Глава девятнадцатая В лунном свете

После болезни Беркин уехал на юг Франции. Он никому не писал, и никто ничего о нем не знал. Урсула осталась в одиночестве, ей казалось, что жизнь кончилась. Из мира словно ушла вся надежда. Каждый человек был как маленький утес, и волны пустоты поднимались с приливом все выше. Только одна она была настоящей — скала, омываемая морской водой. Все остальное не существовало. Она же была вся в себе — несгибаемая и равнодушная.

Это презрительное стойкое равнодушие — все, что ей осталось. Мир стал серым местом, где не происходило ничего интересного. Она ни с кем не виделась, ни с кем не вступала в контакт. Все вокруг вызывало у нее отторжение и презрение. Всей душой, всем сердцем чувствовала она отвращение, неприязнь к людям — взрослым людям. Только дети и животные рождали у нее добрые чувства. Детей она любила пылко, но снисходительно. Их хотелось тискать, защищать, давать им жизнь. Однако такая любовь, в основе которой лежали жалость и безысходность, воспринималась ею как источник рабства и боли. Больше всего на свете она любила животных: ведь они, как и она, были одинокими по самой природе. Урсула любила смотреть на пасущихся в лугах лошадей и коров. Там каждый был самодостаточным, таинственным и одиноким. Их не касались отвратительные нормы и правила, существующие в обществе. Они не были способны на сентиментальные чувства и трагедии — то, что терпеть не могла Урсула.

С людьми, которых ей приходилось встречать, Урсула вела себя приветливо и учтиво, почти услужливо, но никого не могла этим обмануть. Каждый или каждая инстинктивно ощущали насмешливое презрение к себе. Она имела зуб против человечества. Слова с корнем «человек» были ей глубоко отвратительны.

Презрительное, безотчетно-ироничное отношение ко всему невидимой броней окружало ее сердце.

Она думала, что любит, думала, что любовь переполняет ее. Такой она себя видела. Но необычная живость поведения, удивительное, идущее изнутри сияние, говорящее о внутренней силе, были лишь признаками высшего отречения, и ничем больше.

Порой она смягчалась и шла на уступки — тогда ей хотелось чистой любви, одной только чистой любви. Состояние непрерывного отречения было большим напряжением, можно сказать, страданием. Безумное желание обрести чистую любовь захлестывало ее в очередной раз.

Однажды вечером Урсула, не в силах больше выносить ставшее уже привычным страдание, вышла из дома. Тот, кто запрограммирован на разрушение, должен умереть. Это знание окончательно сложилось в ее сознании. И определенность принесла освобождение. Если сама судьба решает, чей час пробил, то чего беспокоиться ей, зачем ставить на себе крест. Она совершенно свободна и вольна искать спутника где-нибудь в другом месте.

Урсула направилась к мельнице. Она подошла к озеру Уилли-Уотер, которое за прошедшее после несчастного случая время снова наполнилось, повернула и пошла лесом. Близился вечер, сгущались сумерки. Но она и не думала бояться, хотя у нее были все основания для этого. Здесь, среди деревьев, далеко от людей, царил поистине волшебный покой. Там, где находишь полное одиночество, где нет намека на пребывание людей, лучше всего себя чувствуешь. Урсулу пугала сама жизнь, ужасали люди.

Она вздрогнула: ей привиделось что-то справа между стволами. Казалось, кто-то таинственный следит за ней, прячась в лесу. Ей стало жутко. Но это была всего лишь луна, она вставала за редкими деревьями. Бледная, мертвенная улыбка делала луну особенно загадочной. От нее нельзя скрыться. Никому — ни ночью, ни днем не скрыться от такого вот зловещего лика — высокомерно улыбающегося, победного и ликующего. Урсула прибавила шаг, съежившись под лучами бледного светила. Но прежде чем повернуть домой, она собиралась взглянуть на пруд у мельницы.

Урсула не хотела идти через двор, боясь потревожить собак, и потому пошла вдоль холма, чтобы потом спуститься по склону к пруду. Луна в полную силу сияла на открытом небе — в ее свете Урсуле было не по себе. На земле поблескивали шкурки пробегавших кроликов. Вечер был прозрачный, как хрусталь, и очень тихий. Вдали послышалось блеяние овцы.

Она свернула к высокому, заросшему ольхой берегу, с радостью укрывшись в тени от преследовавшего ее лунного света. Стоя на крутом берегу, она облокотилась на шершавый ствол дерева и смотрела на пруд, мирно серебрившийся в свете луны. Однако по непонятной причине зрелище не доставляло ей радости и ничего не давало душе. Она слышала шум воды в шлюзе. Ей хотелось чего-то еще, совсем другого вечера без этого жесткого, холодного лунного света. Ей казалось, что она слышит, как стенает ее душа, как горько она жалуется.

У воды мелькнула тень. Наверное, Беркин. Выходит, он неожиданно вернулся. Урсула приняла это как должное, его приезд не имел для нее значения. Она села среди молодой поросли ольхи, смутно вырисовывающейся в темноте, шум воды в шлюзе не прекращался — казалось, это образуется вечерняя роса. Островки были едва видны, тьма скрыла и береговой камыш — лишь изредка отблеск лунного света слабо освещал отдельные растения. Вот выпрыгнула из воды, сверкнув чешуей, рыбка. То и дело вспыхивающий в ночной прохладе свет раздражал Урсулу. Ей хотелось, чтобы вокруг был полный мрак, тишина и покой. Темная, казавшаяся маленькой фигура Беркина приближалась, лунный свет играл в его волосах. Он был совсем близко, но это ее не трогало. Он не знал, что она находится рядом. А что, если он станет делать что-то, не предназначенное для чужих глаз, — ведь он думает, что тут один? Впрочем, какое это имеет значение? Разве важно, что он будет делать? Какие могут быть секреты — мы все одинаковы. О каких тайнах можно говорить, когда все всем известно?

Идя по берегу, Беркин машинально трогал высохшие стебли цветов и бессвязно что-то бормотал.

— Уйти некуда, — говорил он. — Нет такого места. Можно уйти только в себя.

Он бросил в воду засохший стебель.

— Антифон…[83] Вам лгут, а вы отвечаете. Не будь на свете лжи, зачем тогда правда? Ничего не пришлось бы доказывать…

Беркин стоял неподвижно, смотрел на воду и бросал в нее сухие стебли.

