслонило все остальное.
— Уинифред, — сказал отец, — у тебя найдутся туфли для мисс Брэнгуэн? Вам лучше сразу сменить обувь…
Гудрун вышла с букетом в руках.
— Замечательная молодая женщина, — заметил отец, когда за ней закрылась дверь.
— Да, — отозвался Джеральд кратко, как будто это наблюдение ему не понравилось.
Мистеру Кричу было приятно, когда Гудрун приходила на полчасика поболтать с ним. Мертвенно-бледный, он обычно выглядел так скверно, словно жизнь еле теплилась в нем. Но стоило ему почувствовать себя лучше, как он делал вид, что он все тот же, прежний, сильный, не теряющий связь с жизнью — не с внешним, рутинным существованием, а с глубинным, мощным течением. И тут Гудрун была незаменима. Ее общество вдохновляло больного — в течение этих получасовых визитов он получал такой заряд бодрости, чувствовал такой необычайный подъем сил и свободу, что казалось, он только и начинает жить.
Гудрун в очередной раз пришла к нему в библиотеку, где мистер Крич сидел на диване, обложенный подушками. Восковая бледность лица, потемневший, невидящий взгляд. Черная бородка, в которой теперь поблескивала седина, казалось, росла из восковой плоти трупа. Однако он излучал бодрость и юмор. Гудрун принимала это абсолютно естественно. И разговаривала с ним как со здоровым человеком. И все же ужасный облик, помимо воли, запечатлелся в ее душе. Она понимала: сколько бы он ни шутил, в его глазах — глазах мертвеца — будет все та же темная пустота.
— А вот и мисс Брэнгуэн, — приветствовал он гостью; стоило лакею объявить о ее приходе, как он тут же принял бодрый вид. — Томас, поставь вот сюда стул для мисс Брэнгуэн. Вот так… хорошо. — Больной с видимым удовольствием смотрел на красивое, свежее лицо молодой женщины. Оно дарило ему иллюзию жизни. — А сейчас выпейте бокал хереса и проглотите кусочек пирожного. Томас…
— Спасибо, не надо, — сказала Гудрун. И тут же сердце ее упало: больного, казалось, насмерть сразил отказ. Ей следовало подыгрывать, а не вступать в конфликт. Уже через мгновение она лукаво улыбнулась.
— Я не очень люблю херес, — поспешила исправить она ошибку, — но зато люблю почти все остальное.
Больной тут же ухватился за соломинку.
— Не любите херес? Нет? Что-то другое! Но что? Что у нас есть, Томас?
— Ликер… кюрасо.
— С удовольствием выпью рюмочку кюрасо, — сказала Гудрун, доверительно глядя на больного.
— Как угодно. Тогда, Томас, кюрасо и пирожное… а может, печенье?
— Лучше печенье, — попросила Гудрун. Ей ничего не хотелось, но следовало проявить такт.
— Хорошо.
Мистер Крич ждал, когда ей принесут ликер и печенье, и только тогда успокоился.
— Вы уже слышали о нашем плане устроить студию для Уинифред над конюшнями? — Произнес он с волнением.
— Нет! — воскликнула Гудрун, изобразив удивление.
— А я думал, Уинифред не удержится и напишет вам об этом в письме.
— Да, конечно. Но я подумала, что это просто ее мечты… — Гудрун улыбнулась нежно и снисходительно. Больной тоже улыбнулся, он был явно в приподнятом настроении.
— Нет, это реальный проект. Под крышей конюшен есть превосходное помещение с наклонными стропилами. Мы хотим переделать его в студию.
— Как чудесно! — воскликнула Гудрун с энтузиазмом. Упоминание о стропилах взволновало ее.
— Вы так думаете? Это можно устроить.
— Великолепно для Уинифред. Если она хочет всерьез заняться искусством, студия необходима. В противном случае она навсегда останется дилетантом.
— Да? Вы правы. Само собой — вы будете делить студию с Уинифред.
— Большое спасибо.
