Нога.
Крупная босая нога, высовывающаяся из двери.
Проходит несколько секунд, прежде чем я прихожу в себя и вижу тело, лежащее на полу лицом вверх.
Я бросаюсь вперед, в спальню, и слышу собственный голос, завывающий от ужаса.
Это он. Неандерталец. Лежит на полу, совершенно голый.
На лице следы рвоты, вылившейся из широко открытого рта на бороду, на щеку.
Рядом с головой пустая бутылка.
И, как это обычно бывает в чрезвычайных ситуациях, все становится нереальным, как бы выдуманным.
Вдруг я замечаю, что суечусь вокруг него, согнувшись, стараюсь обнаружить у него признаки жизни. Прижимаю пальцы к шее, жду, пытаясь поймать биение пульса.
Ничего.
Вытерев исторгнутое его желудком, беру его руку. Руку, лежавшую на паху, тяжелую руку — мне никогда бы и в голову не пришло, что человеческая рука может столько весить.
Я переворачиваю ее и опять пытаюсь нащупать пульс.
Ничего.
— Пожалуйста, — прошу я его, теребя за плечо свободной рукой, — пожалуйста, проснитесь!
Глаза у него открыты и бессмысленно смотрят в потолок, словно разглядывая что-то за его пределами.
И мне наконец приходит в голову: он ведь мертв. Я трогаю мертвое тело.
Но он еще теплый. Рвота на лице еще не высохла. Кожа бледная, но не как у покойников в морге.
Я звоню по телефону, по своему мобильному.
И слышу, как вызываю «скорую помощь». Слышу, как диктую им адрес, но все это происходит как бы на расстоянии. И очень медленно.
Как будто я наблюдаю всю сцену сверху. Потому что это уже не я. Не могу я быть девушкой, бросившей телефон на пол, прижавшей обе руки к груди мужчины, девушкой давящей ему на грудную клетку, старающейся вернуть к жизни мертвеца. Со мной такое не может случиться.
Пятнадцать нажатий на грудную клетку, затем два выдоха в рот при зажатом носе. Так нас учили на курсах при больнице Св. Иоанна. После того как умер папа. Когда я получала знания, которые мне были нужны за год до этого. Я слабо помню практические уроки на пластиковых манекенах, когда кто-то говорил нам, что не следует бояться нажимать слишком сильно, даже рискуя сломать ребро.
Я нажимаю сильно, уже в девятый раз. И внезапно одна ясная мысль выплывает из тумана этого воплощенного ночного кошмара. Мысль о том, что будет, если меня обвинят в его смерти? Ведь если он умер только что, а я только что вошла в комнату, то все это может показаться подозрительным.
«ЖЕНЩИНА УБИЛА ШУМНОГО СОСЕДА, А ЗАТЕМ ПОХИТИЛА ЕГО ОДЕЖДУ».
— Десять, — говорю я, продолжая считать нажатия на грудь, перенося на руки вес всего тела. Ну давай, давай же. Очнись… — Одиннадцать.
Я смотрю на его рот, на рвоту вокруг него, приставшую к бороде. Невозможно даже подумать о том, чтобы прижать свои губы к этому рту. Но до этого остается только четыре нажатия.
— Двенадцать.
Человек, ответивший мне по телефону, сказал, что надо делать это до тех пор, пока не приедет «скорая», и что это будет «очень скоро». Но это их «очень скоро» начинает казаться мне вечностью.
— Тринадцать.
Сколько может человек продержаться без пульса? Минуту?
Нет, больше. Три минуты? Кажется, три минуты. Нет, не знаю. Перед моими глазами бешено мелькают картинки, как будто смонтированные в студии Эм-ти-ви.
Старый фильм, еще восьмидесятых, с Кифер Сазерленд. В нем, кажется, играла еще и Джулия Робертс, «Экспериментаторы». Там несколько студентов-медиков выясняли, сколько времени каждый из них может продержаться после того, как приборы покажут ровную линию при остановке сердца. Один смог выдержать, кажется, четырнадцать минут. Это предел того, сколько человек может жить без кислорода. Помню, как ребенком я была с отцом в «Водном мире» во Флориде. Там у них были южно-американские ныряльщики за жемчугом, которые не пользуются специальными аппаратами. Помню, как я смотрела на маленькие пузырьки, прокладывавшие себе путь из глубины к поверхности воды. Красивые пузырьки, как выпрыгнувшие из раковины жемчужинки, двигавшиеся все быстрее к поверхности. Помню, спросила папу, сможет ли он задерживать дыхание так надолго. В течение четырнадцати минут. Он сказал, что не сможет, но я ему не поверила.
— Четырнадцать.
Каждая миллисекунда сейчас тянется как целая вечность, и меня охватывает странное спокойствие — или скорее охватывает меня, другую, меня, смотрящую на все это откуда-то сверху. Впервые, как я обнаружила его здесь, я обратила внимание на шокирующие странности тела неандертальца. Несоответствие бледности кожи черноте его волос. Неестественный вид тела. Оно и пухлое, и костлявое одновременно, в нем есть что-то нездоровое, но это не возрастное, не возникшее в результате смерти.
Мои глаза, еще не привыкшие к тусклому освещению комнаты, притягивает его пенис. Плоский, он лежит концом вверх, направленный к пупку, и усугубляет впечатление безжизненности, поверженности, как будто он символ тела, которому принадлежит.
Пенис большой. Массивный, особенно если учесть отсутствие кровотока. Даже поверженный, он гордо и решительно выступает из буйно кустящихся волос. Нет, так нельзя. Я ведь не из тех, кто в борьбе за жизнь человека, думает о размере его пениса. А может, из таких. Грубые и нелепые мысли прорываются в мозг.
— Пятнадцать.
А «скорой помощи» все нет. Не слышно даже отдаленной сирены. Хотя из-за этого гитарного грохота и воя я бы ее и не услышала.
Только я и это тело, и не распакованные коробки. И только мой поцелуй может вернуть это тело к жизни.
Его нос блестит от пьяного пота, он весь в точках черной угревой сыпи. Я зажимаю его, затем зажимаю свой нос, чтобы не чувствовать вони.
При мысли, что рвота осталась у него на губах, у меня возникают спазмы, но времени, чтобы ее вытереть, нет. Секундный сбой может привести к летальному исходу.
Теперь я знаю, кто я на самом деле. Та, кто думает о размере пениса даже в экстремальных ситуациях. И та, кто может вытереть рвоту запястьем, — прежде чем оживить своим поцелуем.
Я делаю глубокий выдох в его рот и наблюдаю, как грудная клетка опадает по мере того, как из нее выходит воздух.
Когда грудь опускается до конца, опять прижимаю губы к его рту и вновь выдыхаю в него воздух. И пока делаю выдох, думаю о том, что здесь произошло. Почему на нем нет одежды.
Я снова и снова дышу в него.
— Давай… ну давай же…