— Кибела… будь ты проклята! Ненавистная Syria Dea[84]! Никто ей не завидует! А что еще есть?..

При звуках его голоса, одиноко звучавшего в тишине, Урсуле захотелось громко, истерически захохотать. Как это смешно!

Беркин стоял и смотрел на воду. Потом наклонился, поднял камень и резким движением швырнул его в пруд. Урсула видела, как вздрогнуло и закачалось на воде яркое отражение луны, как оно исказилось — словно каракатица выбросила при виде опасности облачко жидкости или фосфоресцирующий полип пульсировал перед глазами.

Смутный силуэт застыл у воды; некоторое время мужчина вглядывался в даль, затем наклонился и стал шарить на земле. Последовал новый всплеск, взрыв света, луна в воде разорвалась на кусочки — огненные хлопья разлетелись во все стороны. И тут же огоньки белыми птичками беспорядочно побежали по воде навстречу стерегущим их темным волнам. Те, которым удалось пробиться, искали прибежище на берегу, темные же волны устремились к середине пруда. Там, в самом центре, сверкало и колыхалось частично разрушенное лунное отражение — огненное пятно дрожало, яростно сопротивляясь распаду, и потому сохраняло свою целостность. Казалось, оно удерживает ее путем мучительных усилий. Отражение становилось все четче, оно восстанавливалось, вечная, незыблемая луна победила. Разлетевшийся по воде свет возвращался тонкими лучиками назад к возродившейся луне, она же покачивалась на воде с горделивым видом.

Беркин стоял и наблюдал, пока пруд не успокоился и луна не стала вновь безмятежно смотреться в него. Тогда с чувством удовлетворения он стал искать новые камни. Урсуле не надо было видеть Беркина, чтобы почувствовать его решимость. После очередного броска ее ослепили разорванные вспышки света, и почти сразу же полетел второй камень. Лунное отражение дрогнуло и разорвалось. Вспышки света огненными стрелами разлетелись в разные стороны, посредине воцарился мрак. Луна исчезла, оставив на поле сражения лишь отдельные пульсирующие блики и тени. Темные, мрачные волны колыхались на том месте, где раньше была луна, стирая даже память о ней. Светлые блики, словно яркие лепестки розы, разнесенные ветром, плясали на воде, не зная, куда устремиться на этот раз.

И все же они вновь упорно потянулись к центру, с завидным постоянством отыскивая путь на старое место. Беркин и Урсула были свидетелями того, как и на этот раз все успокоилось. Слышался только плеск набегавшей на берег воды. Беркин видел, как луна коварно восстанавливает свое отражение, видел, как сердцевина лунной розы крепко сбивается, притягивая к себе разбросанные лепестки, упорно возвращает их на прежнее место.

Но Беркин все не мог успокоиться. Как безумный, он опять принялся за свое. На этот раз он выбрал камни побольше и бросал их, один за другим, прямо в сердцевину бледной луны, пока вода глухо не заклокотала, а луна не исчезла, оставив всего лишь несколько разбросанных на поверхности бликов — без цели и смысла, точь-в-точь черно-белый калейдоскоп, возникший по чистой случайности. Ночной воздух рокотал от резких звуков, со стороны шлюза тоже доносился постоянный шум. Вспышки света возникали в самых необычных местах — вроде заводи у острова, в тени плакучих ив. Беркин стоял и слушал — теперь он был доволен.

Урсула оцепенела, разум покинул ее. Ей казалось, что она упала и излилась на землю, как вода. Опустошенная и недвижимая, она оставалась во тьме. Но и теперь знала, хоть и не видела этого, что в темноте беспорядочно пляшут редкие световые блики, тайно сплетаясь и оставаясь вместе. Они уже составили ядро — значит, опять станут одним целым. Постепенно все они сольются воедино, кружась, вибрируя, отступая, снова возвращаясь, делая вид, что им это вовсе не нужно; впрочем, каждый раз они все ближе к цели, с каждым новым лучиком ядро растет и дает больше света — наконец на воде появляется, покачиваясь, что-то вроде растерзанной розы. Неровная, потрепанная луна, вновь собранная воедино и восстановленная, пытается оправиться от потрясения, вновь обрести красивую форму и спокойствие, вновь стать цельной, величественной — в мире с собой и окружением.

Беркин медлил, не отходил от воды. Урсуле стало страшно при мысли, что он вновь станет бросать камни в луну. Она тихо спустилась вниз и подошла к нему со словами:

— Ты ведь не будешь больше кидать в нее камни?

— Ты давно здесь?

— Все это время. Так ты не будешь?

— Мне хотелось знать, сумею ли я навсегда прогнать ее отсюда, — сказал он.

— Это было ужасно, просто ужасно. Почему ты так ненавидишь луну? Она не сделала тебе ничего плохого.

— Разве это ненависть? — спросил он.

Они немного помолчали.

— Когда ты вернулся? — спросила Урсула.

— Сегодня.

— Почему не писал?

— Нечего было писать.

— Почему нечего?

— Не знаю. А что, нарциссы сейчас не цветут?

— Не цветут.

Снова воцарилось молчание. Урсула взглянула на отражение луны. Оно покачивалось, полностью восстановившись.

— Тебе помогло то, что ты был один? — спросила Урсула.

— Наверное. Точно не знаю. Но я оправился от болезни. А в твоей жизни было что-нибудь важное?

— Нет. Я думала об Англии и решила, что с меня хватит.

— Почему ты выбрала именно Англию? — удивился Беркин.

— Не знаю. Так вышло.

— Дело не в стране, — сказал он. — Франция еще хуже.

— Да, знаю. Но чувствую, что тут больше не могу.

Они отошли от берега и сели на выступающие корни деревьев. В этом молчании ему вдруг припомнилась красота ее глаз, иногда их наполнял свет, — он, как весна, сулил чудесные надежды. И Беркин медленно, преодолевая внутреннее сопротивление, произнес:

— В тебе есть золотой свет, и я хочу, чтобы ты поделилась им со мной. — Его слова прозвучали так, словно он давно их обдумал.

Она изумилась и, казалось, отдалилась от него. Но сказанное было приятно.

— Что за свет? — спросила она.

Но он почувствовал робость и больше ничего не прибавил. Момент был упущен. К Урсуле подкралась печаль.