Гудрун все это уже знала, но следовало выглядеть застенчивой и преисполненной благодарности.
— Больше всего я хочу, чтобы вы оставили работу в школе и, воспользовавшись студией, работали здесь… столько времени, сколько хотите.
Он смотрел на Гудрун темным, отсутствующим взглядом. Она ответила ему взглядом, полным благодарности. Слова умирающего, такие живые и естественные, проходя через мертвые губы, звучали эхом.
— Что до вашего заработка — надеюсь, вы не откажетесь принимать от меня то, что платит вам комитет по образованию? Я не хочу, чтобы вы были в убытке.
— Не беспокойтесь, — сказала Гудрун, — если появится студия, где можно работать, я смогу себя обеспечить, уверяю вас.
— Об этом мы еще поговорим, — уклонился от окончательного ответа больной — ему явно нравилась роль благодетеля. — Вы не против того, чтобы проводить здесь свое время?
— Если будет студия, мне ничего лучшего не надо.
— Замечательно.
Больной был доволен разговором, но он уже устал, Гудрун видела, как боль и приближающаяся смерть погружают его в тяжкое, полубессознательное состояние; в отрешенных потемневших глазах отражалось страдание.
Однако смерть еще не победила. Гудрун тихо поднялась со словами:
— Может быть, вам удастся заснуть. Пойду к Уинифред.
Она вышла, предупредив сиделку, что мистер Крич теперь один. День за днем больной все больше худел, конец приближался, остался последний узел — тот, что не дает распасться организму. Этот узел был крепко завязан — умирающий не потерял волю к жизни. На девять десятых он был уже мертв, но оставшаяся десятая часть все еще сохранялась в прежнем качестве. Мощным волевым усилием он поддерживал единство организма, но силы больного с каждым днем слабели, и скоро должен был наступить решающий момент, когда все закончится.
Он держался за жизнь и, следовательно, должен был общаться с людьми. И он не упускал ни единой возможности. Уинифред, лакей, сиделка, Гудрун — эти люди были для него всем, они держали его на плаву. Что до Джеральда, то, навещая отца, он содрогался от отвращения. В какой-то степени похожие чувства испытывали и остальные дети, кроме Уинифред. Глядя на отца, они видели только смерть — их охватывала непроизвольная неприязнь. Они не видели родного лица, не слышали родного голоса. Их переполняло отвращение к видимым и слышимым признакам смерти. В присутствии отца Джеральд задыхался и торопился как можно быстрее покинуть комнату больного. Точно так же и отец не выносил присутствия сына — оно поселяло смуту и раздражение в его душе.
Студию сделали. Гудрун и Уинифред перебрались туда. Привели помещение в порядок, что доставило им много радости. Теперь у них отпала необходимость находиться в доме. Еду им приносили в студию, и они ее почти не покидали. А в доме тем временем начался кошмар. Там, как вестники смерти, молча сновали две сиделки в белой форменной одежде. Отец уже не покидал постели, в его комнату тихо входили и выходили сестры, братья и дети.
Уинифред чаще других навещала отца. Каждое утро, после завтрака, она приходила в его комнату, где отца умывали и усаживали в подушки, и проводила с ним полчаса.
— Тебе лучше, папочка? — неизменно спрашивала она.
И он всегда отвечал одинаково:
— Да, мне кажется, немного лучше, милая.
Она любовно и бережно держала его руку в своих маленьких ручках. Сердце его дрожало от счастья.
Еще Уинифред забегала днем, рассказывала, как идут дела, а вечером, когда опускали шторы и в комнате больного становилось уютно, она подолгу сидела у его постели. К этому времени Гудрун уходила домой, Уинифред оставалась одна, и ей было приятно находиться рядом с отцом. Они болтали о чем придется — он притворялся здоровым, почти таким, как раньше. И Уинифред со свойственным детям инстинктом избегать грустных тем держала себя так, будто ничего серьезного не происходит. Инстинктивно она старалась многого не замечать и была счастлива. Однако в глубине души она знала все не меньше взрослых, а возможно, и больше.