— Моя жизнь не состоялась, — заявила она.

— А-а, — отозвался он коротко, не желая это слушать.

— Такое чувство, будто никто меня никогда не любил, — продолжала она.

Он молчал.

— Ты, наверное, думаешь, — медленно произнесла она, — что я имею в виду физическую сторону любви? Это не так. Я хочу духовной близости с тобой.

— Понимаю. Тебя не устроит одна физическая близость. Я же хочу, чтобы ты передала мне свой дух — этот золотой свет, настоящую себя, какую ты не знаешь, дай мне этот свет…

Немного помолчав, Урсула ответила:

— Как это возможно? Ведь ты не любишь меня! Ты думаешь только о себе. Ты не хочешь помочь мне, однако хочешь, чтобы я помогла тебе. Весьма эгоистично.

Разговор требовал больших усилий со стороны Беркина, особенно тяжело ему было настаивать на том, чтобы она отказалась от себя.

— Тут другое, — сказал он. — Я помогаю тебе иначе, не через тебя, а каким-то другим образом. Мне хочется, чтобы мы были вместе и каждый позабыл о себе, чтобы мы были по-настоящему вместе, а это значит, что мы иначе просто не можем и нам не нужно удерживать друг друга.

— Нет, — не согласилась Урсула, немного подумав. — Ты эгоцентричен. Ты никогда не проявлял активности, никогда не сходил по мне с ума. На самом деле ты думаешь только о себе и своих делах. А я нужна тебе только для твоего удобства.

Ее слова охладили его пыл.

— Да что говорить! — сказал он. — Слова ничего не значат. Чувство либо есть, либо его нет.

— Ты меня даже не любишь, — воскликнула Урсула.

— Нет, люблю, — сердито возразил Беркин. — Но я хочу… — И словно заглянув в волшебное окно, он вдруг снова увидел в воображении этот дивный золотой весенний свет в ее глазах. Ему захотелось, чтобы они вместе оказались там, в этом мире великолепной безмятежности. Но какой смысл говорить ей, что он хотел бы, чтобы они оказались там? Право, какой смысл? Это должно происходить без всяких слов. Пытаться убеждать — поражение. Райскую птичку не поймать в сети, она сама должна свить в сердце гнездышко.

— Я всегда думала, что буду любимой, — и вот меня настигло разочарование. Ты не любишь меня. Не хочешь отказаться от себя ради меня. Ты сосредоточен только на себе.

Беркина охватила ярость при этих словах: «Не хочешь отказаться от себя». Мысли о райской птичке как пришли, так и ушли.

— Да, я не хочу отказываться от себя, потому что не вижу серьезной причины. Ведь тебе это нужно только ради удовлетворения женского тщеславия. Даже не ради себя самой. А мне наплевать на твое женское тщеславие, оно в моих глазах и гроша не стоит.

— Ха-ха! — рассмеялась Урсула. — Вот, значит, как ты меня воспринимаешь! И при этом у тебя хватает бесстыдства утверждать, что ты любишь!

Она поднялась в ярости, полная решимости идти домой.

— Ты хочешь пребывать в райском неведении, — сказала она, поворачиваясь к Беркину, наполовину скрытому в тени дерева. — Я поняла тебя. Ты хотел бы, чтобы я была твоей вещью, никогда бы не спорила, не высказывала своего мнения. Ты хочешь видеть меня просто вещью! Если именно это тебе надо, то найдется много женщин, согласных на подобную роль. Многие позволят топтать себя — иди к ним, если хочешь, иди!

— Нет, — в гневе возразил Беркин. — Я хочу другого. Хочу, чтобы ты избавилась от агрессивного самоутверждения, от тревоги и стремления настоять на своем, вот чего я хочу. Хочу, чтобы ты доверяла себе и дала волю своим чувствам.

— Дала волю своим чувствам! — насмешливо повторила Урсула. — Для меня это не проблема. Вот ты действительно не даешь волю чувствам, замкнулся и ощущаешь себя пупом вселенной. Ты… ты — как учитель в воскресной школе. Ты… ты проповедник.

В этом была доля истины, и потому Беркин заговорил жестко, не заботясь о чувствах девушки:

— Я имел в виду не чувства в дионисийском, экстатическом смысле, — сказал он. — Не сомневаюсь, на это ты способна. Но экстаз — дионисийский или любой другой — мне глубоко отвратителен. Не хочу уподобиться бегающей в клетке белке. Хочется, чтобы ты забыла о себе и просто жила, ни с кем не сражаясь, была бы радостной, уверенной и безмятежной.

— Это кто сражается? — насмешливо переспросила Урсула. — Кто постоянно настаивает на своем? Только не я!

В ее голосе слышалась не только насмешка, но усталость и горечь. Беркин немного помолчал.

— Хорошо, — сказал он. — Все мы не правы, когда настаиваем на своем. Так никогда не достичь согласия.

Они сидели под сенью деревьев недалеко от берега. Там, под листвой, было темнее, чем снаружи, но они этого не сознавали.

Постепенно пришло спокойствие, в их душах воцарился мир. Урсула неуверенно коснулась руки Беркина. Их руки сомкнулись в нежном пожатии, не требующем слов.

— Ты действительно любишь меня? — спросила она.

Он рассмеялся.

— Я бы назвал эти слова твоим боевым кличем, — сказал он, развеселившись.

— Почему? — воскликнула она весело, с живым интересом.

— Этот твой напор… Похоже на боевой клич воинов. «Ты любишь меня? Сдавайся или умри».

— Ничего похожего, — жалобно проговорила она. — Совсем ничего. Разве я не должна знать, любишь ли ты меня?

— Тогда узнай, и покончим с этим.

— Значит, любишь?

— Да. Я люблю тебя и знаю, что это навсегда. А раз навсегда, то зачем об этом говорить.

Урсула молчала, охваченная восторгом и сомнениями.

— Ты уверен? — спросила она счастливым голосом, теснее прижимаясь к нему.

— Абсолютно, так что теперь покончим с этим. Поверь мне, и покончим с этим наконец.

— С чем? — прошептала она все тем же счастливым голосом.

— С волнениями, — ответил Беркин.

Она еще теснее прижалась к нему. Он крепко обнимал ее и целовал нежно, ласково. Держать ее в объятиях, нежно целовать и ни о чем не думать, не иметь никаких желаний, не испытывать порывов — какой в этом покой, какая божественная свобода! Просто тихо сидеть рядом, сидеть вместе в мире и спокойствии — и это не сон, а растворенность в блаженстве. Это сладостное состояние, когда у тебя нет никаких желаний, когда ты не испытываешь никакого давления и тихо сидишь рядом с любимой, — и есть рай.

Прошло много времени, а она все сидела, прижавшись к нему, он же покрывал нежными поцелуями ее волосы, лицо, уши, такими нежными и легкими поцелуями, что ей казалось, будто это капельки росы. Теплое дыхание на ее шее растревожило Урсулу и вновь разожгло прежние страхи. Она приникла к нему, и Беркин почувствовал, как кровь быстрее забилась в ее жилах.

— Давай еще посидим, хорошо? — сказал он.

— Хорошо, — покорно согласилась она.

Она не отстранилась от него.

Потом все же отодвинулась и посмотрела на него.

— Нужно возвращаться домой, — сказала она.

— Нужно… как грустно, — отозвался он.

Урсула подалась вперед, подставляя губы для поцелуя.

— Правда, грустно? — шепнула она с улыбкой.

— Да, — ответил Беркин. — Хотелось бы вечно так сидеть.

— Вечно! Ты хочешь? — прошептала она, когда он ее целовал. И вдруг жарко забормотала: «Целуй меня, целуй!» — страстно прижимаясь к нему. Беркин целовал девушку, не забывая, однако, о своей идее, о своей цели. Ему хотелось нежного союза, и ничего другого — никакой страсти. И тогда Урсула высвободилась из его объятий, надела шляпку и пошла домой.

На следующий день Беркин ощущал тоску и неопределенное томление. Возможно, он был не прав. Возможно, не стоило раскрывать Урсуле свою цель, говорить, чего он от нее хочет. Была это всего лишь идея или проявление подлинного стремления? Если последнее, то почему он всегда говорил о необходимости чувственного удовлетворения? Одно не сходилось с другим.

Неожиданно он оказался перед выбором, который мог оказаться роковым. С одной стороны, он твердо знал, что не хочет дальнейших поисков в сфере чувственного, не хочет ничего таинственного и темного, чего не найти в обычной жизни. Ему вспомнились африканские культовые фигурки, которые он видел у Холлидея, — особенно одна из Западной Африки, высотой около двух футов, стройная, грациозная, выточенная из черного дерева, блестящая и изысканная. Высоко убранные волосы женщины формой напоминали дыню. Беркин прекрасно ее помнил: она была одной из его любимиц — длинное, изящное тело и маленькая, как у жука, головка, на шее круглые тяжелые обручи, словно голова — шест для метания. Он мысленно отметил художественную изысканность статуэтки, миниатюрную жучью головку, поразительно длинное изящное тело на коротких уродливых ногах, выпирающие ягодицы, слишком тяжелые для удлиненного, гибкого торса. Она знала то, чего не знал он. За ней стояли тысячи лет исключительно чувственного знания, полностью лишенного духовного начала. Тысячелетия прошли с тех пор, как таинственным образом сгинула ее раса, когда связь между чувствами и выраженной словами мыслью распалась, они ушли, оставив после себя лишь одно знание — чувственное. Тысячи лет назад то, что грозит ему сейчас, должно быть, случилось с этими африканцами: добродетель, святость, стремление к творчеству, радость труда — все это угасло, остался интерес только к знанию, получаемому через ощущения, сосредоточенному в одних только ощущениях, мистическому знанию распада и смерти, знанию, которым владеют жуки, живущие непосредственно в мире гниения и трупного разложения. Вот почему у статуэтки была жучья голова, вот почему египтяне обожествляли скарабеев[85], катавших перед собой шарики, — все по той же причине интереса к разложению и распаду.

Мы проходим долгий путь после смерти, начиная с того момента, когда душа, тяжко страдая, покидает тело, оставляет органическую оболочку, как падающий с дерева лист. Мы расстаемся с жизнью и надеждой, уходим от мира, творчества и свободы, вступаем на долгий африканский путь одного лишь чувственного познания — познания тайны смерти.

Беркин понимал теперь, что процесс этот очень долог: тысячелетия проходят после гибели творческого духа. Он понимал также, что не раскрыты еще величайшие тайны, плотские, безрассудные, отвратительные тайны, более темные, чем фаллический культ. Насколько дальше фаллического знания пошли в своей извращенной культуре жители Западной Африки? Намного дальше. Беркин вновь мысленно увидел женскую фигурку — вытянутое, длинное, очень длинное тело, неестественно тяжелые ягодицы, длинную, скованную обручами шею, жучье, с мелкими чертами лицо. Она находилась далеко за пределами фаллического знания — эта еле уловимая чувственная реальность, непостижимая в рамках фаллического культа.

Так что оставался этот внушающий ужас африканский путь, и его надо пройти. Но у белых народов он был другим. Белым народам, живущим ближе к арктическому северу, просторной абстракции из снега и льда, суждено постичь тайну смерти во льдах, в белой абстракции снега. Что же до жителей Западной Африки, находившихся во власти раскаленных песков смертоносной Сахары, то им было уготовано познать разрушительную силу солнца, тайну гниения под солнечными лучами.

Неужели оставалось только это? Значит, пришло время покончить со счастливым творческим существованием, выходит, настал этот момент? И творческий период закончился? И остался только этот непонятный, жуткий эпилог — познание разрушения, смерти, африканское знание, перенесенное в наш мир — светловолосых, голубоглазых северян?

Беркин подумал о Джеральде — одном из удивительных белокожих демонов севера, рожденных в тайне гибельного холода. Выходит, ему суждено и умереть в этой тайне — смерти от полного холода. Не был ли он вестником, знамением того, что весь мир растворится в снежной белизне?

Беркин почувствовал страх. Кроме страха, после всех этих размышлений он испытывал еще и усталость. Внезапно напряженная сосредоточенность ушла, он не мог больше думать об этих тайнах. Существовал еще один путь — свободы. Можно было войти в рай независимого существования, стать личностью, отдающей предпочтение свободе перед любовью и стремлением к брачному союзу, личностью, побеждающей взрывы эмоций; это восхитительное состояние гордого одиночества позволяет принимать на себя долгосрочные обязательства перед другими или другой, не сопротивляться узам любви, однако никогда не отказываться от своей независимости, как бы ни было сильно чувство.