Отцу удавалось скрывать при дочери свое истинное состояние, но стоило ей закрыть за собой дверь, и он вновь погружался в тягостное состояние угасания. Посещения дочери были самыми лучшими минутами дня, но время шло, силы его уходили, способность внимательно слушать слабела, и сиделке приходилось все чаще просить Уинифред уйти, чтобы сберечь его силы.
Он никогда не допускал мысли, что умрет. Знал, что это конец, но даже себе не признавался в этом. Сам факт смерти был ему ненавистен. Его сильной воле претило поражение даже от смерти. Для него смерть не существовала. И все же иногда ему отчаянно хотелось выплеснуть эмоции наружу — рыдать и стенать. Он предпочел бы сделать это в присутствии Джеральда, чтобы сын ужаснулся и наконец потерял самообладание. Джеральд подсознательно предчувствовал такую возможность и делал все, чтобы избежать подобной сцены. Его отталкивала неопрятность смерти. Умирать нужно быстро, как римляне, нужно уметь распоряжаться не только своей жизнью, но и смертью. Он содрогался в тисках, куда загнала его смертельная болезнь отца, как Лаокоон[90] в кольцах душившей его змеи. Огромная змея схватила отца. Сына тащили туда же, в объятия чудовищной смерти, но он не переставал сопротивляться. И каким-то непостижимым образом становился для отца надежной опорой.
Последний раз, когда больной захотел видеть Гудрун, у него было землистое лицо умирающего. И все же он должен был видеть людей — хотя бы в минуты, когда сознание возвращалось к нему, ему был нужен контакт с миром живых — иначе пришлось бы признать свое прискорбное положение. К счастью, большую часть времени он находился в сумеречном, полубессознательном состоянии. Он подолгу мысленно блуждал в прошлом, смутно переживая события былого. Но до самого конца бывали минуты, когда он вдруг понимал суть происходящего, осознавал приближение смертного часа. И тогда он звал кого-нибудь на помощь — все равно кого. Ведь знать о приближении смерти, знать, что он умирает, было больше, чем просто умереть, — этого просто нельзя вынести. И признаться в этом нельзя.
Гудрун потряс его вид — помрачневшие, почти потерявшие координацию глаза, в которых, однако, жили твердость и непокорность.
— Ну и как продвигаются ваши занятия с Уинифред? — спросил больной слабым голосом.
— Весьма неплохо, — ответила Гудрун.
В беседе иногда возникали провалы, словно обсуждаемые темы были чем-то вроде соломинок, плавающих на поверхности смутного сознания умирающего.
— Со студией проблем нет?
— Она прекрасна. Лучше и вообразить нельзя, — ответила она, ожидая следующего вопроса.
— Вы считаете, Уинифред имеет данные для серьезного занятия скульптурой?
Странно, какими пустыми и бессмысленными были эти слова.
— Не сомневаюсь в этом. Когда-нибудь она еще покажет себя.
— Значит, ее жизнь не будет бессмысленной?
Гудрун удивил этот вопрос.
— Конечно, нет! — негромко воскликнула она.
— Это хорошо.
Гудрун ждала продолжения.
— Вы ведь считаете, что жизнь замечательная штука, вам нравится жить, так? — Говоря это, больной жалко улыбнулся, и Гудрун стало не по себе.
— Да, — улыбнулась Гудрун — иногда у нее получалось лгать, — я получаю от жизни большое удовольствие.
— Так и надо. Оптимизм — большое благо.
Гудрун опять улыбнулась, хотя на душе у нее было скверно. Неужели именно так надо умирать — улыбаться и вести разговоры в то время, как жизнь тяжко, капля за каплей уходит из тебя? Неужели иначе нельзя? И нужно пройти этот мучительный путь победы над смертью и сохранить сильную волю до того самого момента, когда ты перестанешь существовать? Да, нужно, это единственный достойный вариант. Гудрун бесконечно восхищалась выдержкой и самообладанием умирающего, но сама смерть вызывала у нее отвращение. Окружающий мир ее радовал, и ей не хотелось размышлять о неведомом.