Другой путь был. И следовало выбрать именно его. Но Беркин подумал об Урсуле. Какая она нежная и чувствительная, какая гладкая, почти атласная у нее кожа! Она на самом деле очень деликатная и впечатлительная. Почему он забыл об этом? Нужно немедленно идти к ней. Он должен просить ее стать его женой. Им нужно пожениться как можно скорее — взять на себя определенные обязательства, вступить в определенные отношения. Нужно тут же идти к ней и делать предложение. Нельзя терять ни минуты.

Беркин поспешил в Бельдовер, не чуя под собой ног. Вместо поселка, беспорядочно разбросанного на склоне холма, он вдруг увидел городок, как бы обнесенный крепостной стеной, а в нем прямые красивые улицы с шахтерскими домами. Беркин даже подумал, что городок похож на Иерусалим. Мир стал каким-то нереальным.

Розалинда открыла ему дверь. От неожиданности девочка вздрогнула, потом сказала:

— Сейчас позову отца.

С этими словами она удалилась, оставив Беркина в холле. Он стал разглядывать репродукции Пикассо[86], их недавно развесила здесь Гудрун. Когда вошел Уилл Брэнгуэн, опуская на ходу закатанные рукава рубашки, Беркин любовался видом земли на рисунках — под кистью художника она обрела колдовскую, чувственную плоть.

— Одну минуту, — сказал Брэнгуэн. — Сейчас надену пиджак. — И он ненадолго исчез. Вскоре вернулся и, приглашая гостя в гостиную, сказал:

— Прошу меня извинить. Я работал в сарае. Прошу пожаловать.

Беркин вошел в гостиную и сел. Он видел перед собой бодрого краснощекого мужчину с узким лбом и блестящими глазами, над чувственными, полными губами темнели аккуратно подстриженные усы. Как странно, что это человеческое существо! Что бы ни думал о себе сам Брэнгуэн, как бы ни красовался, это не имело значения. Беркин не мог разглядеть в нем ничего, кроме непонятной, лишенной смысла мешанины из страстей, желаний, в том числе подавленных, традиционных представлений и механических идей — все они сосуществовали в этом худощавом человеке с бодрым, оптимистическим выражением лица. Он почти достиг пятидесятилетия, а у него и сейчас в голове была та же путаница, что в двадцать лет. Как мог он быть отцом Урсулы, когда сам не состоялся как человек? Ему не дано быть настоящим родителем. Он мог передать по наследству только плоть, но не дух. Дух пришел к ней не от предков, а неведомо откуда. Ребенок — дитя тайны, в противном случае он остается неполноценным.

— А погодка вроде улучшается, — сказал Брэнгуэн после недолгой паузы. Между мужчинами не было ничего общего.

— Да, — согласился Беркин. — Два дня назад было полнолуние.

— Ага. Значит, вы верите, что луна влияет на погоду?

— Да нет. Я мало в этом смыслю.

— Знаете, что говорят? Луна и погода могут меняться одновременно, но сами изменения луны на погоду никак не влияют.

— Вот как? — отозвался Беркин. — Я этого не слышал.

Воцарилось молчание. Потом Беркин сказал:

— Наверное, я вам помешал? На самом деле я пришел к Урсуле. Она дома?

— Кажется, нет. По-моему, ушла в библиотеку. Пойду взгляну.

Беркин слышал, как он наводит справки в столовой.

— Ее нет, — сказал Брэнгуэн, вернувшись в гостиную. — Но она скоро придет. Вы хотели поговорить с ней?

Беркин взглянул на отца Урсулы ясным, удивительно спокойным взглядом.

— По правде сказать, я пришел сделать ей предложение.

В золотисто-карих глазах пожилого мужчины вспыхнул огонек.

— О? — только и произнес он и опустил глаза, не выдержав спокойного, твердого взгляда Беркина. — Так она ждала вас?

— Не думаю, — ответил Беркин.

— Нет? А я и не предполагал такого развития событий. — Брэнгуэн сделал неловкую попытку улыбнуться.

При чем тут «развитие событий», подумал Беркин, а вслух сказал:

— Пожалуй, это и в самом деле довольно неожиданно. — Но его отношения с Урсулой были так необычны, что он тут же прибавил: — Хотя не знаю…

— Значит, неожиданно? Вот как? — В голосе Брэнгуэна сквозило недоумение и даже досада.

— Только в каком-то смысле, — поправился Беркин.

Мужчины помолчали, а потом Брэнгуэн сказал:

— Она поступает как хочет.

— Я знаю, — спокойно отозвался Беркин.

Брэнгуэн снова заговорил, его громкий голос дрогнул от волнения:

— Хотя я предпочел бы, чтобы она в этом деле не спешила. Потом будет поздно локти кусать.

— Это никогда не поздно, — возразил Беркин.

— Что вы имеете в виду? — спросил отец Урсулы.

— Если один из супругов сожалеет, что вступил в брак, супружеству конец, — сказал Беркин.

— Вы так думаете?

— Да.

— Ну, что ж, это ваш взгляд на вещи.

«Возможно, и так. Что до вашего взгляда, Уильям Брэнгуэн, то он требует объяснений», — подумал про себя Беркин.

— Думаю, вы знаете, что мы за люди? И какое воспитание она получила?

«Не сомневаюсь, что ей здорово от тебя доставалось», — подумал Беркин, вспомнив, как наказывали в детстве его самого, а вслух повторил: — Знаю ли я, какое воспитание она получила?

Казалось, он нарочно злит Брэнгуэна.

— Уверяю, мы дали ей все, что нужно для девушки, все, что было в наших силах, — сказал Брэнгуэн.

— Нисколько не сомневаюсь, — заверил его Беркин.

Воцарилось опасное молчание. В отце Урсулы нарастало раздражение. Само присутствие Беркина было для него естественным раздражителем.

— И мне не хочется, чтобы она изменила заложенным в нее принципам, — сказал он изменившимся голосом.

— Что? — переспросил Беркин.

Односложное слово бомбой взорвалось в мозгу Брэнгуэна.

— Что! Да не верю я во все ваши новшества и новомодные идеи — суетитесь, прыгаете, как лягушки в банке. Мне это не нравится.

Беркин смотрел на него спокойным, ясным взглядом. Противостояние между мужчинами усиливалось.

— Но разве стиль моей жизни и мои идеи можно назвать новомодными? — спросил Беркин.

— Ваши идеи? — Брэнгуэн почувствовал, что попался. — Я не имел в виду конкретно вас, — поправился он. — Я просто хотел сказать, что мои дети воспитаны в соответствии с религиозными убеждениями, которых придерживаюсь я сам, и мне не хочется, чтобы они от них отходили.

Вновь наступило напряженное молчание.

— А если они пойдут дальше? — спросил Беркин.

Отец колебался, чувствуя, что попал в затруднительное положение.

— Что вы имеете в виду? Я хочу сказать всего лишь, что моя дочь… — И замолк, поняв тщетность своих усилий. Он видел, что запутался.

— Понимаю, — сказал Беркин. — Я никому не желаю зла и давить ни на кого не собираюсь. Урсула вольна делать что хочет.

Найти понимание не удалось, и на этот раз молчание воцарилось надолго. Беркину стало скучно. Отец Урсулы не умел мыслить логически, он повторял навязшие в ушах прописные истины. Глаза молодого человека остановились на лице пожилого мужчины. Брэнгуэн поднял голову и увидел, что Беркин смотрит на него. На лице отца отразились немой гнев, унижение и комплекс неполноценности.

— Вера — это одно, — сказал он. — Но я скорее предпочту увидеть дочерей мертвыми, чем в подчинении у первого мужчины, который их пожелает.

Недобрый огонек вспыхнул в глазах Беркина.

— На это я могу вам сказать только одно: если кто и будет в подчинении, то я, а не ваша дочь.

Опять возникла пауза. Отец пребывал в явном замешательстве.

— Да, конечно, она любит поступать по-своему, — сказал он. — Так всегда было. Я делал для них все, но кто это помнит? Они думают только о себе. Но она должна считаться и с нами — с матерью и со мной…

Брэнгуэн задумался.

— Вот что я вам скажу. Я предпочел бы скорее сам зарыть их в землю, чем видеть, что они живут той беспутной жизнью, какую многие ведут в наше время. Скорее сам зарыл бы…

— Но, видите ли, — медленно произнес Беркин, голос его звучал довольно устало: новый поворот в разговоре его не интересовал, — они вряд ли дадут вам или мне себя похоронить. Это невозможно.

Брэнгуэн смотрел на него с выражением бессильной ярости.

— Я не знаю, зачем вы пришли к нам, мистер Беркин, — сказал он, — не знаю, чего вам надо. Но мои дочери — это мои дочери, и мой долг — приглядывать за ними по мере сил.

Беркин нахмурился, в глазах появилась насмешка. Однако ему удалось сохранить выдержку. Мужчины помолчали.

— У меня нет возражений против вашего брака с Урсулой, — сказал наконец Брэнгуэн. — Я вообще ничего не решаю — как она сама захочет, так и будет.

Беркин отвернулся, он смотрел в окно, стараясь ни о чем не думать. К чему вообще этот разговор? Бессмысленно его поддерживать. Надо дождаться прихода Урсулы, поговорить с ней и уйти. Он не станет препираться с ее отцом. В этом нет необходимости, и сам он ни в коем случае не будет провоцировать ссору.

Мужчины сидели в полном молчании. Беркин с трудом осознавал, где находится. Он пришел, чтобы сделать предложение, — что ж, значит, он дождется Урсулы и все ей выложит. Каков будет ее ответ? Об этом Беркин не думал. Он скажет то, ради чего пришел сюда, — о том, что будет дальше, он не думал. Окружению, в которое попал, он не придавал никакого значения. Казалось, все предопределено. Сейчас Беркин мог думать только об одном. Все остальное отступило на задний план. Решение его проблемы зависело от случая.

Через какое-то время они услышали стук калитки и увидели, как Урсула поднимается по ступеням с книгами под мышкой. Выражение ее лица было, как обычно, безмятежным и рассеянным, это рассеянное выражение всегда выводило отца из себя: дочь словно была в другом месте, не участвуя в жизни семейства. Его сводила с ума ее способность созидать собственный духовный свет, не имеющий ничего общего с реальностью, и сиять в нем, словно ее освещало настоящее солнце.

Было слышно, как Урсула прошла в столовую и положила книги на стол.

— Ты принесла мне книгу для девушек? — спросила Розалинда.

— Принесла. Но я забыла, какую именно ты просила.

— Вот так ты всегда! — сердито воскликнула Розалинда. — Но как ни странно, ты принесла именно ту, что надо.

Следующую фразу она произнесла так тихо, что мужчины ее не расслышали.

— Где? — повысила голос Урсула.

Сестра снова что-то прошептала.

Брэнгуэн открыл дверь и позвал дочь сильным, грубоватым голосом:

— Урсула!

Она явилась на зов, еще не сняв шляпки.

— И вы здесь! Привет! — воскликнула она при виде Беркина, прикинувшись удивленной. Но он-то знал, что ей уже сообщили о его визите, и был поражен ее лукавством. От нее исходил все тот же необыкновенный лучистый свет, казалось, что действительность смущает ее, представляется нереальной, ведь она сама была целым сияющим миром.

— Наверное, я нарушила вашу беседу? — спросила она.

— Нет, всего лишь затянувшееся молчание, — сказал Беркин.

— Да ну? — рассеянно произнесла Урсула. Присутствие мужчин было для нее чем-то случайным, она думала о своем, а их просто не замечала. Это было завуалированным оскорблением, и отца оно всегда бесило.

— Мистер Беркин пришел не ко мне, а к тебе, — сказал отец.

— Правда? — воскликнула она все с тем же рассеянным видом, как будто слова отца относились не к ней. Затем, опомнившись, повернулась к Беркину и, глядя на него приветливо, хотя и несколько снисходительно, спросила: — Что-нибудь важное?

— Надеюсь, — шутливо отозвался Беркин.

— Он пришел сделать тебе предложение по всем правилам, — вмешался отец.

— О! — только и сказала Урсула.

— О! — передразнил ее отец. — Тебе больше нечего сказать?

Урсула поморщилась, словно от боли.

— Ты действительно пришел свататься? — спросила она Беркина, как бы принимая сказанное за шутку.