— Вам хорошо у нас? Не нуждаетесь ли в чем? Не испытываете ли неудобств в своем положении?
— Только одно — вы слишком добры ко мне, — ответила Гудрун.
— Причина этого кроется в вас самой, — сказал больной, испытав при этих словах легкую экзальтацию. Он все такой же сильный, такой же живой! И тут же ответной реакцией подкатила предсмертная тошнота.
Гудрун вернулась к Уинифред. Так как Гудрун проводила много времени в Шортлендзе, гувернантка оставила место, и теперь образование Уинифред было поручено учителю, который преподавал в местной школе и не жил в поместье.
Однажды Гудрун должна была ехать в город в одной машине с Уинифред, Джеральдом и Беркином. Был мрачный, пасмурный день. Уинифред и Гудрун ждали остальных у дверей. Девочка была необычно тиха, но Гудрун этого не замечала. Неожиданно Уинифред спросила нарочито равнодушным голосом:
— Мисс Брэнгуэн, как вы думаете, папа умрет?
Гудрун вздрогнула.
— Как я могу знать? — ответила она.
— Правда не знаете?
— Ничего нельзя сказать наверняка. Он, конечно, может умереть.
Девочка немного задумалась, а потом спросила:
— А что думаете вы? Он умрет?
Вопрос прозвучал так, словно она спрашивала что-то из области географии или естествознания, прозвучал настойчиво: ей нужно было добиться признания от взрослого человека. Во взгляде внимательно и несколько высокомерно следящего за Гудрун ребенка была некоторая жесткость.
— Думаю ли я, что он умрет? — повторила Гудрун. — Да, я так думаю.
Девочка не двигалась с места, устремив на нее свои большущие глаза.
— Он очень болен, — сказала Гудрун.
Легкая скептическая улыбка пробежала по лицу Уинифред.
— А я не верю, что он умрет, — заявила она с вызовом и сошла на подъездную аллею. Маленькая одинокая фигурка. У Гудрун сжалось сердце. Уинифред возилась у лужицы, словно никакого разговора не было.
— Я здесь построила настоящую плотину, — сообщила она, не отходя от воды.
Джеральд вышел из холла и остановился в дверях.
— Ну что ж, она предпочитает не верить в худшее, — сказал он.
Гудрун взглянула на него. Их глаза встретились, и они обменялись понимающим взглядом.
— Ну что ж, — повторила Гудрун.
Во взгляде Джеральда вспыхнул огонек.
— Когда горит Рим, лучше танцевать, ведь он все равно сгорит, не так ли? — сказал он.
Эти слова застали ее врасплох, но она быстро овладела собой и ответила:
— Танцевать, конечно, лучше, чем причитать.
— И я так думаю.
Оба испытывали подсознательное желание расслабиться, отбросить предрассудки и пуститься во все тяжкие, испробовать грубые и извращенные забавы. Темная волна страсти вскипела в Гудрун. Она почувствовала в себе необычайную мощь. В ее руках была такая сила, что она могла бы разрушить мир. В памяти всплыли распущенные нравы римлян, и сердце обдало жаром. Она знала, что жаждет того же или чего-то подобного. Если выпустить на волю все то, для нее неведомое, что подавлялось годами, какая это будет разнузданная вакханалия! И ей захотелось этого, ее трясло от близости стоящего за плечами мужчины, в котором, похоже, как и в ней, таилась темная эротическая сила. Именно с ним ей хотелось разделить эту безумную оргию. На мгновение она явственно ощутила то, что они могли бы испытать. Но тут же, отбросив это видение, спокойно сказала:
— Мы можем пойти вслед за Уинифред к домику сторожа и там сесть в машину.
— Хорошо, — согласился Джеральд и последовал за ней.
Уинифред была уже внутри дома и с восторгом рассматривала новорожденных породистых щенят. Девочка подняла голову — при виде Гудрун и Джеральда в ее глазах появилось враждебное, отчужденное выражение. Ей не хотелось их видеть.