— Да, — сказал он. — Полагаю, я пришел сделать тебе предложение. — Произнося последнее слово, он почувствовал робость.

— Правда? — воскликнула она все так же рассеянно. Беркин понял, что мог с тем же успехом сказать что угодно. И все-таки она выглядела довольной.

— Да, — повторил он. — Я хотел… я хотел, чтобы ты согласилась стать моей женой.

Урсула взглянула на Беркина. В его глазах она прочла, что он хотел и не хотел этого. Урсула непроизвольно сжалась, словно Беркин видел ее насквозь и этим делал ей больно. Душа ее омрачилась, и она хмуро отвернулась, почувствовав себя изгнанной из своего лучезарного, уникального мира. Когда она пребывала в нем, любые контакты были для нее невыносимы.

— Вот как, — рассеянно отозвалась она, в ее голосе сквозили нерешительность и сомнение.

Сердце Беркина екнуло, его словно обдало огнем горечи. Его слова оставили ее равнодушной. Он снова ошибся. Она жила в своем самодостаточном мире. Он и его надежды только мешали ей. К этому времени отец Урсулы раскалился от бешенства. Всю жизнь ему приходилось мириться с таким ее отношением.

— Так что ты говоришь? — рявкнул он.

Дочь вздрогнула. Потом с некоторым испугом посмотрела на отца и сказала:

— Кажется, я ничего не говорила. — Она как будто боялась, что успела связать себя словом.

— Вот именно — ничего, — подтвердил разгневанный отец. — Не надо строить из себя идиотку. У тебя есть голова на плечах.

Урсула отшатнулась — выражение лица стало враждебным.

— У меня есть голова на плечах — что ты хочешь этим сказать? — повторила она сердитым голосом, в котором ощущалась затаенная неприязнь.

— Ты ведь слышала, о чем тебя спрашивают? — повысил гневно голос отец.

— Конечно, слышала.

— Ну, тогда отвечай! — гремел отец.

— Разве я обязана отвечать?

От такой наглости отец оцепенел, но промолчал, оставив слова дочери без комментариев.

— Нет никакой необходимости отвечать сразу, — попытался спасти положение Беркин. — Ответишь когда захочешь.

Ее глаза ярко вспыхнули.

— Почему я вообще должна что-то говорить? — воскликнула Урсула. — Ты решил это самостоятельно — ко мне твое решение не имеет никакого отношения. А теперь вы на пару запугиваете меня.

— Запугиваем тебя! Запугиваем тебя! — орал отец в бешенстве. — Как же, тебя запугаешь! А жаль, испугавшись, ты, может быть, стала бы вести себя приличнее. Запугиваем тебя! Как бы не так, упрямая эгоистка!

Урсула застыла посреди комнаты, лицо ее выдавало степень крайнего раздражения. Она готовилась дать отпор. Беркин посмотрел на нее. Он тоже был зол.

— Никто тебя не запугивает, — сказал он, в голосе сквозили нотки легкой досады.

— Еще как запугивает! — воскликнула она. — Вы оба на меня давите.

— Тебе так кажется, — сказал Беркин с иронией.

— Кажется! — завопил отец. — Да она просто самовлюбленная дура!

— Предлагаю отложить этот вопрос на неопределенное время, — сказал Беркин, поднимаясь со своего места.

И не дожидаясь ответа, вышел из дома.

— Дура! Дура! — зло кричал на Урсулу отец. Она вышла из комнаты и пошла вверх по лестнице, напевая про себя, хотя ее била дрожь, как после ожесточенной схватки. Из своего окна она видела, как Беркин идет по дороге. Ее удивила вспышка его гнева. Он был смешон, но она его боялась. Ей казалось, что она избежала опасности.

Отец остался сидеть внизу, с досадой и болью переживая свою беспомощность и унижение. После таких вот необъяснимых стычек с Урсулой ему казалось, что он находится во власти всех демонов разом. Он так ненавидел дочь, что ненависть поглощала его целиком. В его сердце царил ад. Брэнгуэн ушел из дома, чтобы хоть немного отключиться. Он понимал, что ему не избежать отчаяния, и потому незачем бороться, лучше уступить и пережить горькие минуты. Так он и сделал.

Урсула сохраняла спокойствие — она показала всем, чего стоит. Это повлияло на ее характер, она стала твердой и самодостаточной, как драгоценный камень. И еще радостной и неуязвимой, свободной и счастливой, — она полностью владела собой. Отцу предстояло научиться не замечать ее блаженную рассеянность, иначе он мог двинуться рассудком. Она так и светилась от радости, что имеет в распоряжении все, что нужно для ведения военных действий.

День за днем проводила она в этом радостном и естественном для нее состоянии, ни о ком не думая, кроме себя, — свои же интересы удовлетворяла легко и быстро. Мужчине трудно было находиться в это время подле нее, и отец проклинал свое отцовство. Он должен был заставлять себя не видеть ее, не обращать внимания на проявления ее новой натуры.

Впадая в подобное состояние, она пребывала в постоянном, стабильном сопротивлении; открытое противостояние делало ее радостной, она сияла и была очень привлекательна, однако никто не верил в искренность ее поведения, никому оно не нравилось. Сам ее голос, неестественно звонкий и потому неприятный, отталкивал от нее людей. Только Гудрун поддерживала ее. Именно в такие периоды сестры становились особенно близки, словно у них был один разум на двоих. Они ощущали прочную связь друг с другом, ничто не могло сравниться с ней. В такие дни, когда дочери были рассеянны и поглощены только собой, отец, казалось, испытывал смертные муки, как если бы его поразила тяжелая болезнь. Он не знал ни минуты покоя, то и дело выходил из себя — дочери убивали его. В споре с ними он был беспомощен и всегда проигрывал. Они вынуждали его чувствовать себя ни на что не годным. В душе он проклинал их и мечтал, чтобы они жили от него подальше.

А дочери излучали свет, сияли, демонстрируя женское превосходство, на них было приятно смотреть. Они поверяли друг другу тайны, были предельно откровенны, не утаив ни одного секрета; рассказывали все, ничего не скрывая, пока не перешли границы дозволенного. Так они вооружали друг друга знанием, они вкусили сполна от пресловутого яблока. И любопытнее всего, что каждая дополняла познания другой.