— Только посмотрите! — воскликнула она. — В помете три щенка. Маршалл говорит, что эта лучше всех. Разве она не прелесть? И все же не лучше своей мамочки! — Уинифред повернулась и стала гладить красивую белую самку бультерьера — та, явно нервничая, стояла рядом.
— Драгоценная леди Крич! — сказала девочка. — Ты прекрасна, как ангел. Ангел… ангел… она такая добрая и красивая, что ей место в раю, правда, Гудрун? Они попадут в рай, обязательно попадут, и особенно моя несравненная леди Крич! Послушайте, миссис Маршалл!
— Что, мисс Уинифред? — спросила возникшая на пороге женщина.
— Пожалуйста, если она останется такой же хорошенькой, назовите этого щеночка леди Уинифред, хорошо? Попросите об этом Маршалла.
— Я скажу ему, но боюсь, щенок — мальчик, мисс Уинифред.
— О нет!
Послышался шум автомобиля.
— Это Руперт, — крикнула девочка и выбежала наружу.
Беркин остановился прямо за воротами.
— Мы готовы, — крикнула Уинифред. — Можно я сяду впереди, рядом с тобой, Руперт? Хорошо?
— Боюсь, ты будешь ерзать и вывалишься из машины, — ответил он.
— Не буду. Ужасно хочется сидеть на переднем сиденье, рядом с тобой. От двигателя тепло и приятно ногам.
Беркин помог девочке забраться в автомобиль; ему доставила удовольствие мысль, что Джеральд будет сидеть сзади рядом с Гудрун.
— Есть новости, Руперт? — спросил Джеральд, когда они мчались по проселочным дорогам.
— Новости? — удивленно воскликнул тот.
— Ну да. — Джеральд взглянул на сидящую рядом Гудрун и продолжил со смеющимися глазами: — Хочу знать, можно ли его уже поздравить, но не могу получить вразумительного ответа.
Гудрун густо покраснела.
— С чем поздравить? — поинтересовалась она.
— Был тут разговор о помолвке, — во всяком случае, он что-то об этом говорил.
Гудрун стала пунцовой.
— Вы имеете в виду помолвку с Урсулой? — В голосе Гудрун звучал вызов.
— Да. Так это правда?
— Не думаю, что помолвка имела место, — холодно отрезала Гудрун.
— Вот как? Значит, продолжения не последовало, Руперт? — крикнул сзади Джеральд.
— Ты имеешь в виду на матримониальном фронте? Нет.
— Что все это значит? — выкрикнула Гудрун.
Беркин на секунду обернулся. Глаза у него были злые.
— Как тебе сказать? — отозвался он. — Что ты сама об этом думаешь, Гудрун?
— Бог мой! — воскликнула она, решив, раз уж мужчины затеяли этот разговор, высказать и свое мнение. — Не думаю, что Урсуле нужна помолвка. По натуре она свободная птаха. — Голос Гудрун звучал чисто и звонко, напомнив Руперту голос ее отца, такой же сильный и полный жизни.
— Я же хочу прочного союза, в основе которого не только любовь, и тем более не свободная любовь, — сказал Беркин, и хотя лицо его смеялось, голос звучал решительно.
Сидящие сзади были озадачены. Зачем делать открытое признание? Джеральд от изумления не сразу заговорил.
— Так любви тебе недостаточно? — спросил он.
— Нет! — выкрикнул Беркин.
— Ну, это уж чересчур, — неодобрительно отозвался Джеральд, и тут автомобиль чуть не зарылся в грязь.
— В чем, собственно, проблема? — обратился Джеральд к Гудрун.
Вопрос носил такой личный характер, что Гудрун восприняла его почти как прямое оскорбление. Ей показалось, что Джеральд намеренно ее унижает, вмешиваясь в их личную жизнь.
— В чем дело? — Ее голос звучал пронзительно и неприязненно. — Это вы меня спрашиваете? Уверяю вас, я ничего не знаю о совершенном браке и даже близком к нему.