Урсула относилась к своим возлюбленным как к сыновьям, сострадала им, восхищалась их мужеством, взирала на них с благоговением, как мать на своих детей. Для Гудрун же они были врагами. Она боялась, презирала их и одновременно слишком высоко оценивала результаты их деятельности.

— В Беркине есть одно замечательное качество, — сказала как-то беззаботно Гудрун. — В нем бьет ключом жизнь; то, как он отдается всему, просто поразительно. Однако многого он не знает. Возможно, даже не догадывается о существовании этих вещей, а может быть, отмахивается от них, считая слишком ничтожными, а ведь они представляют исключительную важность для других. В каком-то смысле его нельзя назвать умным, но он силен в частностях.

— Да, — воскликнула Урсула, — в нем слишком много от проповедника. По своей сути он священник.

— Точно! Он не слышит другого человека — просто не может слышать. Его собственный голос заглушает все.

— Да. Он заставляет тебя умолкнуть.

— Заставляет умолкнуть, — повторила Гудрун. — По существу, это насилие. Но тут рассчитывать не на что. Насилием никого не убедишь. Поэтому с ним невозможно разговаривать; думаю, и жить с ним невозможно.

— Ты полагаешь, с ним нельзя ужиться? — спросила Урсула.

— Думаю, это слишком трудно, слишком утомительно. Всякий раз он будет настаивать на своем, не предоставляя тебе никакого выбора. Захочет установить над тобой полный контроль. Не допустит никакого другого мнения, кроме своего. Но основной недостаток его ума — неспособность к самокритике. На мой взгляд, жить с ним невыносимо.

— Да, — рассеянно кивнула Урсула. Она соглашалась с Гудрун лишь наполовину. — Неприятно то, что почти каждый мужчина через две недели знакомства кажется невыносимым.

— Ужасно, — сказала Гудрун. — Но Беркин… слишком самоуверенный. Он не перенесет, если ты будешь считать свою душу своей. Это в точности про него.

— Правильно, — согласилась Урсула. — Нужно иметь его душу.

— Вот именно! Что может быть ужаснее? — Слова сестры были такими верными, что Урсула почувствовала к Беркину непреодолимое отвращение.

Она продолжала жить в разладе и тревоге, ощущая себя пустой и несчастной.

Потом началось ее отторжение от Гудрун. Та методично разрушала жизнь, под влиянием ее суждений все вокруг казалось Урсуле уродливым и беспросветным. Даже если признать, что все, сказанное Гудрун о Беркине, было справедливым, оставалось ведь и еще что-то, о чем она молчала. Гудрун подвела под ним жирную черту и вычеркнула, как оплаченный счет. Беркина оценили, расплатились — словом, с ним было покончено. Но это было ложью. Резкость суждений Гудрун, то, что она одним предложением могла расправиться с кем или с чем угодно, — все это было ложью. И Урсула восстала против сестры.

Однажды они шли по тропинке между живыми изгородями и увидели на верхней ветке куста дрозда, он звонко распевал свою песню. Сестры остановились посмотреть на него. Ироничная улыбка пробежала по лицу Гудрун.

— Каким важным он себя ощущает, — рассмеялась она.

— Правда! — воскликнула Урсула, насмешливо улыбаясь. — Разве он не похож на маленького Ллойд Джорджа с крылышками?

— Точно! Маленький Ллойд Джордж[87] с крылышками! Все они такие! — с восторгом поддержала ее Гудрун. И Урсула в течение многих дней видела в бесцеремонно заливавшихся птицах вещавших с трибун дородных коротышек-политиков, желавших, чтобы их обязательно услышали.

Но даже это стало поводом к протесту. Как-то раз несколько овсянок внезапно взлетели перед ней на дороге. Они показались ей необыкновенными, сверхъестественными созданиями, в них так же мало было сходства с человеком, как в ярких желтых колючках, летящих в воздухе по каким-то своим неотложным делам. И тогда Урсула сказала себе: «Просто бессовестно называть птах маленькими ллойд джорджами. Мы их совсем не знаем, они для нас тайна за семью печатями. Грубая ошибка сравнивать их с людьми. Они принадлежат другому миру. Антропоморфизм — глупое понятие. Гудрун просто самоуверенная, дерзкая девчонка — она слишком много на себя берет. Руперт прав: люди скучны, они хотят всю вселенную наделить человеческими свойствами. Но вселенная, слава богу, не слепок с человечества». Видеть в птицах маленьких ллойд джорджей теперь казалось Урсуле неуважением к ним, преступлением против истины. Какая клевета на дроздов, какая ложь! И она сама ее высказала. Правда, под влиянием Гудрун — оправдывала себя Урсула.

Итак, она отошла от Гудрун и от тех идей, что та защищала, и снова потянулась к Беркину. Она не видела его с того самого дня, когда он так неудачно сделал ей предложение. К встрече с ним она не стремилась — не хотела, чтобы вновь встал вопрос о замужестве. Она понимала, что имел в виду Беркин, делая предложение, — пусть смутно, не умея оформить в слова, но все же понимала. Понимала, какой любви, каких уступок он ждет, и не была уверена, что хочет того же. Урсула сомневалась, что союз, при котором каждый является самостоятельной личностью, — то, что ей надо. Ей хотелось полного слияния. Она хотела, чтобы он полностью принадлежал ей, чтобы они растворились друг в друге. Выпить его до последней капли, как жизненный эликсир, — вот чего она хотела. Она клялась себе, что готова согревать его ноги между своими грудями, как в тошнотворном стихотворении Мередита. Но только при условии, что он, ее возлюбленный, любит ее всей душой, самозабвенно. Надо отдать должное ее проницательности, Урсула понимала, что Беркин никогда не откажется полностью от себя ради нее. Он не верил в полную самоотдачу и прямо об этом говорил. Это был вызов. И Урсула собиралась отстаивать свою позицию: ведь она верила в то, что любви надо отдаваться целиком. Любовь намного больше личности, считала она. Беркин же, напротив, утверждал, что личность больше любви и вообще всех человеческих отношений. Для прекрасной, цельной души, говорил он, любовь — лишь одно из условий ее безмятежного существования. Нет, любовь — все, считала Урсула. Мужчине нужно выбросить перед ней белый флаг. Она, Урсула, должна завладеть им целиком. Пусть он станет полностью ее мужчиной и тогда увидит в ней смиренную рабыню, — хочет она того или нет.

Загрузка...