— А знаете только об обычном безответственном коммерческом союзе! — продолжил Джеральд. — Вот и я тоже. Я не специалист по брачным отношениям и степеням их совершенства. Похоже, это все причуды Руперта.
— Вот именно! Это его проблема! Он хочет не женщину, а воплощение своих идей о ней. На практике это добром не кончится.
— Согласен. Лучше уж с упорством быка искать в женщине женственность. — Джеральд, казалось, задумался о чем-то своем. — Вы полагаете, в основе союза должна быть любовь? — спросил он.
— Конечно, пока она есть. Нельзя только настаивать на том, чтоб она длилась вечно. — Резкий голос Гудрун перекрывал дорожный шум.
— В браке или вне брака, в постоянном союзе или временном или просто в интрижке — идите навстречу любви, где бы вы ее ни встретили?
— Как вам угодно или как вам не угодно, — отозвалась Гудрун. — По моему разумению, брак — это социальный институт и к любви не имеет никакого отношения.
Джеральд не спускал с нее горящих глаз. У нее было ощущение, что он сильно и властно целует ее. Она вспыхнула, но сердце оставалось спокойным и невозмутимым.
— Как вам кажется, Руперт слегка свихнулся? — спросил он.
В ее глазах мелькнуло понимание.
— В отношении женщин — несомненно, — подтвердила она. — Бывает, что двое людей любят друг друга на протяжении всей жизни — возможно, бывает. Но брак к этому не имеет никакого отношения. Если они любят друг друга — прекрасно. Если нет, зачем ломать по этому поводу копья!
— Вот именно, — отозвался Джеральд. — Я тоже так считаю. А как насчет Руперта?
— Его идею я понять не могу, думаю, и другие не могут, включая его самого. Похоже, он решил, что брак прямиком приведет его на седьмое небо, или еще что-то в этом роде, такое же невразумительное.
— Очень невразумительное. Кому нужно седьмое небо? Думаю, Руперт изо всех сил стремится обезопасить себя — как бы привязать к мачте.
— Да, но боюсь, он и здесь ошибается, — сказала Гудрун. — Я уверена, что любовница скорее будет хранить верность, чем жена: ведь она сама себе хозяйка. Он же утверждает, что супруги могут пойти дальше, чем прочие пары, но куда — не объясняет. Они способны узнать друг друга в совершенстве, узнать свои высокие и низкие стороны, особенно низкие, и потому могут пойти дальше небес и ада, туда, где рвутся все оковы, — в никуда.
— По его словам, в рай, — рассмеялся Джеральд.
Гудрун пожала плечами.
— Je m’en fiche[91] на ваш рай, — сказала она.
— Тем более не мусульманский, — прибавил Джеральд.
Беркин преспокойно вел автомобиль, не подозревая, о чем они беседуют. Сидя сзади, Гудрун испытывала удовольствие от насмешливых комментариев по его поводу.
— Он уверяет, — продолжала она, сопровождая слова иронической гримасой, — что в брачном союзе можно обрести гармонию, вечное равновесие, оставаясь при этом самостоятельными личностями, не сливаясь друг с другом.
— Меня это не вдохновляет, — признался Джеральд.
— В том-то и дело.
— Я верю в любовь, в порыв, когда забываешь обо всем, если на это способен, — сказал Джеральд.
— И я, — отозвалась эхом Гудрун.
— Да и Руперт тоже, хотя он вечно спорит.
— Нет, — возразила Гудрун. — Он не способен забыть о себе ради другого человека. В нем нельзя быть уверенной. Думаю, в этом проблема.
— И в то же время он мечтает о браке! Брак — et puis?[92] — Le paradis![93] — пошутила Гудрун.
Сидя за рулем, Беркин почувствовал, как по спине пробегают мурашки, словно извне шла угроза. Но он только равнодушно передернул плечами. Пошел дождь. Это внесло разнообразие. Беркин остановил автомобиль и вышел, чтобы поднять верх.